I.
По градам и весям, храмам и торжищам, убогим лачугам и великолепным замкам идет молва о городе Швальме. Говорят, там всяк веселится дни и ночи напролет, а музыканты и жонглеры играют и дурачатся что есть сил, наперебой. Едва отзвучит месса, глядишь – и вот уже вновь люди снуют от дома к дому, смеются, поют и пьют, спорят и бранятся. Женщины здесь разом теряют стыд, а юноши надевают маски волков, львов и медведей и пляшут на улицах, всячески изощряясь, чтобы удостоиться внимания...
Эти реки мелеют лишь в дни постов да перед особенно торжественными праздниками – затем, чтобы потом разлиться с новой силой, широко, бесстыдно и вольно. Воистину, ты сад земных наслаждений, веселый город Швальм!..
Повозка неспешно продвигалась по заполненным улицам. А женщине, сидевшей в ней, вольно положившей руку на расписной борт, было скучно. Ликование толпы не проникало в ее сердце, и на веселящихся людей она смотрела равнодушно, печально, даже презрительно.
Всюду – огни и цветные флаги, дивные зрелища, представления и веселые песни, хотя и грубые, пожалуй, для глаз и слуха знатной дамы… Однако сюда и едут за солью и перцем, безудержными наслаждениями и всем тем, в чем потом можно будет покаяться. Лихое веселье шествует рука об руку с грехом, а тот – со страхом; и чем сегодня согревается душа, тем завтра будет сожжена.
…Женщиной этой была баронесса Анастази фон Зюдов-Кленце. Порой она отворачивалась от смеющихся лиц и думала – никто в этом городе не знает, что прошло уже три года с тех пор, как Леонхарт, маркграф Восточной марки, поднялся на эшафот. Три года с тех пор, как его сын отрекся от него и склонился перед королем; и принес клятвы, и остался владетелем замка на реке Данув.
Ей часто снился Лео, его руки, красивые плечи, светлые кудри, и она целовала их, радуясь, что хотя бы так может снова быть рядом с ним. И просыпалась в слезах.
Здесь, где он когда-то пел и веселился вместе с горожанами, она заставляла Ханса-возницу кружить и кружить по улицам, время от времени склоняясь к пляшущим и приподнимая мохнатые личины, словно надеялась увидеть под одной из них знакомое, любимое лицо.
Она слышала, как Венке, ее служанка, тихонько подпевает то одной, то другой песне. Возле правого борта повозки ехал Андреас фон Борк, начальник стражи, и баронесса знала, с каким настороженным вниманием он сейчас вглядывается в толпу.
…Вот какой-то человек ринулся к повозке – но нет, мимо. Всего лишь слишком шустрый торговец, из тех, что таскают на себе нехитрый товар – сладкую воду, орехи да пироги с сыром. Андреас опустил руку, невольно дернувшуюся к рукояти меча.
Один Бог знает, сколь трудно дается господину фон Борку это спокойствие, ведь он так любит музыку и знает радость, которую она приносит!
Прошло еще время, прежде чем Анастази остро ощутила бесцельность этих блужданий, и, наконец, махнула рукой:
– Господин фон Борк, не довольно ли с нас веселья?
Тот быстро поднес правую руку к груди, слегка склонил голову, а Венке, резко приподнявшись со своего места, потрепала Ханса за плечо:
– Слышишь ли? Госпожа желает вернуться в дом!
Ханс кивнул, плавно потянул поводья. Альма, вторая служанка, любимица, заботливо поправила накидку на плечах госпожи. Анастази повернулась и взглянула наконец на Андреаса фон Борка. Он ответил быстрым, внимательным взглядом.
Она знала, о чем он думает. Что не следовало покидать Ковенхайм ради сомнительных развлечений. Что среди челяди найдется тот, по чьему недомыслию, случайности или умыслу о ее нынешнем путешествии станет известно королю…
Что ж, похоже, время утишило его гнев и ослабило страсти; другая женщина завладела его сердцем, а для нее, изменницы, остались только презрение и печаль. Он больше не делит с ней ложе, и, вероятно, так будет и впредь.
Прошло уже три года; она держит себя так, как приличествует женщине ее происхождения, а король… король принимает ее благонамеренность, ибо баронесса тоже принесла клятвы и дары. Кровью сердца своего заплатила за содеянное…
Повозка вновь остановилась – на сей раз ровно напротив высокого деревянного помоста. На нем плясал, подыгрывая себе на свирели, юноша лет семнадцати. Вокруг собралась толпа, а он крутился, отбивая босыми ногами по гладким доскам веселый, беззаботный ритм песни про веселого короля Фридриха. Светлая челка, ловкие пальцы, узкие запястья. Плечи и грудь, полуобнажившиеся в широком вороте рубахи, которая явно была ему велика.
Этого не может быть, сказала себе Анастази. Я от всего сердца желаю, чтобы так было, но это невозможно.
У нее хватило сил отвести взгляд; она вынула из кошеля несколько монет и бросила в толпу. В городе уже успели привыкнуть к щедрости госпожи, и медяки, кажется, даже не долетели до земли, подхваченные жадными ладонями. Анастази взяла еще, не глядя, не считая – сколько попалось в руку, столько пусть и будет, – и снова швырнула, так, что они разлетелись над головами, блестящие, словно брызги воды. И снова ни одна не зазвенела о камни городской мостовой.
…Никогда еще столь роскошная, богато одетая женщина не разглядывала его так изучающе, и под этим взглядом он сначала смутился, но потом все же поднес свирель к губам. Женщина смотрела на него, а повозка медленно несла ее мимо, увлекала в глубину узкой улицы, в водоворот толпы, в крики, блеск и хмельные распевы. И он потянулся за ней, очарованный, удивленный, ничего не понимающий, а она вдруг отвернулась. Повозка понесла ее дальше – прекрасную, недосягаемую, словно видение, неведомо кем насланный морок.
Он отвлекся, запнулся и позабыл слова песни, которую так любил, и его тотчас же спихнул с помоста кто-то более проворный и разгоряченный.
II.
Местный бургомистр, знавший, кто такая Анастази фон Зюдов-Кленце, предоставил ей свой дом, а сам, с домочадцами и прислугой, перебрался во флигель. Дом баронессе нравился. Просторный, удобно устроенный, он выходил на улицу длинной, в четыре окна, стеной. От украшенных резьбой деревянных ворот были хорошо видны площадь и помост.
Сейчас на помосте выделывали трюки жонглеры – один ходил на руках, другой подбрасывал и ловил вперемешку мячи и деревянные тарелки. Свирели, ребек и хлопушки плели знакомую мелодию, но в дивном переложении. И тот мальчишка, что так славно плясал, снова попался на глаза баронессе – выпутался из толпы, остановился у входа в таверну…
Андреас, спрыгнув на землю, подал госпоже руку, помогая спуститься по деревянным ступенькам поднесенной слугами лесенки; Анастази неспешным движением подобрала подол алого бархатного платья и темно-зеленую, отороченную тяжелым мехом, расшитую золотом и шелком парчовую накидку. Львы с мечами в лапах гордо ступали среди тонких стеблей жимолости и луговой руты, ползучих плетей шлемника.
Позволила увидеть мысок башмачка. Заметила, что юноша смотрит на нее – растерялся, застыл на самом пороге. Вот – кто-то толкнул его, и вино разлилось по нагретым дневным солнцем камням.
И она вздрогнула, будто эти капли упали на ее горячую кожу.
– Видишь его? – спросила она Андреаса, взглядом указав в сторону таверны. – Тот мальчишка, что пел на площади. Пусть его приведут ко мне. Немедленно, слышишь?
– Да, моя госпожа, – он склонил голову, но тотчас же качнул кудрями, словно пытаясь избавиться от назойливых мыслей. – Но…
– Что же, фон Борк? – Анастази резко обернулась к нему. – У тебя такой вид, будто… Ну, говори!..
– Что будет, если об этом узнает король, моя госпожа?
