Багрянск тонул в ноябрьской пелене. Дождь лил седьмые сутки, и город, зажатый между узкими улочками, облупленными пятиэтажками и ржавыми гаражами, дышал осенней сыростью. Асфальт блестел, словно чёрное зеркало, отражая тусклые фонари в утренней заре, и редкие силуэты прохожих мелькали, спеша на работу. На улице Липовой свет фонарей мигал, будто они задыхались в сыром воздухе. Ветер завывал, цепляясь за углы домов, а где-то вдалеке скрипела ржавая калитка, словно город стонал под тяжестью собственной тоски.

Я сидел в будке у шлагбаума, охраняя двор дома №13. Тесное пространство пропахло сыростью, дешёвым кофе из термоса и старыми журналами. Сквозь мутное стекло, покрытое каплями дождя, виднелись машины, лениво ползущие мимо, и жильцы, кутавшиеся в пальто, будто боялись, что утро их проглотит. Они шли на работу, прижимая к груди бумажные стаканчики с кофе и стараясь не смотреть друг на друга. В воздухе висела странная, почти осязаемая усталость буднего дня — ещё не пятница, но уже не понедельник.

Меня зовут Фёдор. Так написано на бейдже, который я ношу для вида. Для жильцов я просто охранник — сутулый мужик в потёртой куртке, с усталыми глазами и привычкой молчать. Они не спрашивают, кто я, откуда. Им нет дела до того, кто поднимает шлагбаум. И меня это устраивает. Я наблюдаю за их суетой, слушаю их разговоры, киваю, когда здороваются. Я умею быть своим: поджать губы, когда они жалуются, нахмуриться, когда рассказывают что-то страшное, пробормотать:

— Да уж, дела.

Они думают, что я их понимаю, что я такой же, как они. Это легко — играть человека. Улыбнуться, пошутить, вздохнуть в нужный момент. Они не замечают, как мои глаза задерживаются на их дрожащих руках, на их бегающих зрачках. Их страх — как глоток холодной воды в жару. Я впитываю его, смакую, но держу лицо спокойным, усталым, обычным.

Сколько можно лить? — подумал я, глядя на дождь, барабанивший по крыше будки. Погода в Багрянске и раньше не радовала, но теперь она стала злой, почти живой. Холод кусал кожу, ветер нёс запах гниющей листвы и ржавого металла, а небо, низкое и тяжёлое, будто давило на плечи. Сегодня ночью воздух густел, словно пропитывался чем-то недобрым. Даже кофе в термосе не грел, а только горчил, напоминая, что эта ночь, как и все последние, будет долгой и тревожной. Я откинулся на скрипучем стуле, листая журнал учёта въездов-выездов — пустая формальность. Машины заезжали редко, жильцы ещё реже бродили под дождём. Но я смотрел в окно, ловил силуэты за стеклом. Иногда это были люди. Иногда — что-то ещё, скользившее в темноте, где мрак становился плотнее, будто ночь сгущалась в живую черноту. Я не пугался. Просто замечал.

В этом городе я живу недолго. Был грузчиком на складе у вокзала, таскал ящики на рынке, даже дворником махал метлой на центральной площади. Последние три года — здесь, у шлагбаума дома №13. Привык к этой будке, к её скрипу, к запаху сырости и кофе. Привык к жильцам, что здороваются, кивая, или бросают пару слов о погоде. С некоторыми даже подружился. Светка, продавщица из булочной в соседнем дворе, частенько приносит горячий пирожок после смены. Я благодарю, улыбаюсь, хотя еда мне безразлична. Виктор, водитель автобуса, заскакивает перекурить, трещит о футболе или о том, как начальник его достал. Я киваю, поддакиваю, будто мне не всё равно. Баба Нина, старушка из второго подъезда, угощает компотом и ворчит, что я «худой, как жердь». Я смеюсь, говорю, что всё нормально.

Они думают, что знают меня. Фёдор, охранник, свой парень. Они не видят, что я смотрю на них иначе. Не как на людей. А как на источники — тёплые, пульсирующие жизнью и страхом.

Каждый их вздох, каждая нервная полуулыбка — как игра света на воде. Я запоминаю всё, что они говорят. За жильцами этого дома легко наблюдать. Я считаю их пульсы по движению зрачков, ловлю запах страха. Для них я часть пейзажа, охраняющая их спокойствие. Но перейдём к главному, что случилось недавно.

Полгода назад в Багрянск приехала Матрёна. Старуха с лицом, будто вырезанным из старого пня, в чёрном платке, завязанном так туго, что он врезался в её кожу. Её глаза, тусклые, как стоячая вода в забытой луже, смотрели так, будто она видела сквозь мир, туда, где нет ни света, ни тепла. Она поселилась в доме №13, в квартире на четвёртом этаже, доставшейся ей в наследство от какого-то родственника, о котором никто не слышал. Квартира пустовала годами, и теперь в ней завелась она. С её приездом город изменился. Холод стал острее, дождь — тяжелее, а мрак — плотнее, словно ночь наливалась чернотой.

Что она тут забыла? — подумал я, впервые увидев её, шаркающую через двор. Старуха не выглядела опасной. Обычная бабка, каких в Багрянске десятки. Но что-то в ней цепляло. Может, взгляд. Может, то, как она молчала, не здороваясь. Жильцы тоже её заметили. И начались разговоры.

Этот город никогда не был весёлым. Жизнь тут текла от зарплаты до зарплаты, развлечения сводились к сплетням, водке и телевизору. Но с Матрёной город стал мрачнее. Дождь лил без остановки, будто плакал. Фонари гасли без причины, и в темноте слышались шорохи, шаги, смех, которого никто не объяснял. Собаки выли по ночам, глядя в пустоту. Жильцы запирали двери на два замка, хотя воров почти не было. И всё чаще шептались о Матрёне, называя её ведьмой.

Я слушал их байки и качал головой. Люди любят пугать сами себя, — думал я. Но их страх был вкусным. Острым, как уксус. Я не подавал виду, хмурился, бормотал что-то скептическое, но внутри смаковал каждое их слово.

— Фёдор, ты бы видел, что она творит! — Светка остановилась у шлагбаума, её капюшон промок, глаза бегали. — Вчера поздно возвращалась, смотрю — она на кладбище. Стоит у могилы, без фонаря, бормочет. А потом земля шевельнулась! Я трезвая была, клянусь!

— Да ладно, Свет, — сказал я, нахмурившись. — Темно, дождь, вот и мерещится. Может, собака копала.

