Из автоцикла Прогулки с Пеликанами
Вот как стоит передо мной вопрос:
что за люди живут сейчас
в лимонных, апельсиновых и оливковых садах?
Винсент ван Гог
Я зол, господа. Зол на то, что мы топчемся на месте, будто не решаясь преступить некоего табу и воцариться, наконец, со всей разнузданностью воображения, в области запретного, в гедонистических, эпикурейских Садах Наслаждений, в этих дебрях, в лоне предвосхищаемого лабиринта уничтоженных сомнений. «А-а, боитесь! Вы трусы, господа, да-да, трусы...», – откуда-то изнутри обольстительно постанывает целлулоидная гарпия-соловей. Слышно отдалённое стрекотание древнего проекционного аппарата; где-то на горизонте, над головами, над затылками спящей, изнурённой затянувшимся ожиданием публики открывается амбразурка будки киномеханика; на секунду-другую в ней показывается его лицо, – крупные, неправильные, резкие черты, – он, кажется, плешив, бородат и, кажется, он доволен: аншлаг.
... Сад. Камера показывает сад – большой сад, огромный сад, сплошь утыканный рядами уходящих (фигура речи, не верить) в бесконечность плодовых деревьев. Сад зелен. Вернее, он был бы зелен, если бы не плоды. Плодов много, они золотые и серебряные (так нужно). За одним из деревьев камера обнаруживает старика; похоже, это сам киномеханик; во всяком случае, он так же бородат и так же плешив; у него маленькие, порой подозрительно помелькивающие, но всегда, кажется, насмешливые серые глазки, близко посаженные по сторонам осёдланного выдающейся горбиной «римского» носа; большие, плотно прижатые к черепу уши с пучками седой щетины, забившей слуховые отверстия; уши заметно шевелятся, едва старик начинает говорить. Старик смущённо улыбается на реплику насчёт его ушей, обнаруживая крупные, жолто-табачные, хорошие ещё зубы, что-то говорит в камеру, указывает в глубь сада левой рукой, в которой зажата суковатая, в аршин длиной палка. Звука нет. Старик, не переставая говорить, отходит, знаками приглашая следовать за ним. Теперь его можно разглядеть целиком: голый, загорелый торс, на бёдрах намотана бурая, грубого сукна тряпка, на которой, у обтрёпанного края хорошо видна (аппарат на мгновенье задерживает "взгляд") вышитая толстыми, когда-то бывшими белыми нитками метка "69"; старик колченог: вместо левой ноги, ниже колена, у него культя, к ней ремнями прикреплен костыль, наподобие тех, какие я видел давно, в детстве, у инвалидов войны. Всё так же не переставая говорить, старик поднимает с земли оцинкованную, ведёрную лейку, наклоняет её, – из лейки брызжут струйки настоящей воды (маленькая, подрогивающая, не могущая не вызвать улыбки радуга), старик продолжает говорить, оглядываясь на камеру и по-прежнему смущённо улыбаясь при этом.
Титры:
«Старик, Сатурн, один из древнейших римских богов, отождествляемый с Кроносом, пожравшим, как известно многих своих детей, тоже – богов. Имя Сатурна традиционно связывается с корнем sat, что обозначает "сеять"; столь прямолинейно выведенная этимология его имени позволяла считать Сатурна богом посевов, семян и урожая; мотив закапывания семян в землю (их "умирания") допускал причисление Сатурна к разряду хтонических божеств, властителей мира мёртвых. Впрочем, современными исследователями обе приведённые версии если не отрицаются, то ставятся под сомнение. А вот тенденция соотносить Сатурна с пожирающим своих детей Кроносом дала повод интерпретировать Сатурна-Кроноса как символ всепожирающего времени, и уже через этот символ позволила вернуться к образу семян, совершающих непрестанный кругооборот растительной жизни в природе. Уместно напомнить тематически сходное изречение Иисуса Христа, сохранённое Евангелием от Иоанна, вынесенное, в свою очередь, великим русским писателем Фёдором Михайловичем Достоевским в эпиграф его последнего романа "Братья Карамазовы".
С другой стороны, каковы бы ни были и как бы ни менялись, в свете последних научных достижений, наши представления о первоначальных функциях Сатурна-Кроноса, ни одной из существующих научных школ не подвергается сомнению тот факт, что это божество почиталось древними римлянами в качестве установителя и покровителя так называемого "Золотого Века". Более того, мифологически Сатурн был "низведён" с небес на землю и представлен в качестве легендарного царя области Лациум, куда он бежал, будучи свергнут и преследуем младшим своим сыном Юпитером, очевидно, мстившим за пожранных отцом братьев и, вероятно, сестёр. (Отсылка к синема “Жмурки”, мгновенный переход: “За километр видно, что ты был людоед!”)»