– А какое мне дело до того, что знает король? О чем ты, любезный господин фон Борк? Мне понравилась музыка, я хочу, чтобы этот юноша сыграл для меня – и только. Да вели ему умыться, дай одежду… Он, верно, сроду хорошо не одевался.
Андреасу фон Борку, разумеется, совсем не понравилось это поручение; но он слишком любил госпожу, чтобы уметь отказать ей, и поэтому сделал, что требовалось. Да и означенный мотив звучал невинно, правдиво и убедительно: баронесса пожелала услышать еще раз, как юноша играет на свирели.
Так что через некоторое время тот, чистехонький, переодетый, уже ждал в комнатке на верхнем этаже, под самой крышей. Стол, охромевший резной стул, длинная лавка у стены – вот и все, что там было. Через квадратное окно лился теплый закатный свет. Когда вошла Анастази, юноша отстранился от стола, на который было оперся. Присесть, даже оставшись в одиночестве, он так и не осмелился, расхаживал по комнате взад-вперед, раздумывая, что все это может значить.
Она остановилась у двери и смотрела на него как-то странно, внимательно, ожидающе. Затем подошла, погладила по щеке.
– Как тебя зовут?
Он назвался, и она повторила его имя несколько раз. Поморщилась, вздохнула:
– Ну хорошо, пусть будет Йенс. Хотя я нахожу это имя довольно простым и даже глупым. Я подумала, тебя зовут Лео.
– Пусть госпожа называет меня так, как ей угодно…
Она рассматривала его так пристально, что ему становилось все больше не по себе. Он опустил голову и не смел поднимать на нее взгляда, но все же видел, как она красива, словно для ее прелести не существовало никаких преград.
Его русые волосы казались сияюще-льняными в лучах, наискосок падавших от окна. Рубаха из тонкого льна свободными складками ложилась от плеч к узкой талии. Ноги стройные, красивые, и во всей фигуре особая, гибкая ладность. Знакомое лукавое обаяние. Конечно, он мог бы держаться уверенней, не коситься по сторонам диким зверьком…
– Если бы ты знал, как мне было тоскливо все это время…
Она, должно быть, перепутала его с кем-то. Ошиблась. Обозналась, не иначе, и лишь оттого так добра.
Робость мешалась в нем с любопытством, а ощущение нежданной удачи – со страхом, как у многажды битой собаки. Красота госпожи обжигала – и влекла, как влечет живой огонь бедного мотылька.
– Я только простец, госпожа… – прошептал он, – и осекся, не договорив.
– Как же я долго тебя ждала, – повторила она, совершенно не слушая его, а только рассматривая лицо, светло-серые глаза, шею, плечи, руки. Снова коснулась щеки, и юноша вдруг – не разумом, а чутьем, что древнее любой мудрости, понял, чего она хочет и ждет.
Тогда – все еще опасаясь гнева, или удара, или гибели – он медленно приблизился к ней и поцеловал. Она приняла это с готовностью. Поцелуй повторился. Она не препятствовала, стало быть он делал все правильно – и тогда юноша обнял ее, прижал к себе, грудь к груди, вплотную к хрупким полукружьям ребер, сбивая дыхание, сминая тонкие ткани.
Все, чего ты желаешь, моя госпожа.
Потом одежды исчезли, она высвободилась, и Йенс смотрел, как ее губы нежно и свободно касаются его живота, а ладони – бедер. Все наполнялось маревом и уплывало куда-то вниз, вместе с ее склоненной головой, а навстречу поднималась волна жаркого, кружащего счастья…
И хорошо, что некому было видеть, какая бессмысленная и счастливая улыбка блуждала по его лицу. Он принимал прикосновения ее тревожащего рта, не смея коснуться переплетенных алыми лентами волос, хотя ему так хотелось это сделать!.. Но вот она выпрямилась, раскрыла объятия, и он вновь потянулся к ней. И никогда не смог бы рассказать, как так получилось, что их тела соединились в одном действе, прекрасном и сладостном, – и не было за эту дерзость ни брани, ни плети.
Все, чего я желаю, госпожа моя…
Короткая летняя ночь показалась им и вовсе мгновением; впрочем, страстным любовникам никогда не хватает ночи. Проснувшись, Анастази взглянула на Йенса, и ей снова пришлось убеждать себя, что перед ней не Лео. Хотя он был Лео, таким, каким она помнила его с юности, и сходство это было признаком одного семени.
Так может быть похож младший брат… или сын.
Лео ведь бывал в Швальме и даже провел здесь некоторое время… во всяком случае, так ей помнилось с его слов. Вообще-то он мало рассказывал о себе, а если разговор все же выходил на прошлое, отделывался незначащими фразами или рассказывал что-нибудь до того нелепое, что даже ребенок счел бы это выдумкой. Вероятно, у него имелись на это причины.
Она резко села в постели, откинув в сторону вышитую подушку.
– Послушай… Откуда ты родом, мальчик? Всегда ли жил здесь? Кто твои родители?
Он рассказал бы, если бы было что рассказать. Но Йенс никогда не видел отца, а мать, подавальщица в трактире, то ли не хотела говорить, то ли попросту не помнила, кто оставил ей по себе столь прекрасную память. Ее нельзя было назвать дурной родительницей – она делилась с ним куском хлеба и охапкой соломы, которая служила ей постелью; большего же дать не умела и не могла.
На мгновение Анастази даже подумала, что готова разыскать эту простолюдинку и выспросить у нее об отце ее ребенка. Впрочем, разговор, скорее всего, оказался бы бессмысленным; та женщина не отличалась благонравием…
– А теперь я и вовсе один, госпожа, – частил меж тем разохотившийся к болтовне Йенс. – Матя-то моя пару лет назад вовсе исчезла. Черный был год. Хлеба вовсе не видали. А по весне – сырость да лихорадка… И многие на нашей улице померли. А уж как затеплелось, пошли через Швальм люди славного графа фон Рееля, чтоб им там…
Он едва не выпалил грязное, обидное словцо и умолк, смущенно потупившись, ссутулив плечи, словно ожидая удара. Анастази велела ему продолжать – оскорбляться за разбойников подлеца фон Рееля было не с руки, она сама бы выразилась на их счет куда круче.
Так вот, те вояки, как водится, учинили погром, пожгли дома и перебили много народу... Потом пришли королевские ратники, и восстановили порядок, и вновь зазвучала музыка, но в вонючую жральню, где был их угол, мать Йенса уже не вернулась.
Анастази только молча кивнула. Ее собственные владения эти несчастья задели лишь краем, но памятью о них еще полнились разговоры от Рес-ам-Верна до Патсвалька, что на реке Алльбах.
– Можа, так и ушла с кем из них, – по дозволению госпожи Йенс потянулся к столу, взял с подноса хлеб и кусок сыра. – Да как дознаешься? Правду сказать, что она здесь-то хорошего видала?..
Прекрасная госпожа вновь промолчала – то ли щадила его, то ли не желала обсуждать столь незначащие темы.
– Почему тебе хочется все это знать, госпожа моя? – осмелев, спросил он. – Прости, дело это не мое, но… матушка ведь…
Она покачала головой.
– Не имеет значения, мой мальчик. Важно, что теперь ты здесь.
Йенс не понял, но переспрашивать не стал. Ему дали хорошую одежду, он был сыт и спал в такой постели, каких раньше и не видывал. Было бы глупо распроститься со всем этим из-за излишнего любопытства.
…Ты словно в стране Шлараффии* очутился, Йенс, сказали бы его приятели, если бы увидели все это. На твою ветку уселась такая красивая пташка, да к тому же с золотыми перьями! Ее богатству позавидует любой здешний купец! Уж не текут ли в краях, откуда она прибыла, винные и молочные реки меж кисельных берегов? Не прыгают ли сами в рот жареные куропатки? Может, там любая жена хороша собой и податлива как масло?.. Смотри, ведь каждая ее служанка – что королева!