Земля шевельнулась? Интересно, — подумал я, но виду не подал. Её страх был тяжёлым, как сырой туман. Я подавил улыбку, пожал плечами.

— Мерещится?! — Светка повысила голос, но осеклась, будто боялась, что её услышат. — И племянник мой видел, как она в подвале круги на полу рисовала. Как в фильмах про чертей!

— Ну, мало ли что пацану привиделось, — буркнул я. — Подростки, они знаешь какие фантазёры.

Круги на полу? — подумал я. Это уже не просто сплетни. Но я только покачал головой, будто мне всё равно. Светка ушла, бормоча, а я остался в будке. Дождь барабанил по крыше, ветер выл, калитка скрипела. Погода давила, как тяжёлое одеяло, и даже свет в будке казался тусклым, будто его пожирала сырость.

Другой раз подошёл Виктор. Его лицо было серым, руки дрожали, когда он доставал сигарету.

— Фёдор, ты слышал про эту Старуху? — начал он, оглядываясь. — Я её видел ночью. На балконе стояла, а вороны садились ей на плечи. Они червей в клювах держали, клянусь! И пела она… не по-нашему.

— Вить, ты вчера не перебрал? — сказал я, усмехнувшись. — Вороны, черви… Может, она просто сериал смотрела громко.

Черви? Пение? — подумал я. Это уже не собаки и не мрак. Матрёна что-то делала. Я чувствовал это, как чувствуют запах дыма перед пожаром. Но я только пожал плечами, затянулся сигаретой, которую взял у него для вида. Виктор сплюнул и ушёл.

Баба Нина тоже не молчала. Она стояла у шлагбаума, сжимая зонт, пока дождь капал на её шаль. Её голос дрожал, будто она всё ещё переживала увиденное.

— Фёдор, я вчера у подруги засиделась, — начала она, оглядываясь, словно боялась, что её подслушают. — Возвращалась поздно, через заброшенное кладбище у реки шла. И вижу — Матрёна! Стоит среди могил, руками землю роет, без фонаря, бормочет что-то. А потом что-то зарывает, комья земли так и летят! Я чуть не умерла со страху!

— Баба Нина, ну что за страсти? — сказал я, качая голову. — Может, она мусор закапывала. Или старые тряпки.

Зарывает на кладбище? — подумал я. Это уже не старушечьи причуды. Но я улыбнулся, как улыбаются старушкам, чтобы не спорить. Нина фыркнула и ушла, бормоча себе под нос.

Жильцы приходили один за другим. Дима, парень с пятого этажа, клялся, что видел, как Матрёна кормила крыс в подвале, и те смотрели на неё, как на хозяйку. Тётя Маша, что торговала семечками у рынка, шептала, что слышала смех из её квартиры, хотя старуха была одна. Школьник Вовка пробормотал, что видел черта у мусорок — рогатую тварь с козлиными ногами, покрытую чёрной шерстью, с длинным хвостом, что хлестал по земле, и горящими жёлтыми глазами. Его морда была вытянутой, как у козла, с кривыми рогами, торчащими из лба, а из пасти воняло серой, когда он скалился, показывая острые, как иглы, зубы.

— Вовка, ты фильмов насмотрелся, — сказал я, хмыкнув. — Иди спать, пока мать не отругала.

Чёрт? — подумал я. Это уже не слухи. Это что-то, что я чувствовал ночами, когда мрак становился плотнее. Но я только покачал головой, будто мне смешно.

Ночь была ледяной. Дождь лил, как из ведра, ветер гнал мусор по двору. Я листал журнал учёта, но мысли были не о нём. Что она делает? — думал я, глядя в мутное стекло. Матрёна не просто старуха.

Она звала что-то. Я чувствовал это — не как человек, а нутром, словно что-то внутри меня знало больше, чем разум. Словно нутро предупреждало: скоро начнётся что-то ужасное. И нутро моё редко подводило.

— Фёдор! Ты это видел? — Коля, местный пьяница, выскочил из темноты, с бутылкой в руке. Его лицо было белым, глаза выпучены. — У детской площадки… тварь какая-то! Не человек, не зверь! Ходила кругами, будто танцевала, и шипела, как змея! Глаза у неё были пустые, как ямы!

— Коль, ты опять за своё, — сказал я, нахмурившись. — Пить меньше надо, вот и твари пропадут.

Шипела? — подумал я. Его страх был тяжёлым, как сырой туман. Я вдохнул его, подавив дрожь удовольствия. Но виду не подал, буркнул:

— Иди домой, пока не замёрз.

— Я серьёзно! — Коля шагнул ближе. — И эта бабка там была. У карусели. Копала что-то. Земля шевелилась, будто живая!

— Спиртное чудит, — сказал я, глядя ему в глаза. Мой голос был тихим, но он заставил его замолчать. Люди не любят смотреть мне в глаза долго. Они чувствуют что-то, но не понимают, что.

Коля ушёл, шатаясь, а я остался в будке. Дождь хлестал по крыше, его ритм был как биение сердца чего-то, что просыпалось в глубинах. Ветер выл, рвал углы домов, и где-то вдалеке скрипела ржавая калитка, будто город стонал от ужаса. Воздух был пропитан страхом, липким и тяжёлым, как предчувствие конца. Туман, плотный, как могильный покров, глушил свет фонарей на улице Липовой, и они мигали, словно в предсмертной дрожи. Будка пахла сыростью, дешёвым кофе и старыми журналами. Сквозь мутное стекло, покрытое каплями, виднелись силуэты машин, крадущихся мимо, и редкие фигуры жильцов, чьи шаги тонули в шуме ливня. Ночь была голодной, и я чувствовал её зубы на своей коже.

Я знал, что Матрёна будила их — чертей, что не были людьми. Их когти скребли стены, глаза пылали в темноте, а смех, низкий и гортанный, сочился из подвалов. Нутром я чуял: грядёт нечто, от чего не укрыться. Она знала. Я видел это в её глазах, когда она проходила мимо шлагбаума: чёрный платок развевался, как крылья, а её улыбка — острая, как нож, — резала воздух. Она не боялась. И это пугало. Не страхом человека, а чем-то глубже, древнее, что шевелилось во мне, питаясь ужасом жильцов. Я сидел в будке, глядя в журнал учёта, и думал о ней. Она была не просто ведьмой. Она была нитью, что тянула за собой нечто иное, чуждое, такое, от чего даже я, привыкший к тьме, чувствовал холод в костях. Проклятье ли это было? Или её воля? Она плела сети, но знала ли, что ловит? Эта мысль грызла меня, как зверь. Что, если она видела меня — не человека, а то, что скрывалось под кожей, — и всё равно шла вперёд?