Ай, ай, ай… Бггг…
(Это я, в паузе титрейного заикания, отсебятничая: достали наукообразные! Скоро читатели последние разбегутся: один – в трусах за бабсомолом, другой в юбке за извращенцами, третья – вообще за любимым в ночь, как цыганская дочь, только камыши по соскам зашуршат. Иех-хе-хе!)
Титры, с безразличной интонацией:
«В Лации Сатурна радушно принял правитель этой земли Янус. В благодарность нелегальный мигрант Сатурн научил латинян земледелию, виноградарству, садоводству и, вообще, всему тому, что мы и по сей день называем "цивилизованным образом жизни", с толерантностью и убивающими буквами Закона. Великие заслуги Сатурна были признаны и благодарными латинянами, и правителем Янусом, который, в свою очередь, сделал Сатурна своим alter ego, то есть разделил с ним власть и лицо, а страна получила название "земли Сатурна". Сколь долго продолжалась эта счастливая жизнь, нам не известно, но в честь Сатурна римляне учредили ежегодно проводившийся праздник сатурналий.
Этот, самый необычный праздник в народной культуре Древнего Рима пережил времена царей, республиканское правление, принципат, расцвет Империи и её падение и, воспринятый вчерашними "варварами", был возрождён, уже в эпоху Средневековья, превратившись в так называемый "Праздник дураков".
Если вы начали думать, что я вас дурачу, или вообще начали думать, то вы ошиблись. Главной отличительной чертой праздника сатурналий было то, что на время его проведения "хозяева жизни" – патриции и всадники как бы меняли своё социальное и имущественное положение на низшее, обращались в плебс, который, в свою очередь, хоть и на короткое время, но становился "владыкой мира", играл роли и исполнял обязанности своих господ. Действие прообраза будущего европейского – демократического – карнавала начиналось 17 декабря и растягивалось на пять-семь дней. Никто и ничто не могло в эту неделю всеобщего безумия помешать простому легионеру, ветерану Пунических войн "превратиться" в назначенного Сенатом легата, а какому-нибудь дуралею-пастуху сделаться магнатом-рабовладельцем (олигархом, по-нынешнему).
Такое странное, даже, может быть, извращённое воплощение находили в живой жизни представления древних римлян о "Золотом Веке", дарованном им когда-то Сатурном: не иллюзии всеобщего, одномоментного для всех равенства и благоденствия жаждали они, а всего лишь "торжества справедливости", выражавшегося в превращении первых в последние, а последних в первые, счастливых в несчастные, а несчастных в счастливые...
И всё-таки, как бы там ни было, центром праздничного действа являлись торжества по случаю "коронации" шутейного царя сатурналий, позже – императора или "самого" божества. В этом пункте всеобщий восторг и ликование буквально сотрясали римские город и мир: Ave, Caesar, Imperātor, moritūri te salūtant!
Наверняка покажется странным, а спустя минуту-другую и вовсе – чудовищным, но на разбушевавшемся празднике жизни отчаянный возглас обречённых смерти гладиаторов мог произнести заплетающимся от выпитого языком и ответить на него небрежным кивком головы один и тот же человек: на роль "шутовского царя" сатурналий зачастую избирался приговорённый к казни преступник. Когда истекало время всеобщего веселья, вряд ли что чувствующего и сознающего от выпитого, "румянорожего силена", "бога", "царя" и "императора" глумливые жертвователи с чистой совестью тащили на "голгофу". Римляне, как известно, в качестве орудия казни предпочитали использовать крест. Распятие, долгая и мучительная смерть на кресте – вот венец, вот истинный символ "Золотого Века"...»
***
Пока я, нечеловеческим усилием воли усваиваю начитанное, старик на экране всё так же продолжает, время от времени поворачивая голову к аппарату, что-то говорить; всё так же смущённо, будто извиняясь за что-то, в промежутках между фразами натягивая на сморщенное лицо желтозубую улыбку, он всё дальше и дальше переходит со своей ведёрной лейкой от одного дерева к другому, порой рыхлит палкой землю у корней, нагибается, что-то подбирает и отбрасывает прочь...