Это было правдой. Ее слуги одевались лучше, чем многие из горожан. К столу подавали только пшеничный, белый, пышный как перина хлеб. Мяса и овощей было в достатке, а ви́на – о, такие ви́на, тонкие, трепетные, как ее руки на его бедрах, должно быть, пили только принцессы да короли!
Ошарашенный этим чудом, счастьем, свалившимся на него, Йенс платил тем единственным, чем мог заплатить – неистовством в постели, тысячей любовных содроганий, жаром объятий ночью и днем. Отдавал все, что знал в себе – непосредственность и простодушную похоть, осторожность, нежность и бесстыдство…
В самые сладостные мгновения, силясь сомкнуть на тонком стане любовника ослабевшие от счастья руки, она шептала: «Ах, как я соскучилась по тебе!». Он не вникал в смысл этих слов, раз и навсегда решив для себя, что ему, простецу, ни за что не понять, чем живут все эти богатые и знатные господа. Да и так ли это важно? В постельных делах и у толстосума, и у бедняка желания одинаковые.
Утро заставало их утомленными. Сытыми – и не насытившимися. А вечерами, если они оставались в доме, он пел песни – все, которые знал, под которые плясал на праздниках. А она хохотала – ведь то были веселые гимны тайным изменам и явному плутовству, истории про неверных жен, глупых мужей и распутных монахов; и слушать их знатной даме, давней возлюбленной короля, и в самом деле было неприлично, но забавно.
– Платье девушка сняла,
к школяру прижалась.
Пели птицы. Жизнь цвела.
Стадо разбежалось.**
Долгая праздничная страда в Швальме продолжалась от исхода весны до самого Иоаннова дня с его огнями, кострами и песнями, а когда закончилась, баронесса фон Зюдов-Кленце отправилась в свои владения, на север, к морю, и забрала юношу с собой.
…Ворота бургомистерского дома, скрипя, отворились перед повозкой с гербом на борту. За ней следом выехали еще две, попроще, и полтора десятка воинов.
Йенс не умел ездить верхом и потому сидел на одной из повозок, рядом с возницей. Держался за сиденье, с опаской поглядывая вниз, под колеса: ему еще никогда не приходилось забираться так высоко.
III.
Андреас фон Борк непривычно долго медлил, прежде чем войти в покои баронессы, хотя нынче и так явился позже обычного. Задержался, проверяя стражу на воротах, и госпожа, должно быть, уже заждалась его.
Он любил это время, когда день уже окончен, и можно не торопиться – сесть у огня, взять поднесенное служанкой вино с пряностями и говорить с госпожой – не только о делах и заботах сего дня, но и о минувшем и будущем, о далеких землях, небесах и море, о людях и о всякой вещи земной. Любил и ждал – с нетерпением бо́льшим, чем прилично просто верному челядинцу. Однако уже давно к радостному нетерпению примешивались сомнение и тревога.
Но невозможно оставаться у двери вечно, нужно или уходить, или все же решиться войти. Он покачал головой, словно удивляясь сам себе; коротко постучал.
Послышались быстрые шаги. Альма отворила дверь, чуть посторонилась, пропуская его.
Анастази стояла у еще не закрытого на ночь ставней окна. Закат уже почти догорел, и небо становилось все темней. У переправы чуть заметно теплились огоньки.
Белый пес по имени Вайсс лежал возле камина и, увидев Андреаса, несколько раз приветственно стукнул по полу пушистым белым хвостом.
Баронесса обернулась, улыбнулась – но тотчас же нахмурила тонкие брови.
– Где он?
– В деревне, за рекой. Швыряет твое серебро под ноги смердам, моя госпожа.
Он знал, какое недовольство отразится на ее лице при этих словах, но нарочно не стал смягчать ни единого. Баронесса нахмурилась, и еще темнее стали тени от ее ресниц. Она на мгновение отвела взгляд.
Ее сын, Дитмар, очень похож на нее, и так же хмурит тонкие брови, когда недоволен. Так, во всяком случае, говорит кормилица…
– Кто его туда отпустил?
– Он сам уехал, моя госпожа. Спустился к воротам и сказал, что это твое распоряжение. Люди в этом случае не могут чинить препятствий. Пока дозвались меня, его уж и след простыл. Скакун, которого ты ему отдала, сгодился бы даже для турнира – конечно, если его новый хозяин хоть что-то понимает в подобных вещах…
Анастази молчала, никак не отвечая на эту – вольную или невольную – колкость. В сущности, фон Борк был прав. Прежде робкий, Йенс теперь уверился в том, что госпожа простит ему любые шалости. Именно эта уверенность позволяла ему отправиться на ночь глядя в деревенский трактир, чтобы прокутить там деньги, которые она дарила.
Немного же времени понадобилось для этого! Они встретились в Швальме в самом начале лета, а теперь стояла поздняя, стылая осень. Миновал уже и Мартинов день, и немного осталось до Рождества, а там – до веселых безумств фастнахта…
– Ты должна знать, что беспокоит меня, госпожа, – помолчав, вновь заговорил Андреас. – Не те несколько монет, что он отдаст кабатчику. И не то, что он захочет иметь больше, чем имеет теперь – у него не хватит ни ума, ни хитрости, ни силы, чтобы это заполучить. Но он хвастается милостями, которыми ты его осыпаешь… пустословит о тебе в грязных кабаках. Это может навредить тебе. Даже если тамошние завсегдатаи и не придают этому значения, среди твоих собственных слуг достаточно тех, кто донесет королю…
– А ты все о том же!.. Короля больше не ждут здесь, любезный господин фон Борк. Казалось, мы уже прояснили с тобой это. У него другая жизнь и другая возлюбленная, насколько мне известно.
– Это так, но я должен…
– И я запрещаю тебе говорить со мной о государе так, будто мы с ним по-прежнему близки. Запрещаю раз и навсегда.
Андреас нахмурился, качнул головой, но возразить не посмел. В свое время он терпеть не мог этого выскочку Лео, бывшего менестреля; к безродному бродяжке из Швальма приязни было еще меньше. Альма придвинула к столу кресло с высокой спинкой и резными подлокотниками, и Анастази не спеша опустилась на него; от широких рукавов ее верхнего платья на Андреаса повеяло еле уловимым ароматом каких-то сладких цветов.
Служанка тем временем подошла к окну и затворила ставни, накинула щеколду; потом села на лавку у стены, чтобы не мешать разговору, взялась за рукоделие.
– И все же, госпожа, – вновь заговорил фон Борк. – Прости мне мою дерзость… накажи, если тебе так угодно, но я должен предупредить тебя. Пусть даже король не узнает обо всем…
Анастази быстро взглянула на него. Андреас понял, что она гневается, и умолк. Но вспышки не последовало, и он продолжал:
– Бог с ним. Меня куда больше заботит, что слухи о тебе распространятся здесь же, среди людей, которые живут на твоих землях и которые должны уважать и бояться тебя…
– Что мне за дело! – она нахмурилась, нетерпеливо дернула плечом, и Андреас фон Борк подумал, что на сей раз все же злоупотребил ее терпением. Однако, выдержав паузу, словно поборов раздражение, баронесса велела продолжать.
– Мне нечего больше сказать, – мягко произнес Андреас. – Я только желаю, госпожа моя, чтобы ты понимала, чем может тебе грозить твоя доброта.
– Доброта! Моя доброта… Хорошенькое ты выбрал слово, любезный господин фон Борк! – она неожиданно рассмеялась, но это был невеселый смех. – Пожалуй, я стану думать, что ты и сам слишком уж… добр ко мне!
– Мне бы не хотелось, чтобы мальчишка стал мечом, нацеленным в твое сердце, госпожа.
– Скорее уж ядом, подмешанным в вино…
…Да, он совсем не похож на Лео, думала она про Йенса, за исключением удивительного внешнего сходства. Лео не заслуживал доверия и, быть может, даже любви, но был умен и чувствителен к красоте и искусству. Умел слагать песни. Поднялся на вершину от самой земли, и получил из рук короля владения и титул. А этот… Красивое вместилище похоти, жадности и гордыни. Глуп и заносчив, худшее сочетание из всех возможных.