Жильцы не могли выносить страх. Он душил их, как туман. Они вызвали священника из церкви у реки. Отец Сергий приехал в полдень, когда дождь затих, но небо осталось свинцовым, как крышка гроба. Я смотрел из будки, как он шёл через двор: тощий, с лицом, будто высеченным из кости. Ряса липла к телу, крест в руке казался мёртвым, без блеска.

Жильцы жались у подъезда, их голоса были тихими, глаза метались. Они шептались, что дом №13 проклят, что Матрёна призвала ад, что черти уже здесь. Я смотрел на священника и думал: он не справится. Его вера — хрупкая, как первый лёд. Он не видел того, что видел я. Не чуял оно — то, что смотрело из мрака, из-под земли, из кошмаров. Я не верил в его крест, но хотел знать: остановит ли он её? Или станет добычей?

Отец Сергий вошёл в подъезд, его шаги гулко отдавались. Он поднялся к квартире Матрёны, но она не открыла. Тогда он начал освящать дом: кропил стены святой водой, читал молитвы, его голос дрожал, но рвался вперёд.

— Господи, изгони нечистое из дома сего! — произносил он, и слова падали, как угли, в сырой воздух.

Вода шипела на полу, будто кипела. Ничего не произошло. Ни дыма, ни теней. Только тишина, тяжёлая, как могила. Через час священник вышел. Его лицо было серым, крест дрожал в руке, глаза — пустыми, как у тех, кого находили в лесу. Он молча сел в машину и уехал. Жильцы шептались, что он видел тварь — высокую, с рогами и крыльями, — но я знал: он видел черта, а ещё страх. Свой собственный. Его вера треснула, и это был лишь первый разлом.

На следующий день нашли Сашку, парня, что чинил мотоциклы в соседнем дворе. Его обнаружили в подвале дома №13, хотя замок был цел. Тело лежало неподвижно, на груди виднелись странные круги, вырезанные глубоко. Глаза Сашки были открыты, но мёртвы, рот застыл в немом крике. Полиция, в мокрых плащах, молчала, их лица были бледными от увиденного. Жильцы говорили, что это Матрёна. Что она кормит чертей. Что дом проклят, и каждый в нём — жертва. Слухи расползались по городу, как яд. Ночью город затихал, но шёпот о Матрёне не умолкал. Её видели везде: у реки, где вода стыла под её взглядом, на площади, где вороны кланялись ей, точно богине. В переулках её смех резал воздух, как нож. На мостовой она танцевала с чертями, и листья вились за ней, будто в танце. Глаза её пылали во мраке, а шаги оставляли на камнях странные следы. Кто-то клялся, что видел, как она кормит чертей на кладбище, и их алые глаза сияли, предвещая беду. Город боялся места, где она жила. Дом №13 стал проклятьем Багрянска. Люди обходили его, крестились, запирали двери на три замка. Жильцы избегали друг друга, их глаза искали тварь за спиной. Я смотрел на них из будки и думал: они правы. Дом был проклят. Не Матрёной. Им. Тем, что смотрело из мрака, из-под земли, из их снов. Его взгляд был тяжёлым, как лёд, и я чувствовал его на себе. Я не боялся, но тревога росла, как гниль. Матрёна была близко к тому, чтобы открыть последнюю дверь. И если она это сделает, даже я не выстою.

Утром, когда смена кончалась, ко мне подошёл сменщик, Александр. Молодой, с дерзкой ухмылкой, он закурил, глядя на дождь, что опять хлынул.

— Не жутко тебе ночью дежурить? — спросил он, пуская дым. — Говорят, дом проклятый. Черти, бабка эта… Не боишься?

Я посмотрел на него, чуя, как его бравада тонет в запахе страха. Глаза его бегали, пальцы дрожали, стряхивая пепел.

— Ночь — самое тихое время, — сказал я, глядя в его лицо. Голос мой был спокойным, но он заставил его замолчать.

— Тихое? — Саша хмыкнул, но ухмылка дрогнула. — Это время нечисти, брат. Черти, твари… Говорят, Матрёна их зовёт. А ты сидишь, как будто ничего.

Я улыбнулся, глядя в его глаза. Он отвёл взгляд — люди всегда так делают, чуя что-то.

— Нечисть не трогает тех, кто её не боится, — сказал я. — А ты боишься, Саша. И это тебя выдаёт.

Он замолчал, докурил и ушёл, бормоча. Я смотрел ему вслед, думая о Матрёне. О том, как её сила растёт. О том, как её проклятья ищут меня.

Днём случилось новое. Матрёна пыталась забрать мальчика. Серёжу, школьника из второго подъезда, худого, с вечно мокрыми кедами. Он шёл в школу утром, когда дождь затих. Я видел это из будки. Она вышла из подъезда, платок развевался, глаза пылали, как угли. Она шагнула к Серёже, её рука, тонкая, как кость, потянулась к нему. Мальчик замер, его лицо стало белым, как мел, а потом она заговорила — громко, на языке, от которого воздух дрожал.

— Ты не уйдёшь, — шипела она, глядя на меня, хотя её пальцы сжимали плечо Серёжи. — Я вижу тебя. Я заберу тебя.

Её голос был как раскалённый металл, что жжёт до кости. Я чувствовал, как её проклятье пытается вцепиться в меня, как когти, но оно не держалось — скользило, ломалось, будто я был не тем, чего она ждала. Она ошиблась. Её глаза расширились, улыбка исчезла. Серёжа закричал, вырвался и побежал, его портфель упал в лужу. Матрёна не пошла за ним. Она смотрела на меня, и в её взгляде был ужас — не страх, а осознание. Она видела меня. И не могла понять. Вдруг она вскрикнула, резко, как раненый зверь, и бросилась в подъезд, её шаги гремели, как падающие камни.

Я смотрел ей вслед, и холод сжал меня изнутри. Она видела меня. Не охранника. Меня. И это сломало её проклятье. Но я знал: она не остановится. Она будет искать. И если найдёт, ночь станет адом.

