Колеса выстукивали однообразную, убаюкивающую дробь. За окном мелькали, растворяясь во мгле, какие-то темные силуэты деревьев, да изредка проплывал одинокий огонек дальнего хутора. Я ехал в купе, и мне повезло — верхняя полка, можно отрешиться ото всех, уткнуться в книгу и просто слушать этот умиротворяющий стук.
В купе, кроме меня, было двое. Они заняли нижние полки напротив друг друга и с самого отъезда играли в карты. Я не вслушивался в их разговор и не запомнил имен. В голове сами собой родились клички: Очкарик и Усач.
Очкарик — щуплый, в неброской рубашке, пиджачке, с тонкими ловкими пальцами, которые бережно перекладывали карты. Очки в тонкой металлической оправе постоянно сползали ему на переносицу. Усач — его полная противоположность: грузный, шумный, с густыми, лихо закрученными усами и голосом, который заглушал стук колес. Он играл с размахом, шлепая карты об откидной столик так, что вздрагивали стаканчики в подстаканниках.
Сначала игра шла тихо, на какие-то мелкие ставки — «на интерес». Но постепенно азарт накалялся. Голос Усача становился все громче и назидательнее.
— Ну что, профессор? — гудел он. — Опять математику просчитываешь? Карты любят смелых!
Очкарик отмалчивался, лишь поправлял очки. Но я видел, как его уши постепенно налились краской. Проигрыш следовал за проигрышем.
— Все! — вдруг рявкнул Усач, откидываясь на спинку дивана. — Надоело в поддавки играть. Давай по-взрослому. На кон — твои часы.
Очкарик инстинктивно прикрыл рукой кисть с невзрачными кварцевыми часами.
— Они недорогие...
— Неважно! Азарт — вот что главное! Или боишься?
И Очкарик, вздохнув, снял часы. Проиграл их в следующей же партии. Усач, хихикая, примерил трофей на свою волосатую руку.
— Что, жалко? — ехидно спросил он, видя помертвевшее лицо напарника. — Может, отыграемся? Ставка... твои ботинки!
Я не верил своим ушам. Но Очкарик, будто загипнотизированный, медленно стянул с ног довольно новые кожаные полуботинки. И снова проиграл. Теперь Усач, хохоча, размахивал одним ботинком, как кубком.
— Эх, ты! Ну что на тебе еще есть ценного? — прищурился победитель, оглядывая проигравшего. Взгляд его остановился на пиджаке, затем на брюках. — Давай так: следующий кон — на твою одежду. Проиграешь — раздеваешься до трусов. А я... а я поставлю эти часы и вот этот великолепный ботинок! — Он говорил это с такой пафосной торжественностью, будто предлагал ставить поместья и титулы.
Я ждал, что Очкарик очнется, нахамит, прекратит этот цирк. Но он лишь глубже вжался в угол, потом кивнул. Его глаза за мутными стеклами стали совершенно пустыми.
Они сдали карты. В купе стояла гнетущая тишина, нарушаемая только гулом колес. Они играли медленно, обдумывая каждый ход. И в этой тишине было что-то невыносимое. Усач положил последнюю карту и загрохотал, ударив себя ладонью по колену:
— Бинго! Королевская дорога, дружище! Проиграл!
Очкарик замер. Он выглядел жалко и беспомощно, сидя в носках на краешке сиденья.
— Ну? — протянул Усач, сверкая глазами. — Честная игра! Исполняй!
И Очкарик, не говоря ни слова, покорно снял пиджак, затем рубашку, потом брюки. Сидел, ссутулившись, в белых семейных трусах и носках, похожий на ощипанную птицу. Усач любовался им, как произведением искусства.
— Вот что, голубчик, — сказал он уже почти ласково. — Вижу, ты человек азартный, дух в тебе есть! Не хочу оставлять товарища в беде. Давай последний кон, на все! Поставишь то, что у тебя осталось самое ценное. Против всего твоего барахла! — Он ткнул пальцем в кучу одежды, часы и ботинок.
— Что? — глухо спросил Очкарик.
— ОЧКИ! — торжественно провозгласил Усач. — Ставь свои очки! Выиграешь — забираешь все назад. Нет уж, друг, на твоем лице они мне не нужны. И примета плохая — чужие очки носить. Так что если проиграешь... я их выкину в окно. На память.
Это было уже за гранью. Я хотел вмешаться, но что-то меня удержало — какая-то хищная, почти театральная серьезность в происходящем. Очкарик медленно снял очки. Его лицо без них стало кротким, слепым и совершенно беззащитным. Он щурился, плохо видя карты, которые ему сдал Усач.
Они играли молча. Усач сосредоточенно хмыкал. Очкарик водил носом над картами, пытаясь разглядеть масти. И снова — жест Усача, сбрасывающего карты на стол.
— ВСЕ! Конец! Ты проиграл!
Он вскочил с места, ликующий, торжествующий. В его руке сверкнули тонкие дужки очков. Он сделал несколько театральных шагов к коридору, к приоткрытому настежь окну. Ночь гудела, врываясь в вагон.
— Проиграл! — крикнул он на весь вагон и размахнулся.
Очки, описав блестящую дугу, исчезли в черной пелене за окном. Усач обернулся, тяжело дыша, его усы трепетали от возбуждения.
— Вот такие люди азартные бывают! — сказал он мне, будто ища одобрения. Я ничего не ответил.
Очкарик сидел, опустив голову. Потом беззвучно, как тень, стал одеваться, достав из своего чемодана спортивный костюм. Усач, напевая, укладывал свои выигрыши в сумку. В купе воцарилась тягостная, пьяная от усталости тишина. Скоро Усач захрапел.
А часа в три ночи, на какой-то длинной остановке, я проснулся от шороха. Приоткрыв глаза, увидел, как Очкарик бесшумно спускается с верхней полки — я и не заметил, когда он туда забрался. Он был одет. В руках у него был небольшой чемоданчик. Он открыл его, порылся внутри и достал футляр. Из футляра он извлек и надел новые очки, почти такие же, как прежние. Затем, наклонившись над спящим Усачом, он сделал что-то быстрое, ловкое, едва уловимое движение пальцами возле его лица.
Поезд тронулся. Очкарик вернулся на свою полку. А я так и не смог уснуть.
Утром мы приближались к большому городу. Усач проснулся бодрым и голодным.
— Ну что, профессор, как зрение? — позубоскалил он, но Очкарик, полируя новое стеклышко очков тряпочкой, только улыбнулся в ответ — впервые за всю дорогу. Улыбка была тонкая, чуть кривая.
Поезд затормозил у перрона. Мы стали собираться. Усач, натягивая пиджак, вышел в коридор первым, неся свою добычу в увесистой сумке. Я выходил следом. И тут, в ярком свете утреннего вокзала, я увидел его лицо.
Над его верхней губой не было и намека на те самые лихие, густые усы. Только гладкая, чуть бледноватая кожа, как у подростка. Безусый Усач шел по перрону, даже не подозревая, что стал живой иллюстрацией к старой как мир истине: какой бы крупной ни казалась твоя победа, всегда найдется кто-то, кто играет в другую игру. И по своим правилам.