Впрочем, чего еще от него ожидать? Ведь он так юн и совершенно невежественен…
Баронесса вздохнула и движением руки велела Андреасу идти.
На следующий день Йенс вновь покинул Ковенхайм, и вновь воротился много позже часа тушения огней. Направился прямиком в каминный зал, где Анастази вместе с Альмой и несколькими служанками коротала вечер за вышиванием. Вошел, поклонился баронессе, повалился на широкую, накрытую бархатным покрывалом скамью. Анастази встревоженно взглянула на него, но по тяжелому, хмельному – такому узнаваемому! – взгляду поняла, что он всего-навсего пьян, и велела всем служанкам, кроме Альмы, выйти. У полуоткрытой двери замер Андреас, кажется, впервые готовый пренебречь приказом госпожи, если та вдруг пожелает остаться с этим проходимцем наедине.
– Я не дозволяла тебе покидать замок.
Йенс с блаженной улыбкой подгреб под голову одну из расшитых цветами подушек, лежавших на скамье.
– Я просто немного прогулялся.
Он протянул ей навстречу руку. Анастази быстро взглянула, отдернула поднятую было ладонь.
– Где твой перстень, Йенс?
Он посмотрел на свою руку так, словно видел впервые.
– Перстень, – повторила Анастази. – Золотой, с синим сапфиром, на котором вырезана фигура менестреля, играющего на арфе. Где он?
– Разве я не могу делать со своими вещами, что захочу? Это всего лишь металл и камень, милая госпожа моя, неужели это так важно для тебя?
– Это не всего лишь вещь, – медленно сказала Анастази. – Это подарок, а подарками принято дорожить.
Краем глаза она уловила движение – это Андреас фон Борк сделал шаг вперед, и в его опущенную руку словно сам собой скользнул короткий хлыст. Йенс, развалившись на скамье, смотрел снизу вверх, чуть улыбаясь. Кажется, ему хотелось перевернуться с боку на бок, точно коту.
В трактире он недурно провел время – пил, пел, отплясывал с одной бойкой девицей. У нее была зеленая юбка и серые чулки… или наоборот, серая юбка и зеленые чулки?
Да какая разница? Если сравнивать, так девица не стоила того, но уж очень не хотелось портить себе радость, так что он пошел за ней через короткий темный коридор, мимо кухни и кладовой – на сеновал, а там уж она сама на него запрыгнула, ей-ей, только держи!..
Теперь он немного сожалел о том, что так глупо растратился на ту девчонку, ведь здесь его всегда ждали ласки куда более изысканные и радости более сладкие. Да и деревенский сарай – не то, что опочивальня…
Он потянулся к госпоже, хотел приобнять за ноги, чуть выше колен, но Анастази, промедлив до последнего мгновения, вдруг резко отступила на шаг, так что Йенс чуть не свалился со скамьи. Белый пес, бросив кость, с которой возился у камина, поднялся, качнулся на крепких лапах. До юноши донеслось едва слышное, но отчетливое рычание.
Йенс побаивался его и потому больше не пытался коснуться госпожи.
– Ты вернешь этот перстень завтра. И смотри, если у тебя не получится!
– Он вернет, моя госпожа, – эхом отозвался Андреас фон Борк. – Я прослежу.
– Благодарю, – сказала Анастази, и вышла из зала, не удостоив Йенса даже взглядом.
Нет, совсем не похож на Лео. Тот хотя бы знал, как следует обращаться с женщиной ее сословия. Пустота, звонкая, досадная пустота…
На следующий день Йенсу пришлось отправиться в деревню и отнимать у девки перстень. Та, разумеется, вовсе не горела желанием расставаться с такой красивой и дорогой вещицей, которую к тому же заработала честно. Пощечина ее не вразумила – девица была в своем праве и знала это, а Йенс никак не мог выдумать другого способа заставить ее вернуть подаренное, кроме как просить, и угрожать, и перемежать просьбы угрозами…
Увидев это, к девице подступил Андреас фон Борк. В руке его снова качнулась плетка, а на одежде сверкнул златом и чернью герб, и это отрезвило упрямицу. Фон Борк с нескрываемым отвращением впихнул перстень в руку юноши:
– Скажешь, что сам забрал. У дружка, с которым пил. О шлюхе ни слова, если хочешь вкусно жрать и сладко спать. И смотри у меня! – он коротко и сильно, не жалея, ткнул рукоятью плетки Йенсу под ребра.
Йенс не посмел огрызаться; вышмыгнул из трактира, прижимая ладони к ноющему боку. Хотел опередить фон Борка и вернуться в замок первым, но и этого не вышло – в седле он держался плохо, и потому пришлось позволить коню плестись неторопливой, ровной рысцой. Воины госпожи всю дорогу ехали за ним шаг в шаг; спиной, не оборачиваясь, он чувствовал взгляд капитана королевских лучников, колющий точно острие ножа.
IV.
Ну скучно же, Боже милостивый, как скучно!..
Йенс повторил это про себя уже несчетное количество раз, на все лады и мелодии, но легче никак не становилось. Нынче госпожа была занята. Его, Йенса, постоянное присутствие ей, кажется, и не требовалось – у нее было много дел, она принимала каких-то людей, про которых Йенс по большей части понимал лишь то, что они богаты и имеют влияние, или беседовала со своими ленниками… Или, вот как теперь, вместе с управляющим чертила на восковой табличке столбики цифр, разбирала записи; должно быть, пересчитывала свое добро.
Он сидел поодаль, у огня, то и дело поглядывая на баронессу. Трапезный зал был залит холодным, ясным светом – и выстужен за долгую ночь; первый месяц весны едва начался, и землю все еще сковывали морозы. Огню требовалось время, чтобы согреть такие просторные покои.
Йенс пошевелился, потер начавшие зябнуть руки, протянул ладони к огню. Госпожа мимолетно оглянулась на него, быстро улыбнулась. Он с готовностью ответил ей улыбкой, залюбовался ее красивым лицом и узкими ладонями, сиянием драгоценных камней и золотого шитья на ее платье. У ног ее, как и всегда, лежал белый пес, подремывал, положив голову на вытянутые лапы.
…После того дурацкого случая с перстнем Йенс сделался осторожен и покорен. По совету – вернее, как будто ненароком оброненному слову – госпожи и гораздо более настойчивым намекам той же Альмы попробовал присмотреться к какому-нибудь делу – благо, в замке бывали разные мастера, даже златокузнецы и резчики по камню. Но к ремеслу охоты не было, оружие давалось в руки кое-как, а непонятная цветная вязь на страницах старых книг навевала скуку и сон. Госпожа потратила немало времени, склоняясь вместе с ним над песенниками и часословами, и теперь юноша, хоть не без труда, разбирал некоторые слова; знал, как выглядит его имя написанным – странно, заковыристо и притом коротко, – и казалось, что этого вполне достаточно. Картинки казались занятней, но их было мало, да и изображалось на них по большей части что-то непонятное, трудно уловимое с налету.
Что же до письма, то он сразу уразумел, что это дивное ремесло ему не по мерке. Рука то дрожала, то была как деревянная, и на восковой доске выходили одни каракули. С пергаменом обстояло не лучше – и драгоценных чернил Йенс больше расплескивал, чем писал. И даже гордость оттого, что он может кое-как вывести на листе свое имя, скоро потускнела, так как прочие слова ему почти не давались; он то путал последовательность букв, а то и вовсе забывал, как некоторые из них рисуются.
Увлекшись, он прочертил пальцем в воздухе что-то корявое – Йенс, – старательно шевеля губами, беззвучно называя каждую букву. Венке, сидевшая с рукоделием на длинной скамье у стены, заметила это и усмехнулась. Йенс уронил ладонь на колено, не зная, что лучше – отделаться улыбкой или попытаться за себя постоять. Всю радость как ветром сдуло. Гадкая девка, умная и смазливая, но и ядовитая как волчье лыко.