Ночь была безлунной. Дождь лил, как из разорванного неба, его стук по крыше будки звучал как барабанная дробь перед казнью. Ветер выл, рвал углы домов, и где-то в переулке скрипела ржавая калитка, будто город оплакивал свою судьбу. Туман, холодный и липкий, душил улицу Липовую, глуша свет фонарей, что мигали, словно в предсмертной агонии. Я сидел в будке, листая потрёпанный томик рассказов, слова в котором давно потеряли вкус. Рядом дымилась кружка с дешёвым кофе, его горький запах мешался с дымом сигареты, что тлела в моих пальцах. Я затянулся, выпуская дым в сырой воздух, и смотрел, как он растворяется в полумраке. Книга лежала открытой, но я не читал. Я слушал. Дома дышали — тяжёлые, хриплые вздохи, пропитанные страхом. Черти шептались в подворотнях, их голоса — низкие, скрежещущие, будто когти по стеклу. Где-то в доме №13 Матрёна творила свои ритуалы, и я чувствовал её силу, как ток, что пробивал ночь, резкий и беспощадный.

Я думал о ней, о её глазах — мутных, как вода в заброшенном колодце, но острых, как иглы. Она смотрела на меня, и я знал: она видела что-то. Не всего меня, но достаточно, чтобы её проклятье царапнуло, как коготь. Я думал о нём — о том, что стояло за ней, что смотрело на меня из мрака, из-под земли, из снов жильцов. Нечто иное, чуждое, такое, что даже я, привыкший к теням, чувствовал холод в костях. Я не боялся. Страх был пищей, что питала меня веками. Но теперь он стал другим.

Раньше страх жильцов был сладким, как мёд — их мелкие тревоги, их тоска, их грусть, когда они сидели у окон, не боясь, а просто живя. Я упивался этим, вдыхал их печаль, и она была как вино. Но с приходом Матрёны страх стал горьким, едким, как пепел. Он не приносил удовольствия. Он душил, как этот проклятый туман. И это разжигало гнев. Гнев на неё, что отравила мой пир. Гнев на оно, что дышало за её спиной, насмехаясь надо мной. Я затянулся сигаретой, дым обжёг лёгкие, и сжал кружку с кофе так, что пальцы побелели. Эта ночь была моей. И я не отдам её.

Сквозь шум дождя я услышал шаги. Не торопливые, как у жильцов, бегущих домой, и не тяжёлые, как у пьяниц. Размеренные, уверенные, будто кто-то знал, что ночь принадлежит ему. Я отложил книгу, затушил сигарету в пепельнице и поднял глаза. У шлагбаума стоял человек — высокий, в длинном плаще, чёрном, как сама тьма, и широкополой шляпе, с которой стекали капли. Лицо его было скрыто тенью, но глаза блестели, как у зверя, поймавшего свет. Он остановился, не подходя близко, и воздух вокруг него дрогнул. Запах ударил в ноздри — тонкий, но едкий, как сера, смешанная с гнилью, словно ад дышал через его кожу. Но поверх этого — приторный аромат духов, тяжёлый, цветочный, почти удушающий, будто он пытался заглушить вонь преисподней. Духи были слишком сильными, слишком навязчивыми, и я понял: он скрывает. Не от меня. От кого-то другого.

— Привет, — сказал он, и его голос был хриплым, как будто горло драли когти. Он говорил медленно, каждое слово падало, как камень в воду. — Давно не виделись. Ты сидишь в этой клетке. Променял свою волю на службу?

Я узнал его. Не лицо, не имя — суть. Он был из тех, кто ходит между тенями, кто говорит загадками и смеётся над теми, кто их не решает. Его запах, его голос — они были как старый долг, что никогда не вернуть. Гнев во мне зашевелился, но я держал его, как зверя на цепи. Я отпил кофе, его горечь обожгла горло, и поставил кружку на стол.

— Что тебе нужно? — спросил я, и мой голос был низким, как гул земли. Я не хотел говорить, но гнев рвался наружу. Он смеет являться сюда, будто я всё ещё тот, кем был тогда?

— Я по делу, старый друг, — продолжал он, и его губы, едва видимые под шляпой, дрогнули в усмешке. — Матрёна… она даже не поняла, что ты — зло. Ты скрываешь себя слишком хорошо. Но она чует. Её ритуалы — не просто старушечьи игры. Она роет яму для тех, кого ты оберегаешь.

— Оберегаю? — Я усмехнулся, и дым от новой сигареты заклубился в будке. — Ты плохо меня знаешь.

Он шагнул ближе, и запах духов стал гуще, почти тошнотворным, но сера под ним пробивалась, как яд. Его глаза сузились, и я увидел в них отблеск — не света, а чего-то другого, красного, как тлеющие угли.

— Она близко, — сказал он, наклоняясь чуть ближе к стеклу будки. — Ближе, чем ты думаешь. Её ритуалы открывают двери. И то, что придёт… оно опасно для тех, кого ты держишь здесь. Оно не пощадит их.

Я сжал кулаки, ногти впились в ладони. Гнев был горячим, он жег меня изнутри, требовал выпустить его, разорвать этого чужака, что посмел явиться и говорить загадками. Страх жильцов был пеплом, но этот чужак разжигал во мне ярость, чистую, как пламя. Он знал меня. Знал Матрёну. Знал оно. И его слова были не угрозой — предупреждением.

Но я не нуждался в его советах. Я затянулся сигаретой, дым смешался с запахом кофе, и посмотрел ему в глаза.

— Уходи, — сказал я, и мой голос был холодным, как лёд. — Пока ночь ещё моя.

Он усмехнулся — коротко, хрипло, как кашель умирающего. Потом отступил, развернулся и пошёл прочь. Его плащ развевался, как крылья, шаги тонули в шуме дождя. Но когда он исчез в тумане, я почувствовал, как воздух стал тяжелее.

Запах духов остался, но теперь он был смешан с серой, с гнилью, с чем-то, что заставило меня стиснуть зубы. Я затушил сигарету, допил кофе и уставился в темноту. Гнев не утихал. Он рос, смешиваясь с тревогой. Он был прав. Матрёна чуяла меня, но не знала, кто я. И это делало её опаснее. Она роет яму — не для меня, а для жильцов, для этого города, для всего, что я держал под контролем. И этот чужак… он знал больше, чем сказал. Его слова жгли, и я чувствовал саспенс, как натянутую струну. Что он скрывает? Что знает? И почему его предупреждение звучало как насмешка?