... И всё так же он льёт и льёт воду, чорт бы его побрал! Кому нужны в наше троянское время эти колченогие алхимические старики? Превращать свинец в золото, – чего проще? Довольно пылинке субстанции, именуемой в просторечии «философским камнем», погрузиться в расплав насмешливого серого зрачка, и солнечные, как полуденная летняя Тахо, реки золотого металла разом потекут со всех краев в долины счастливой Аркадии. Терпеть не могу кропотливой, тщательной, мелкой и мелочной до пылеглотания возни, затянувшихся до невозможного ковыряний в чужих мозгах, выплеснутых свинцовой чернью в гранки ещё как бы дышащего миллиарды лет назад отдышавшей своё и угасшей жизнью, будто ветхая деньми звезда. «Книжные вы люди, ослы, навьюченные книгами», – ругается на «сатурнов» станционный домовой. «Человечество обновится в Саду и Садом выправится – вот формула», – начертано над вратами при въезде в Эмс, Бад Эмс, если быть верным истине жизни.
***
А я зол. Зол, господа! Вернее – дамоспода: сначала – дамы, после уже – «чего (подать) изволите?», некты в исподнем и без. Зол оттого, что вы привыкли мечтать кто о чём, а никак не о всеобщем, чтобы в одну дуду. То есть, на словах-то все в одну дырку: «миру мир», а на самом деле «I-me-mine». И вовсе при этом не отдавая отчёта (ни себе любимым, ни кому иному), в том, что будет, если ваша именная мечта вдруг да исполнится.
Не поняли ещё? Ну, если все вами мечтаемые удовольствия-наслаждения на головки-то стоеросовые падут? Не в порядке живой очереди, а – разом, гедонизируя вас от грязнотцы под ногтем на левом мизинце до бело-розовой пяточки на правой ноге голенькой, всё ещё младенческой в потайках души, душечки, душоночки-с! Джек-пот ярдный сорвали, тридцать три государственных и подолигарховых премии получили – за «достижения» без огреха, и пошла гулять ивановская! Сидоровская… Фарисеевская… Неподвиньгоршочная… Пошла ведь? Ещё как пошла.
А я отчего ещё зол? От себя, вещного. В детстве мечтал стать архангелом Гавриилом, в юности – писателем и артистом Шукшиным в роли «Калинокрасного» уголовника, но никто из по пальцам считанных посвящонных искренности моих фантазий не верил. Я же был вполне, до самозабвения и скрозь него чист в своих мечтаниях, и не испытывал угрызений в разительной, казалось бы, перемене объекта как цели. Я оставался твёрд и спокоен, и с тем же увлечением, с каким в малолетстве размахивал деревянным мечом в бесконечной битве с мраком мира сего, в юные годы учился обращению с самодельной и запрещонной финкой, сочиняя при этом чудные до невероятия истории.
Меч сломался, финка потерялась, истории забылись. Вот я и зол. И, пребывая с наслаждением во зле своём, думаю иной раз – на ночь глядя: а не лижет ли прежняя моя любовь Лизавета золотые сковородки в иудейском шеоле, бодро так ух какими бёдрами при том поверчивая (потому я ведь когда-то именно о таком для неё мечтал, только она дурёха не знала).
Я зол. Зол во сне.
И тут – нате! Выходит, и весь в белом. «Папа Римский?» Нет: шляпа джонни фил гуд! Полдюжины очков на крючковатом носу, машет ручкой. Белый рояль из кустов: мелодия японского сада запазушных камней. Слова: «Представь, что нет Рая, нет стран и религий, нет ада и денег, нет бед и вещей…» Представляю: раздвигаются стены, открываются мосты – огромные птицы, с размахом крыла от одного берега до… Нота до: по мосту идёт оранжевый кот и лоточник – ты представь! – подаёт дождевой набор надежд…
Из-под рояля высовывается голова Лемми Килмистера, орёт в половину горла:
- Кто выжил в девяностые, тот свят. Почти что. Если сам себя не продал. За сладкое, манящее, «за Фродо» в том кадре, где орлы – орлы! – летят.
Оторав, шепчет: «Когда кричит орел» – это значит, когда звенят доллары.
Накрывается боевым тазом со значком беспутной валюты.
Хватаю книжку, первую попавшуюся, в ней – автор, Юрий Петкевич, сладенькай: «Ему приснился райский сад; от гудения пчел не слышно, как едет на самокате ангел, запыхался – огромный, толстый, в джинсовых шортах и при галстуке; одной рукой держит руль, в другой эмалированное ведро, с которым бабушка ходила доить корову. Ангел стремительно и бесшумно, как по воздуху, подъезжает, бросил ведро на землю и помахал затекшей рукой. “Здесь на всех хватит!” – пообещал».
Хер-то там. Размечтался лукашенчатый!
Я зол. Как я зол, не мои нехорошие!