– Чем тут руками разводить, – негромко и совсем не сурово сказала Венке, подавшись к нему. – Лучше помоги мне распутать эту пряжу… Да не растопыривай так пальцы, ну ведь знаешь же!..
Йенс молча исполнил, что она просит, хоть ему это было и не по нраву. С другой стороны, если посмотреть эти диковинные цветные миниатюры в книгах госпожи – так там изображенные благородные юноши вовсю помогают дамам в таком же точно деле, а еще подносят цветы, целуют подолы платьев… Так ему ли, оборванцу, рожу кривить?..
Госпожа снова обернулась, снова посмотрела на него с легкой улыбкой. Белый пес у ее ног лежал, прикрыв глаза, положив голову на передние лапы, но уши его вздрагивали, чутко ловя каждый звук.
Пока Венке сматывала нитки, Йенс сидел неподвижно, разглядывая расписанную цветами и птицами стену насупротив себя. Раньше этакую красоту ему приходилось видеть только в церкви, и, оказываясь в этом зале – да что там! – всякий раз, открывая утром глаза, он чувствовал себя как в райском саду – ведь в опочивальне госпожи тоже цвели по стенам цветы, оплетали чуть выступающие полуколонны у входа, забирались на потолок. Маленькая комнатка, которую она ему определила неподалеку от своих покоев, была украшена куда проще, да и обставлена скудно, но все равно уютней любого жилья, в котором ему раньше приходилось бывать…
Когда колокол капеллы отметил девятый час***, с делами было покончено, госпожа отпустила управляющего, велела принести еды и вина. Венке подала ей теплую накидку, расшитую по краю цветной тесьмой, согретую у огня. Госпожа укуталась, зябко повела плечами. От окна и вправду вновь повеяло холодом – видно, ветер переменился и теперь силился одолеть тепло замкового очага.
– Иди, мальчик, сядь ближе ко мне, – сказала она. Служанка тем временем внесла кушанья, от которых шел теплый, густой пар и дивный аромат – мяса и свежего хлеба, сыра и изысканных приправ. – Угощайся, это тебя согреет… Слышал ли ты наш с господином Неттелем разговор?..
– Слышал, госпожа, да мало что понял, – честно признался Йенс, следя взглядом, как служанка расставляет на столе блюда и плошки. – Пока про землю да поля разговор вели, еще куда ни шло, а дальше…
Он смущенно пожал плечами, а она улыбнулась.
– Наука не дается сразу, Йенс, однако плоды ее весьма полезны.
– Тогда, верно, это как дорога в горах, госпожа, – ответил он, и сам подивился тому, как неожиданно складно прозвучали его слова – совсем не чуждо этим богатым покоям. – Трудно, опасно и все ноги собьешь, пока доберешься, но зато если встать на краю скалы да поглядеть вокруг – аж дух захватывает! И кажется, будто летишь…
– Вот как! Я не знала, что тебе довелось странствовать. Расскажи, – она мягко поманила его к себе, и Йенс придвинулся ближе. Кубок с подогретыми вином словно сам оказался в его руке.
…До сего года он лишь однажды покидал Швальм – вместе с компанией бродячих музыкантов добрался до Таргау, провел там осень и зиму, а когда началась весна и они вернулись обратно, дальше с ними уже не пошел.
– Отчего же? – спросила госпожа, с неподдельным вниманием слушавшая его нехитрый рассказ.
– Далёко очень, а дорога… дорога меня не манит, моя госпожа. Я человек мирный и тихий, а в путешествии надобно быть зубастым как волк, не то загрызут… – он неожиданно улыбнулся. – К тому ж они нашли другого жонглера, толковей меня. Он и вирши кой-какие слагать умел, и по канату ходить, и с огнем играть… а у меня от одного вида душа в пятки. А учить собаку да козу разыгрывать сценки у меня так и так не получалось…
Она молча уронила руку ему на затылок, мягким движением растрепала кудри. Йенс потянулся за ее рукой, коснулся губами пальцев. На лежащего неподалеку пса он старался не глядеть.
Да, госпожа иногда слушала его, и он с изумлением и гордостью отмечал – вот сейчас она удивилась. А теперь – кажется, испугалась; ну еще бы, ведь речь о заброшенном доме, в котором нечистая сила не дает людям житья!
Сам не ожидая от себя, он за эти месяцы рассказал ей так много, сколько, казалось, и не содержала его память. Изредка что-нибудь рассказывала и госпожа – и Йенс изумлялся ее учености, умению складно говорить и объяснять непонятное – и слушал, слушал, словно попадая в другой, удивительный, полный красок мир.
Иногда в такие мгновения их взгляды неожиданно скрещивались, или руки соприкасались, и разговор надолго замирал, – и это было хорошо, едва ли не лучше, чем соитие.
Он ведать не ведал, что во время этих бесед ей явственно представляется другой человек, который так же бродил по градам и весям, дорогам и ярмаркам, и спал на земле, и ел что Бог пошлет, и всякое мгновение рисковал погибнуть или быть убитым. Теперь она лучше понимала жадность менестреля к красоте и богатствам, серебру и драгоценным тканям. Кто пережил хоть одну голодную зиму, всегда будет беречь и хлеб и тепло, копить про запас, даже если окажется в жарком, изобильном краю, стране молочных рек и кисельных берегов…
Видать, надобно будет все-таки взяться за эту бесову грамоту, думал Йенс, понемногу прихлебывая вино. Уличному плясуну ученость ни к чему, да вроде он и не уличный плясун теперь…
Он быстро поставил кубок на стол, придвинулся как мог близко к госпоже, потянулся к ней. Поймал ее руку, откинул широкий рукав, прижался губами к запястью; тронул колени, бережно, но настойчиво, так, как она любила…
– Нет, вечером, мальчик, вечером, – проговорила она, со смехом уворачиваясь от его полушутливых поцелуев, быстрых нетерпеливых касаний. – Ах, что ты… Ну, ступай же, ступай…
V.
– Что он натворил на сей раз?
Андреас фон Борк лишь качнул головой, не желая отвечать.
Да и не говорить же ей, что в одном из трактиров на дороге в Патсвальк щенок упился вдрызг и хвастался тем, что может купить все пиво, все вино, всех посетителей, а заодно и самого хозяина этой убогой дыры, если только пожелает. Мол, стоит ему одно только слово сказать…
В ответ над ним подтрунивали, по-простецки грубо, а он, дурак набитый, распалялся еще больше, и нес околесицу – опасную околесицу. Госпожа, мол! Что она! Всего лишь женщина! Да не от ее ли сестер у нашего брата все беды, не они ли лишают нас свободы и самых невинных, самых естественных радостей, а если и доставляют их – с чем, конечно, иной раз не поспоришь, – то разве не требуют слишком большой оплаты за это? Потаскушкам подавай звонкое серебро, девицам честным и потому глупым – красивые слова, постоянство и влюбленные вздохи, а итогом – хомут в виде честного брака!
Местные знай похохатывали. Уж сколько они видывали шутов и жонглеров, бродячих менестрелей да шпильманов, но этот всех превзошел! Развлекал похлеще прочих, и даже оплаты не требовал!..
Баронесса так и не дождалась ответа; Андреас фон Борк смотрел мимо нее, в расписанную узорами стену, Йенс тоже молчал. Сидел на полу, опустив голову, прятался от ищущего взгляда госпожи. Взлохмаченный, взъерошенный, одет как-то криво, слово облачался второпях.
– Оставь нас, любезный господин фон Борк, – Анастази неопределенно махнула рукой. Начальник стражи молча склонился – и, прежде чем выйти, втащил Йенса на скамью, стоявшую у стены. Тот не сопротивлялся; прислонился спиной к прохладным камням, уронил руки на колени.