Тишина лопнула, как стекло. Стук. Не дождь, не ветер. Что-то твёрдое, когтистое, скреблось по стенам будки. Снаружи, в тумане, двигались тени — низкие, сгорбленные, с глазами, что горели, как угли. Черти. Они не подходили близко, но их когти царапали металл шлагбаума, их шёпот, низкий и злобный, вплетался в вой ветра. Я смотрел на них, и гнев во мне вспыхнул ярче. Они не мои. Они её. Матрёны. Она звала их, и они пришли, но почему теперь? Что изменилось? Я сжал книгу, её страницы смялись под пальцами, и подумал: она близко. Слишком близко. Чужак в плаще был не случайным гостем. Он знал, что Матрёна ополчилась, и его слова были как ключ, что повернулся в замке. Я не боялся. Но гнев был моим щитом, и я чувствовал, как ночь сжимается вокруг меня, как будто она сама ждала, что я сделаю ход. Я не отдам эту ночь. Не ей. Не ему. Не нему.

Тишина лопнула, как тонкое стекло под ударом молота. Дверь будки распахнулась с треском, и в неё ввалился Коля, местный пьяница, чьё лицо было серым, как пепел, а глаза — дикими, как у загнанного зверя. Он споткнулся, рухнул на пол, цепляясь за стол, опрокинул кружку с кофе, и её содержимое растеклось чёрной лужей. Запах страха — кислый, липкий, почти осязаемый — ударил в ноздри, заглушая сырость ночи. Он не пах перегаром, что было странно: он не пил, не сегодня, не после того случая. Его грудь ходила ходуном, пальцы дрожали, цепляясь за мою куртку, а голос срывался в хрип, как будто его горло рвали когти.

— Они… они там! — выдавил он, глаза выпучились, зрачки бегали, будто искали спасение в стенах будки. — Черти! Твари! Гонятся! Спаси, ради бога, спаси!

Я схватил его за воротник, рывком поднял и толкнул к стене, подальше от двери. Его страх был как яд, отравлял воздух, делал ночь ещё тяжелее. Я не боялся — страх был для людей, а я был чем-то иным. Но гнев во мне вспыхнул ярче, как пламя, что пожирает сухую траву. Если бы он знал, что меньшее зло — это черти, он бы выбрал улицу, где их когти были бы милосерднее, чем моя сущность в этой клетке. Я усмехнулся, глядя на него, и в моём голосе была наигранная мягкость, почти насмешка.

— Ну-ну, не трясись, — сказал я, растягивая слова, будто утешая ребёнка. — Спрячем тебя от этих гадких зверушек.


Он не уловил насмешки, слишком поглощённый паникой. Я бы скорее шагнул в бурю, где ночь питала мою силу, где я мог бы встретить их когти и взгляды с открытым сердцем, чем тлел в этой коробке, где его ужас жег меня, как кислота. Я затянулся сигаретой, дым обжёг лёгкие, и бросил взгляд на дверной проём. Дождь лил, ветер выл, и в сыром полумраке двигались силуэты — низкие, сгорбленные, их очертания дрожали, как отражения в мутной воде. Глаза горели, не как угли, а как расплавленная лава, красная, пульсирующая злобой. Черти. За ними — другие, бесформенные, с длинными когтями, что волочились по асфальту. Они не подходили близко, но их когти уже скребли землю, издавая визг, от которого зубы ныли.

— Они идут! Они меня видели! — взвизгнул он, вскакивая и бросаясь к двери. Он захлопнул её, задвинул ржавый засов, но его руки дрожали так, что он едва справился.

Я смотрел на него, и гнев смешивался с презрением. Его страх был не просто слабостью — он был маяком для тварей. Он съёжился у стены, бормоча молитвы, которых не знал, его лицо блестело от пота, его глаза бегали, как у крысы в ловушке. Он не пил после того случая — ночи, когда он клялся, что видел тварь с рогами у дома №13, тварь, что шептала его имя. С тех пор он боялся темноты, боялся ночи, боялся даже собственного дыхания. Но теперь его страх был живым, он душил его, и я чувствовал, как он душит и меня.

Стук начался внезапно. Не дождь, не ветер — что-то твёрдое, когтистое, долбилось в стены будки, будто десятки когтей рвали дерево, ища слабину. Он взвизгнул, прижавшись к стене, его пальцы впились в волосы, он шептал:

— Господи, спаси, господи, спаси.

Я сжал потрёпанную книгу, её страницы смялись под пальцами, и посмотрел в мутное стекло. Снаружи двигались силуэты — низкие, сгорбленные, их очертания изгибались, как сломанные куклы. Их шёпот, низкий, злобный, вплетался в вой ветра, но теперь он был не просто звуком — слова, чужие, гортанные, рвали воздух, как ножи. Я не понимал их языка, но чувствовал их суть: жажда. Они пришли за ним. За мной. За всеми нами.

И тогда я увидел её. У шлагбаума, в сумраке дома №13, стояла Матрёна. Её фигура, худая и сгорбленная, казалась вырезанной из самой ночи, чёрный платок свисал, как крылья мёртвой птицы. Она смотрела на будку, глаза её были белёсыми, как у слепца, но я чувствовал их силу, их яд, что пробивал стекло, вгрызался в мою кожу. Она не двигалась, но её губы шевелились, шепча что-то, чего я не слышал, но знал: это проклятье. Её голос, хриплый, как скрип старых костей, донёсся до меня, будто ветер принёс его через дождь.

— Я убью вас обоих, — сказала она, и её слова были как лезвия, а затем она рассмеялась — сухой, надтреснутый смех, как треск ломающихся костей.

Он заскулил, его страх стал невыносимым, он рухнул на колени, закрывая голову руками. Я чувствовал, как его паника питает чертей, как их когти бьют сильнее, как стены будки дрожат под их ударами. Они долбились не только в стены — дверь трещала, стекло скрипело, будто готово было лопнуть. Я сжал кружку с кофе, её край треснул под пальцами, и гнев во мне взорвался, как порох. Это её работа. Матрёны. Она звала их, и они гнались за ним, но теперь я знал: это не просто охота. Это был вызов. Мне. Чужак в плаще, его хриплый голос, его запах — сера, гниль, удушающие духи — всё ещё стояли перед глазами. Он был не случайным гостем. Его слова — «Матрёна ополчилась на тебя» — были как ключ, что повернулся в замке, и теперь дверь приоткрылась.

Гнев был моим щитом, но под ним росла тревога, острая, как осколок льда. Не страх — я не мог бояться. Но я знал: Матрёна заигрывает с силами, что пожрут всех, кроме меня — меня они обойдут, но оставят в их мраке. И оно — то, что смотрело через неё, из бездны, из-под земли, из кошмаров — было ближе, чем я хотел верить. Я затянулся сигаретой, дым смешался с запахом пролитого кофе, и уставился на Матрёну. Её глаза смеялись — не губы, не лицо, а глаза. Она видела мой гнев, мою силу, и это её забавляло.