– Так-то ты следуешь моим советам, – устало сказала Анастази. – Такие-то мудрости узнаешь из книг…
Йенс несколько раз провел ладонями по лицу, словно силился смахнуть липкую паутину. Длинные предрассветные тени придавали его лицу вовсе нездоровый вид.
– От ученья плоду, что от камня меду, госпожа моя. Ум точно деревянный – не внемлет ничему…
Он потер шею, словно что-то его душило. Мотнул головой, надеясь, что госпожа, мудрая и рассудительная, по этому жесту поймет, прочитает все, что силится и не может сказать его неумелый язык.
– Прости… Прости, госпожа. Невмоготу мне…
Однако госпожа не поняла – или сделала вид, что не поняла.
Ему было тошно и стыдно. Так ничего и не получилось из его намерений да стараний. За все он брался – и все оставлял; вместо учения его влекли любовные утехи, музыка да танцы, да игра в кости. А теперь настала весна – и еще больше закружила, запутала, заставила кровь кипеть так, как кипят, должно быть, только адовы котлы...
Госпожа более ничего не говорила, не ругала и не попрекала. Йенс постепенно трезвел, а вместе с ясным сознанием возвращался и страх потерять то, что у него есть. Говорят, любовь красивой женщины не вечна; к тому же чем старше они становятся, тем больше в них распаляется похоть и расцветает жажда соблазнять. Одного любовника становится мало, им нужна свежая кровь и свежие силы... А так хочется задержаться в этом красивом замке – и в постели его хозяйки – как можно дольше!..
Он снова закрыл лицо руками – то ли чтобы хоть так остановить бесконечно вращающиеся стены трапезного зала, то ли чтобы отгородиться от ее взгляда.
Да, она смотрела – и вспоминала, как он разглядывал богатое убранство Ковенхайма, дивился, качал головой, и в его ясных глазах плескалось наивное, детское восхищение:
«Эти цветы прекрасней тех, что бывают летом на лугах! Возможно ли такое? Разве человек умеет создать лучше, чем создал Бог?»
Нет, смеялась она в ответ, человеку не превзойти Бога. Но и нам, грешным, даны вдохновение, радость и мысль, чтобы творить красоту, без которой этот мир был бы только обиталищем тьмы и краем скорби.
До роскошных, затканных узорами тканей, серебряной посуды, богато украшенного оружия он поначалу дотрагивался тихонечко, будто боялся навредить неосторожным прикосновением, а когда увидел бронзовый сосуд для воды в виде широко раскрывшего пасть могучего льва, изумился – неужто возможно столько труда и драгоценной меди потратить лишь на то, чтобы удобней было ополоснуть руки перед едой или перед тем как взяться за книгу?
Тогда разноцветные блики от цветных витражей освещали его лицо, изумленное и прекрасное. Красота его казалась совершенной, и Анастази мнилось, будто ее Лео-менестрель вернулся к ней, чтобы никогда более не покидать.
А потом она столько раз объясняла ему, что богатство само по себе привлекает внимание и им не нужно кичиться человеку его происхождения и положения, но все впустую. Замечания он пропускал мимо ушей, и порой смотрел на нее так нагло и жадно, что это больше отталкивало, чем привлекало; в этом взгляде чувствовалась не столько любовная страсть, сколько страсть к роскоши.
Все было так. Но вспоминалось некстати – нежные утренние пробуждения, его улыбка, так напоминавшая улыбку Лео; ветви яблонь, растущих у самых окон бургомистерского дома, пряные запахи трав.
Так прошел месяц Пасхи, и месяц любви отшумел первыми грозами…
VI.
Йенс вошел в трапезный зал, поклонился с небрежным изяществом – не наигранным, а словно от рождения ему присущим. Приблизился к креслу, в котором сидела Анастази. Одетый в ярко-алую котту – вышивка золотом по рукавам, меховая опушка на круглом вороте, сквозь разрезы на подоле сияет выбеленная льняная туника, красивый золоченый пояс свободно обвивает узкие бедра, – он был весьма хорош собой. Нетрудно представить, как восхищаются им девицы в трактирах да на постоялых дворах!
– Чем я могу служить тебе, возлюбленная госпожа?
Анастази невольно поморщилась – слова прозвучали заученно и фальшиво. Йенс, по обыкновению занявший место у ее ног, помедлил, ожидая, что Андреас и Альма – да и молодчики, стоявшие у двери, – оставят их с госпожой наедине, но, не дождавшись этого, подался вперед и поцеловал руку баронессы. Анастази рассеянно взъерошила его густые светлые волосы, невольно отметила – сильно отросли со времени праздника в Швальме и вьются почти как у Лео, красивыми локонами.
– Итак, ты наконец-то явился! – голос ее был холоден и строг, в отличие от прикосновения, по-прежнему мягкого. – Послушай меня внимательно, мой милый Йенс. Ты должен покинуть замок, и как можно быстрее. Насколько я знаю, ты свободный человек, и, стало быть, волен выбирать собственный путь…
Он с изумленным возгласом выпрямился, глядя на нее, но Анастази продолжала:
– Ты радовал меня, и за это я тебя отблагодарю. Тебе отдадут коня, хорошую одежду и достаточно серебра. Отправляйся в Швальм или куда пожелаешь. Люди с деньгами везде найдут себе место…
– Но, госпожа моя…
– Прощай, Йенс. Ступай, и да хранит тебя небо.
Она снова погладила юношу по волосам. Затем сделала знак рукой, и его взяли под локоть, заставляя подняться – аккуратно, но жестко.
– Госпожа! О, благодетельница моя!.. Мое сердце!..
Он попытался сбросить чужую руку, но ничего не вышло, а госпожа… госпожа уже не глядела на него и как будто не услышала его слов.
Йенс был так ошеломлен, что почти безропотно позволил увлечь себя к выходу из зала. Уже у самых дверей Андреас фон Борк задержал его и негромко произнес:
– Делай, что велено, и благодари госпожу за ее доброту!
Йенс плохо помнил, как оказался в своей комнатенке. Глотнул вина из стоявшего на столе кувшина. Метнулся к окну, зачем-то выглянул во двор – уже смеркалось, и стража зажигала огни. Бросился к двери – и снова остановился. Выдохнул, налил себе вина – на сей раз в кубок, – торопливо выпил залпом.
Обида жгла, как раскаленное железо. Йенс схватил мешок, швырнул в него чистую рубаху, гребень, простой кожаный пояс. Прихватил кованый подсвечник. Кубок, из которого только что пил. Потом сел на постель и схватился за голову.
Стянешь что-нибудь – повесят. Как пить дать повесят!
Вот тут-то он и помянул злобным, непотребным словом и злосчастный перстень, и девок, и самого Андреаса фон Борка, и веселый город Швальм, и даже паскудницу-судьбу, что подразнила да раззадорила, а теперь норовит прямо-таки в дерьме утопить.
Потом его точно ударили – не стой же столбом, дурак ты тряпочный, беги к ней, мало ли что она там сказала… Мало ли, что нашептал ей этот фон Борк или Альма со своей верной Венке.
И вот уже перед ним дверь ее опочивальни – тяжелая, крепкая, а по краю тянется роспись – прихотливая вязь зеленых стеблей да мелких цветов.
– Госпожа моя, прости меня… Я нищ и глуп… Пойми, ты же меня словно в рай взяла – меня, в рубище и грязи. Возможно ли, чтобы это не смутило мой бедный ум?..
За дверью не было слышно ни шороха, ни другого звука, но Йенс продолжал, распаляемый новой страстью.
– Говорю тебе, госпожа, я точно обезумел! Сердце из груди выскочило, а заместо него нечистый, должно быть, подбросил мне смрадную болотную жабу! Ей-богу, я больше не уступлю ей… С твоей помощью, если только ты смилостивишься, одолею…
Анастази не могла открыть ему, даже если бы и желала. Почти до самого рассвета она оставалась в капелле – молилась, просила небо вразумить ее; потом, когда молитвы иссякли, надолго замерла перед алтарем.