— Убирайтесь, — прорычал я, и мой голос был не человеческим, а низким, как гул земли, что разрывает могилы. — Эта ночь моя.

Черти замерли. Их глаза потухли, силуэты отпрянули, но стук не прекратился. Он стал тише, но упрямее, будто они знали, что вернутся. Матрёна повернулась и ушла, её шаги растворились в дожде, но её взгляд остался, как ожог, на моей коже. Он дрожал на полу, его страх был как цепи, что тянули чертей ближе. Я знал: она близко. Слишком близко. И эта ночь была только началом.

Дождь стихал, его монотонный стук по крыше будки сменился редкими, ленивыми каплями, будто ночь устала изливать свою злобу. Туман, густой, как могильный покров, цеплялся за землю, но первые проблески серого утра уже резали его, словно ножи. Дом №13 стоял в тишине, его чёрные окна больше не казались пустыми глазницами — они были мёртвыми, как сам город, задыхающийся в ноябрьской сырости. Коля, скорчившийся в углу, перестал бормотать. Его глаза, красные от слёз и бессонницы, смотрели в пустоту, страх в них угас, уступив место тупой, животной усталости. Он был сломлен, как игрушка, которую слишком долго трясли.

Я сидел на скрипучем стуле, потрёпанная книга лежала закрытой, а кружка с остывшим кофе пахла горечью. Сигарета тлела в пальцах, её дым смешивался с запахом сырости и едким, серным привкусом, оставшимся от ночи. Матрёна не вернулась, но её тень лежала на всём: на доме, на жильцах, на мне. Я чувствовал её, как занозу под кожей — не боль, но раздражение, не дающее покоя. Она видела меня. Не Фёдора, охранника, а того, кто прятался за усталыми глазами и потёртой курткой. И это делало её опасной. Не для меня — я был старше её проклятий, старше её чертей. Но для города, для жильцов, для моего пиршества, которое она отравляла своим ядом.

Она звала своих тварей, — подумал я, затягиваясь сигаретой. — И если она завершит свои ритуалы, Багрянск станет их добычей.

Сквозь мутное стекло я видел, как улица Липовая оживает. Редкие силуэты жильцов появлялись из подъездов, их шаги были торопливыми, плечи сгорблены, будто они боялись, что утро их настигнет. Они не смотрели друг на друга, не здоровались, как раньше. Светка, обычно болтливая, шла с опущенной головой, её капюшон скрывал лицо, а руки крепко сжимали сумку, словно она ждала, что кто-то вырвет её из рук. Её движения были резкими, как у птицы, спугнутой шорохом. Виктор, водитель автобуса, шагал быстрее обычного, его сигарета дрожала в пальцах, и он то и дело оглядывался, будто чуял взгляд в спину. Его лицо было серым, глаза бегали, как у зверя в капкане. Баба Нина, всегда ворчливая, но приветливая, стояла у подъезда, сжимая зонт, её губы шевелились — то ли молилась, то ли проклинала. Пальцы, узловатые, как корни, нервно теребили край шали. Жильцы стали тенями самих себя: их лица, ещё вчера просто усталые, теперь были серыми, глаза метались, а движения выдавали страх, въевшийся в кости. Дом №13 отравил их. Матрёна, старая колдунья, отравила их. Её проклятья, её черти, её ритуалы высасывали жизнь из города, как паук высасывает муху.

Их страх был моим, — подумал я, выпуская дым. — Но она сделала его горьким, как пепел.

Они были моими. Их страх, их тоска, их мелкие жизни — всё это питало меня, как кровь питает зверя. Но теперь их страх стал горьким, и я не мог больше пить его. Матрёна, эта старуха-ведьма, испортила мой пир. Она звала своих тварей — чертей, что скребли стены, что шлялись в подворотнях, что смотрели из темноты горящими глазами.

Шаги раздались у будки. Тяжёлые, уверенные, с лёгким звоном ключей. Александр, мой сменщик, подошёл к шлагбауму, его дерзкая ухмылка была на месте, но глаза выдавали тревогу. Он постучал по стеклу, пуская дым от своей сигареты.

— Ну что, Фёдор, пережил ночь? — сказал он, но голос его был натянутым, как струна. — Говорят, тут черти пляшут. Не жутко?

Я посмотрел на него, чуя его страх, тонкий, но острый, как укол. Он скрывал его за бравадой, но я видел, как дрожат его пальцы, как он избегает смотреть на дом №13.

— Ночь как ночь, — буркнул я, поднимаясь. — Пойдём, Коля, тебе пора.

Коля вздрогнул, будто имя его ударило. Он медленно поднялся, цепляясь за стену, и побрёл за мной, шаги его были шаткими, как у старика. Александр проводил его взглядом, но ничего не сказал. Я открыл шлагбаум, и Коля, не оглядываясь, растворился в утреннем тумане. Его страх всё ещё висел в воздухе, но он был уже не моим. Я вернулся в будку, собрал свои вещи — книгу, термос, пачку сигарет — и посмотрел на Александра.

— Береги себя, — сказал я, и голос мой был холодным, как утренний воздух.

Он хмыкнул, но не ответил. Я знал: он не продержится долго. Никто не продержится, пока Матрёна здесь.

Я шёл через двор, чувствуя, как дом №13 смотрит на меня. Его стены дышали, трещины шептались, но я не слушал. Мои мысли были о ней. Она была нитью, что тянула за собой своих тварей, и я должен был её оборвать. Не ради жильцов, не ради города — ради себя. Она мешала мне, как кость в горле, и я не мог больше терпеть её присутствие.

В подворотне, где ржавые гаражи прятались в тенях домов, я остановился. Дождь почти прекратился, но сырость всё ещё кусала кожу. Я достал сигарету, чиркнул зажигалкой и затянулся, глядя на четвёртый этаж. Её окно было тёмным, но я знал: она там. Она всегда была там, плетя свои заклятья, шепча свои проклятья. Я чувствовал её взгляд, её силу, её азарт. Она думала, что может сломать меня. Она ошибалась.

Она не знает, с кем играет, — подумал я, и дым обжёг лёгкие.

Вернувшись в свою комнату в общежитии, где пахло сыростью и старой краской, я сел за стол. Стол, стул, кровать — всё, что у меня было. Пространство было тесным, но оно никогда не тяготило меня, пока Матрёна, эта старуха-ведьма, не вошла в мою жизнь, как яд, разъедающий всё вокруг. Я достал лист бумаги и ручку. Пальцы, всё ещё пахнущие табаком и кофе, легли на бумагу, и я начал писать. Слова лились легко, как будто ждали этого момента. Я знал, что должен уйти — не из страха, а потому, что эта будка, этот шлагбаум, эта работа стали клеткой, которую Матрёна заперла своим присутствием.

Она отравила Багрянск, отравила жильцов, отравила мой пир. И я не хотел быть частью её игры.


— Директору ООО «Охрана Плюс» Иванову А.В. от охранника Фёдорова Фёдора Фёдоровича, — начал я, и ручка скользила по бумаге, оставляя чёрные строчки, как следы на сырой земле. — Прошу уволить меня с должности охранника по собственному желанию с 30 ноября 2025 года.

Причиной ухода является невозможность продолжать работу в условиях, созданных жильцом дома №13, Матрёной, чьи действия нарушают нормальное функционирование объекта и создают угрозу безопасности. Дата: 30.11.2025. Подпись: Фёдоров Ф.Ф.

Я перечитал текст, сложил лист и сунул его в карман. Это была формальность, но она была нужна, как последний гвоздь в крышку гроба. Никто не спросит, что я имел в виду под «условиями, созданными Матрёной». Никто не поверит. Но мне было всё равно. Заявление было лишь шагом. Главное — она.

Ночь пришла снова, но теперь я был не в будке. Я стоял у дома №13, в тени подъезда, где сырость пропитала стены, а запах мокрой листвы смешивался с чем-то тяжёлым, металлическим. В руке у меня был нож — старый, с потемневшим лезвием, найденный в гаражах. Он не был нужен для неё, но он был нужен для ритуала. Я знал, как это делается. Не как человек, а как то, что жило во мне, что знало проклятья лучше, чем свет.

Ночь была ледяной, воздух — густым и холодным, пропитанным сыростью. Дождь, что весь день то затихал, то хлестал с новой силой, теперь превратился в мелкую морось, но она не приносила облегчения. Она оседала на коже, холодила лицо, и каждый вдох пах сырой землёй и ржавым железом. Туман стелился у земли, тяжёлый, почти осязаемый, глуша свет фонарей на улице Липовой. Они мигали, будто задыхались, отбрасывая дрожащие блики на мокрый асфальт. Ветер выл, цепляясь за углы домов, и где-то вдалеке скрипела ржавая калитка, словно город стонал от боли. В темноте слышались шорохи — не шаги, не листья, а что-то живое, скользящее, с когтями, что царапали стены. Ночь была голодной, и я чувствовал её зубы на своей коже.

Она не ждёт меня, — подумал я, затягиваясь сигаретой. Дым обжёг лёгкие, но не согрел. — Она думает, что её проклятье сломает всех. Она не знает, кто я.

Я двинулся к подъезду, мои ботинки чавкали в лужах, нож холодил ладонь. Дом №13 смотрел на меня, его окна были чёрными, но одно, на четвёртом этаже, горело тусклым, желтоватым светом, будто больной глаз. Я чувствовал её там — Матрёну, старуху-колдунью, плетущую свои заклятья, зовущую своих тварей. Она была якорем, что держал их в этом мире, и я должен был её сломать. Не ради жильцов, не ради Багрянска — ради себя. Она отравила мой пир, сделала их страх горьким, и я не мог больше терпеть её.

Её черти не тронут меня, — подумал я, шагая к двери подъезда. — Они почувствуют, что я не их добыча.

Подъезд пах сыростью и старой краской, лестница была узкой, ступени скрипели под ногами, как старые кости. Свет единственной лампочки мигал, отбрасывая рваные тени на стены, покрытые облупленной штукатуркой. Я поднимался медленно, каждый шаг отдавался эхом, но я не боялся. Я знал, что она не ждёт меня.

Она была занята своими ритуалами, своими тварями, своим азартом. Где-то в соседних квартирах слышались приглушённые звуки — шёпот, скрип половиц, редкий кашель. Жильцы не спали. Они боялись. Они думали, что Матрёна снова устраивает свой шабаш, что её черти скребут стены, что её проклятья сочатся через трещины в их дом. Их страх был тяжёлым, как мокрый песок, и я вдыхал его, но он был горьким, отравленным её магией.

Они правы, — подумал я, поднимаясь на четвёртый этаж. — Она творит своё колдовство. Но этой ночью оно закончится.

Дверь её квартиры была старой, с облупленной краской, замок не скрипел, когда я повернул ручку. Она не запирала дверь — то ли от самоуверенности, то ли от безразличия. Я шагнул внутрь, и воздух ударил в ноздри — густой, пропитанный серой и чем-то сладким, как переспелый плод. Комната была тёмной, освещённой лишь тусклой лампой в углу, её свет дрожал, будто боялся. На полу — круги, вырезанные в досках, пропитанные кровью, ещё свежей. А в центре, в кресле, сидела Матрёна, её чёрный платок свисал, как крылья мёртвой птицы. Вокруг неё двигались они — её черти. Низкие, сгорбленные, с когтями, что волочились по полу, с глазами, горящими, как раскалённые угли. Их движения были рваными, как у сломанных кукол, они шипели, скалились, их зубы блестели в полумраке. Они не замечали меня, занятые своей хозяйкой, но я чувствовал их голод, их злобу.

Матрёна подняла голову, её мутные глаза сузились, и губы, сухие, как пергамент, растянулись в улыбке. Она облизнулась, её язык был длинным, почти нечеловеческим, и голос её, хриплый, как скрип старых костей, разрезал тишину.

— О-о, кто к нам пожаловал? — протянула она, вставая. Её движения были медленными, но хищными, как у паука, заметившего муху. — Ты, что укрыл моего алкаша ночью? Думал, я не найду? Теперь ты сам станешь моим!

Она шагнула ближе, черти зашипели громче, их когти заскребли по полу, но они держались за её спиной, будто на цепи. Я смотрел на неё, и гнев во мне рос, как огонь, пожирающий сухую траву. Она думала, что я жертва. Она думала, что её черти загонят меня в угол. Она ошибалась.

— Ты не знаешь, с кем говоришь, старуха, — сказал я, и голос мой был не человеческим, а низким, как гул земли, что разрывает могилы. — Твои твари не возьмут меня. Я не добыча. Я тот, кто пришёл за тобой.

Она рассмеялась, но смех её был резким, злобным, как лай шакала.

— Глупец! — прошипела она, её глаза вспыхнули, как угли. — Приведи мне того алкаша, и я сниму проклятье с этого дома! Или ты сам станешь жертвой! Ты заменишь его!