Она поступала как следовало; однако это не принесло ее сердцу мира, и все казалось, что рядом ходит беда…
Утром, вскоре после мессы, за Йенсом пришел фон Борк в сопровождении двух ратников. Юноше дозволили взять те вещи, которыми он обзавелся по щедрости госпожи – получился немаленький, увесистый мешок.
Ненавистный фон Борк все время держался слева и чуть позади – шел, ступая упруго и неслышно. Вот остались позади первые, внутренние, ворота. Они ступили на деревянный мост, миновали вторые ворота, потом узким, темным ущельем меж высоких стен вышли к внешним, и для них отворилась высокая дверь в одной из створок – путь для пеших путников или одиноких всадников. Они прошли еще немного вдоль крепостной стены и оказались на дороге, ведущей к переправе. Там их ждал еще один воин, державший в поводу широкогрудого гнедого коня с белой отметиной на лбу.
Йенс остановился, растерянно оглянулся. Фон Борк остановился тоже – так, чтобы у юноши, паче чаяния, не возникло желания броситься назад к воротам.
– От другого хозяина тебя бы вышвырнули в чем пришел, раз не умеешь быть благодарным. Ну, пошел прочь!..
С этими словами он швырнул кошель прямо под ноги Йенсу, в дорожную пыль. Негромко, слитно звякнули монеты.
Словно во сне, Йенс склонился и поднял его.
До сей поры оставалась надежда, что госпожа по-прежнему не мыслит жизни без него и, конечно, не захочет его терять. Но никогда богатому не понять бедняка и худородному не сравняться со знатным. И вот он на дороге, и не знает, куда идти.
Поезжай хоть куда, везде доля худа.
Ни фон Борк, ни его люди не трогались с места, Йенс же никак не мог стряхнуть с себя проклятое наваждение. Внутри у него все оцепенело, словно морозом схваченное, но через этот холод все неистовей и уверенней прорывалась ярость.
Почему так?.. Кого она боялась – ведь у нее нет мужа?! Ради чего вышвырнула из прекрасного замка, из своей постели так бесцеремонно? Он выполнял все, что от него требовалось – а что ей нужно было еще? Каких поз, каких сладострастных изощрений?
Конь фыркнул, ткнулся теплой мордой в ладонь, толкнул под локоть. Что ж, значит так тому и быть.
Йенс взял его под уздцы и медленно пошел прочь. Потом, замедлив шаг и делая вид, будто поправляет спутавшуюся уздечку, украдкой бросил взгляд на замок. Яркое утреннее солнце осветило темные стены, блеснуло на металлических украшениях островерхой крыши, просияло на золотистых стеклах капеллы…
Невыносимо даже смотреть.
Все равно что страждущему смочила губы водой, но не дала напиться; у голодного отняла хлеб. Соблазнила красотой, беззаботной роскошью, блаженным ничегонеделаньем – а потом с этих облаков да и швырнула обратно в грязь… Еще и повернула так, будто негож оказался… Ведьма, как есть ведьма!..
Анастази, следившая за ним из окна надвратной башни, вздохнула и покачала головой. Ей было жаль его, но что же! Она щедро отблагодарила его за счастье, которое он доставлял, за возможность забыться и хотя бы иногда обманывать себя мнимым присутствием Лео. Если мальчик поведет себя разумно, то сможет купить дом в городе и завести какую-нибудь лавку. У него не будет отбоя от девиц, и он очень скоро перестанет вспоминать Ковенхайм, ведь юность столь легка на чувства и так беззаботна!
Вот он перешел мост над Алльбахом. Уже нельзя разобрать ни цвета плаща, ни цвета волос – так, крошка, живая пылинка на бесконечном земном пространстве. Сейчас спустится с холма, скроется из виду…
Анастази закрыла глаза, склонила голову, поднесла к губам резные четки, моля Бога, чтобы вложил в этого мальчика ум и выдержку; пусть даже эти качества обыкновенно совсем несвойственны простолюдинам.
VII.
В зале постоялого двора – того, что на старой мощеной дороге, – душно. Пылающий очаг слегка чадит, неяркий свет выхватывает из темноты лица – крестьян, пришедших пропустить кружку-другую пива после тяжелого дня, смазливых деревенских бабенок – из тех, про которых соседи поговаривают всякое; путников, которые всегда настороже, поскольку боятся за сохранность своих кошельков.
Что ж, это верно. Йенсу и самому хочется убраться отсюда подальше – хоть в Керптен, хоть аж в Рес-ам-Верн. Серебро имеет свойство заканчиваться; конечно, можно продать одежду или коня…
А то отнимут, и не получишь ничего, говорит кто-то внутри Йенса, и заливается хохотом.
Совсем недалеко отсюда начинаются королевские владения. Там старая дорога тянется по безлюдным, угрюмым местам, и путнику лучше не ходить одному. Йенс томится второй день, пьет вино, ожидая, когда от побережья явятся купцы – пронесся слух, что в гавань в устье Алльбаха пришли корабли из далеких полуночных земель. Что ж, у него есть время, он подождет. Вместе с ними вернется в Швальм и останется там, или поедет в другой город, может быть даже в Стакезее, где самые богатые лавки и самые красивые дома. Там никто его не знает, и не придется объяснять, откуда взялось его богатство…
Тени кружатся перед Йенсом, и свет дрожит, мечется и меркнет. Потом все сливается и вовсе в неприличный хоровод, а затем из мельтешения лиц, одежд, гогота и гама выплывает одно – очень знакомое – лицо, и Йенс кричит ему:
– Зачем ты тут? Это она тебя за мной отправила? Соскучилась?! А я не вернусь, так и знай!
Начальник стражи молчит, только пялится неотрывно, точно филин.
– Успокойтесь, успокойтесь, – толстый трактирщик, по прозванию Пивная Бочка, кружит около них, не решаясь схватить за руку, и сам то примирительно выставляет ладони вперед, то прижимает к груди жестом как будто умоляющим. – Почему бы вам, двум таким красивым, богатым господам, не примириться и не выпить вместе?.. Я подам вам самое хорошее вино…
– Что гневить Бога, он и так гневается на нас – слышите, какая непогода?.. – не унимается и его жена. – Или вам мало этого?!
За стенами постоялого двора и вправду глухо раскатывается гром, дождь хлещет по стенам и крыше. На полу возле самой двери – мокрые потеки.
Йенс презрительно отмахивается.
– Не стану я с ним пить! Да еще и твое пойло! Я досыта натерпелся, и теперь все забыть?!! Пусть убирается!..
– Я не хочу ссоры, – доносится до него голос капитана королевских лучников, и Йенс с ненавистью смотрит на него, силясь разглядеть отчетливей, – но в полутемном, задымленном зале взгляд выцепляет только пятно светлых кудрей, да лицо – другое пятно, чуть ниже и чуть темней, – да еще серый дорожный плащ.
– А, разговорился!
– Говорю же тебе, юноша – оставь меня!
Отворачивается! Неужели этот грозный человек, знатный человек, носящий меч и доспехи – такой трус?..
– Ну так и поезжай себе дальше, слышь! Это не единственный трактир на дороге! И незачем за мной следить, я все равно не вернусь, так и передай этой… твоей госпоже!
Он ненавидит фон Борка так сильно, что, кажется, одной своей ненавистью, тяжеленной как камень, может убить.
– Это ты, ты во всем виноват! Если бы не ты, то она…
И так сладко оттого, что не нужно больше бояться – ни самого фон Борка, ни большого белого пса госпожи…
А ведь он, Йенс, так любил ее!.. И как она с ним поступила!..
Он подскакивает к фон Борку, замахивается, бросает какие-то слова, какие и сам тотчас же забыл, но только ясно, что страшные, злые. Ему не хватает дыхания – и разумной мысли, – высказать все именно так, как хотелось, как теснилось в груди, как жгло и душило, пока он добирался сюда, – зато в удар он вкладывает всю свою силу и всю злобу.