Я шагнул вперёд, и нож в моей руке стал горячим, будто впитал мой гнев. Я отбросил маску. Не охранника, не Фёдора, а ту кожу, что скрывала мою суть. Мои глаза вспыхнули — не светом, а чем-то древним, голодным, что жило задолго до её проклятий. Воздух в комнате сгустился, лампа мигнула и погасла, но я был виден — не человеком, а чем-то иным, чья сила была старше её колдовства, чья жажда была глубже её магии. Черти замерли. Их шипение смолкло, глаза потухли, и они отпрянули, прижимаясь к стенам, их когти дрожали, царапая пол. Они почувствовали. Они знали.

Матрёна вскрикнула — не от боли, а от ужаса. Её улыбка исчезла, лицо исказилось, глаза расширились, как у загнанного зверя. Она отступила, споткнувшись о кресло, её платок сполз, обнажив седые волосы, спутанные, как паутина.

— Кто ты?! — завизжала она, и голос её был высоким, надтреснутым, как стекло под молотом. — Что ты такое?!

Соседи, за стенами, наверняка слышали её вопли. Они жались к своим дверям, сжимая кресты и шепча молитвы, думая, что старуха снова творит свой шабаш, что её черти рвут кого-то в её квартире. Их страх был густым, он сочился через стены, и я вдыхал его, но он был горьким, отравленным её магией.

— Я тот, кто старше твоих проклятий, — сказал я, и мой голос заставил её замолчать. — Ты думала, что можешь играть со мной, колдунья? Ты звала своих тварей, но они бегут от меня. И ты побежишь.

Я шагнул ближе, и черти, скуля, как побитые собаки, рванулись к окну, их когти царапали подоконник, тела растворялись в ночи. Они ушли, бросив свою хозяйку. Матрёна упала на колени, её руки дрожали, она тянула их ко мне, будто могла остановить.

— Подожди! — взвизгнула она, её голос был полон паники. — Мы можем договориться! Я знаю, кто ты! Я могу служить тебе! Дай мне шанс!

Я смотрел на неё, и гнев во мне смешался с презрением. Она была жалкой — старуха, что думала, что её магия делает её богиней. Она не понимала, что её черти — лишь псы, а я — нечто большее. Я поднял нож, и лезвие сверкнуло в тусклом свете, что пробивался через окно.

— Ты ошиблась, — сказал я, и голос мой был холодным, как лёд. — Ты не добыча. Ты помеха.

Нож вошёл в её грудь, легко, как в масло. Кровь, чёрная и густая, потекла по моим рукам. Она не закричала — только хрипела, её глаза потухли, тело обмякло. Я отпустил её, и она рухнула на пол, платок сполз, обнажив лицо, сморщенное, как старый пень. Круги на полу потемнели, кровь впиталась в них, и воздух дрогнул, будто что-то ушло. Её магия умерла вместе с ней.

Я вышел из квартиры, нож остался в её теле. Дождь снаружи стал мягким, почти ласковым. Соседи, за стенами, молчали, их страх всё ещё висел в воздухе, но он уже был чище, слаще. Я шёл через двор, чувствуя, как город дышит свободнее. Жильцы не узнают, что я сделал. Они будут шептаться, что Матрёна умерла от старости, что её шабаши кончились. Они будут жить дальше, их страх станет снова сладким, как мёд, и я смогу пить его, как раньше. Но я не останусь. Она отравила слишком многое, и я не хочу видеть, как город зализывает свои раны.

Днём я сдам заявление. А потом уйду. Куда? Не важно. Ночь всегда найдёт меня. И я найду её.

Рассвет пришёл серый, с тяжёлым небом, что давило на город, будто хотело прижать его к земле. Туман рассеялся, но сырость осталась, пропитав воздух холодом, от которого ныли суставы. Я шёл по улице Липовой, мои ботинки хрустели по гравию, а в кармане лежал сложенный лист — моё заявление.

Дом №13 остался позади, его окна больше не смотрели на меня, но я знал: он будет помнить. Жильцы, что мелькали в подъездах, уже не горбились так сильно. Светка, кутаясь в шарф, даже кивнула мне, её глаза были усталыми, но не такими дикими, как вчера. Виктор, затягиваясь сигаретой, не оглядывался, шагая к автобусной остановке. Баба Нина всё ещё стояла у подъезда, но её губы больше не шевелились в молитве. Их страх стал чище, слаще, как мёд, и я чувствовал его, но не пил.

Матрёна была мертва, её черти ушли, и мой пир мог бы начаться снова. Но я не хотел. Она отравила слишком многое, и этот город, эти люди — они больше не были моими.

Я дошёл до офиса «Охрана Плюс», маленькой конторы в двух кварталах от Липовой. Внутри пахло кофе и старой бумагой, за стойкой сидела Лариса, секретарь, лениво листая журнал. Я молча положил заявление на стол, она подняла глаза, но ничего не сказала. Только кивнула, будто знала, что я не останусь. Никто не спросит, что я имел в виду под «условиями, созданными Матрёной». Никто не поверит. Я развернулся и вышел, не оглядываясь. Дверь за мной скрипнула, и этот звук был последним, что связывало меня с будкой, со шлагбаумом, с домом №13.

Я остановился на улице, достал сигарету и чиркнул зажигалкой. Дым заклубился, смешиваясь с холодным воздухом, и я посмотрел на город. Город дышал — медленно, устало, но свободнее, чем вчера. Я сделал своё дело.

Старуха-колдунья была мертва, её проклятья растворились, её черти сбежали. Но я не герой. Я не спасал их. Я убрал помеху, что мешала мне, и теперь я уйду. Куда? Может, в другой город, в другой дом, где страх людей будет таким же сладким, как здесь, до её прихода. А может, я уже там, где ты, читающий эти строки. Да, ты. Не отводи взгляд от страницы. Я мог быть тем, кто прошёл мимо тебя вчера, когда ты спешил домой, не замечая, как фонарь мигал над твоей головой. Может, я сижу в кафе напротив, глядя, как ты пьёшь свой кофе, или стою за углом, пока ты читаешь это на экране. Я не прячусь, но ты не увидишь меня, пока я не захочу. Или, кто знает, может, мы встретимся — ты кивнёшь мне, думая, что я просто сосед, а я улыбнусь, зная, что твой страх уже пахнет мёдом. Проверяй замки, слушай шорохи, и, если услышишь шаги в ночи, не бойся. Это могу быть я.

Загрузка...