На миг кружение останавливается. Наваливается вязкая, тоскливая тишина.
Йенс отшатывается, а потом как будто наталкивается на что-то, и это что-то сбивает с ног, отшвыривает супротив его воли, вышибает дух. Как в мудреной игре, где по расчерченной квадратами доске двигаются фигурки слоновой кости, украшенные драгоценными камнями – короли и простые воины, диковинные звери, прекрасные женщины вроде хозяйки Ковенхайма, и у всех свое важное дело, свои правила… И каждого можно тронуть, взять в ладонь, а то и вовсе сместить с доски…
Госпожа очень хотела обучить его сей игре, такой у нее был каприз. Зачем? Разве только посмеяться над мужланом-невеждой?..
Шаг превращается в полшага – скомканный, нелепый, вывихнутый. Взмах руками. Звук. Тьма.
Йенс опрокидывается на покрытый грязной соломой пол легко, словно на подушки после соития.
И остается неподвижен, раскинув руки, словно невиданная, прекрасная кукла; белки глаз тускло блестят из-под полуприкрытых век, длинных пушистых ресниц. Светлые волосы намокают, погружаясь в зыбкое, блестящее озерцо крови, растекающейся у виска.
VIII.
…Андреас фон Борк в сопровождении нескольких воинов прибыл в трактир всего лишь часом позже. Йенса только-только успели перенести из общего зала в маленькую комнатушку возле кухни, присыпали песком лужу крови у самого очага. Начальник стражи постоял возле длинной скамьи, на которой лежало тело, потом быстро, словно что-то вспомнив, откинул ветхое покрывало.
На пальце царапины, перстня с сапфиром нет. Рана на боку – пустяк, от таких не умирают. Во всяком случае, не так скоро… А вот голова вся в крови. Куда-то подевались кинжал и украшенный серебром пояс, и наверняка еще что по мелочи, но, видит Бог, это даже к лучшему.
Ах, вышло нехорошо. Они не сразу напали на его след – решили, что он подался в Патсвальк, а он поехал по дороге на Керптен. Сделали крюк, потеряли время… От переправы гнали что было сил, а по пятам катилась мгла – словно знала.
Они мчались быстрее нее, быстрее ее подельника-ветра – и все же опоздали.
Что ж, как нажито, так и прожито. Свою чашу щенок испил сполна.
– Кто его так?
– Не знаю, мой господин, – трактирщик переминался с ноги на ногу, точно никак не мог решить, остаться ли ему на месте или бежать прочь; все поглядывал на королевские гербы на одеждах ратников. От него несло потом и пивом. – Имен-от я не спрашиваю, а люд всякий бывает… В моем деле надобно хорошо знать, что спрашивать, а что – нет. А то ведь и спалить могут…
– Могут, могут… – Андреас фон Борк задумчиво покачал головой; пальцы привычно выплясывали на рукояти кинжала. – Так что он, молодой, старый? Как был одет?
– Молод, мой господин, – с готовностью и испугом закивал трактирщик. – А одет… Ладно одет, хорошо. Опрятно, как благородному господину и полагается.
– Ясно все, – Андреас пристально посмотрел на трактирщика; тот сразу потупился, как и полагается простолюдину в присутствии человека знатного. – Ты ж не вчера на свет родился. Что не разнял?..
– Так ведь нечаянно вышло-то, господин мой! – с отчаянием воскликнул толстяк. – Повздорили они… Драться стали, ножи похватали, тот его вроде бы как толкнул, а молодой господин возьми да и оступись… Да и по сердцу сказать, как бы… перебрал немного, да… Все кричал, будто обидел его кто, да какого-то Борка, кажись, поминал… Ох, горе какое… Он и заплатил-то мне вперед, с лишком… Я-от сразу велел тело… молодого господина то есть, в комнату перенести, как знал, чтоб не вышло чего. А тот, другой господин… – он запнулся; запутался в господах, насмешливо подумал Андреас. – Плащ на нем был серый, дорожный, а под ним вроде зеленое что… И серебром шито. А знаков там каких или чего еще – виноват, не приметил…
Что ж, как видно, гость и не собирался задерживаться надолго – так, согреться, поесть, подремать у огня, пока слуга кормит и чистит коня…
А госпожа, видно, предчувствовала недоброе. Промучившись сутки, все же решилась отправить людей вдогон за мальчишкой.
«Он глуп, как ни прискорбно, – сказала она; Андреас почти наяву услышал ее негромкий голос. – К тому же отчаялся и чувствует себя обманутым. Бог знает, что он может наговорить или натворить…»
Она помолчала, а потом добавила:
«Я бы не желала, чтобы что-то сомнительное, если, паче чаяния, оно случится, произошло на моих землях. Также я не хочу, чтобы он обосновался где-нибудь поблизости. Есть места в нашем королевстве, куда ему вольно держать путь. Пусть туда и направляется…»
Андреас не стал спрашивать, как поступить, если молодой дурак заблажит, а баронесса не пожелала уточнить – стало быть, оставляла решение на его, Андреаса фон Борка, усмотрение.
…– У него было довольно серебра и хороших вещей, – нарочито размеренно сказал он трактирщику, указывая на тело Йенса – так, чтобы стало понятно, что знает и о поясе, и о кошеле, и об остальном. – Ну да Бог с ними… Одно только мне нужно – перстень с его руки. Ты же утром иди к священнику, пусть мальчишку отпоют как полагается и схоронят на хорошей земле.
– Я не знаю ни о каком перстне, господин, – проговорил трактирщик. – Да и не до того мне тогда было-от…
Его жена, склонившись едва ли не к полу, зачастила:
– Господин мой, да вы поглядите, какой здесь сброд собирается порой, сердечное мое слово!.. На них взглянуть-то лишний раз срамно!
– Взглянуть срамно, а монету взять не брезгуете, – процедил Андреас. Начинала болеть голова. – Так ведь и погорельцем по дорогам скитаться – срам. Ни почета, ни уважения…
– Неси что господин велел, говорят тебе, – пробурчал старший из воинов.
Андреас смотрел на трактирщика. Тот столь же упорно молчал, уставясь себе под ноги.
Вдруг махнул своей жене, и та метнулась прочь из зала, в сторону кухни. Сразу же вернулась, торопливо склонилась и протянула Андреасу развернутую тряпицу, в которой лежал перстень. Андреас брезгливо посторонился, знаком велел забрать у нее сверток. Старшина взял, внимательно осмотрел перстень, подал фон Борку. Тряпицу швырнул обратно трактирщице – женщина снова склонилась, сжалась в комок:
– Милостивый господин, не погубите!.. Богом молю, не погубите! Ведь кроме этого трактира ничего у нас нет, совсем нет… О, господин мой, будьте милосердны!..
Андреас еще раз взглянул на перстень, аккуратно потер о рукав тускло блеснувший камень, развернулся и пошел к выходу.
– Так про священника не забудь, слышь, Бочка, – сказал за его спиной старшина.
Уже на рассвете, когда добрались до соседнего селения, начальник стражи коротко рассказал о случившемся фогту. Тот, в свою очередь, затеял было угощение, однако Андреас решил, что задерживаться не следует. Наскоро подкрепившись хлебом, сыром и рейнским вином, поехали дальше. Уже рассвело, и земля жила свой новый день: в вышине звенели жаворонки, вилланы трудились в поле. Монах вел в поводу смирного ослика. У самой переправы показалась вереница повозок и телег, сопровождаемая множеством всадников – верно, купцы.
Андреас фон Борк оглядывал их, по обыкновению, неприветливо и цепко. Голова наливалась болью все сильней – все из-за крепкого фогтова вина.
__________________________
* Шлараффия (Кокань и т.д.) – сказочная страна изобилия и безделья;
** «Добродетельная пастушка», из лирики вагантов, пер. Л. Гинзбурга;
***Три часа пополудни.
От автора