Говорят, если заглянуть за край света, то можно увидеть бога. Говорят, поверх серого фрака он носит галстук-жабо, как джентльмен из пожелтевшего журнала. А голова у него — большая рыба с зубами в три ряда, и глаза полны тумана, точно гладь застылого озера, и обрамляют голову плавники — измятые, подранные, и от каждого выдоха жабры дрожат.
Говорили, нет больше воинов, которые видели бога, и не родится вовек. Последним ребенком был я. Когда-то мир казался мне огромным, но с годами измельчал, и остался лишь крошечный поселок, в котором вместо площади стояли аптека и три магазина. Склад с облупленной вывеской «Продовольствие» служил вместо администрации, и муравейником округлились за ним ниже и ниже хижины. Метель кружила среди домишек по ночам, но даже к утру сквозь ее покрывало нельзя было разглядеть ни полей, ни дорог. За околицей — будто и не было ничего.
Мир теснил меня. Мысли теснились в голове, а я с рождения был безъязык. Поэтому взрослые ждали от меня рыбьей, тихой мудрости, а я целыми днями прятался на чердаке. С рассвета наблюдал, как рысью крадутся по снегу пуховики и валенки, растекаясь на перекрестке.
Земля стояла бесплодной, голой тундрой с проплешинами редких кустарников, сухих и скрюченных, как пальцы швеи. Селяне не рубили деревья, не высаживали садов; иногда только латали дома и валяли шерсть, тропы истаптывали, плакали и молились. С неба иногда спускались ящики, набитые хлебом, углем и книгами. Говорили, их присылает бог, и можно было разглядеть толстый канат, что тянулся до самого неба.
Ящики приходили всё реже, будто богу наскучили его питомцы. Поселок голодал, жители оберегали последние хлебные корочки, а на вывесках магазинов и мастерских давно выцвели слова. Некоторые буквы и вовсе исчезли, особенно пострадала «Аптека», которая стала понурой «ап_а».
Когда надоедали люди живые, пухом обернутые и затянутые в меховые шапки, я выбирал бумажных. Часами бродил вдоль библиотечных стеллажей, прощупывал корешки и находил среди тысяч названий те, что сами просились в руки. О приключениях, странствиях и о героях. Библиотекарь радовался: не зря бог приносит книги.
Однажды метель бесновалась до рассвета, липкой дремой оплетая мрачные дома. Я засиделся с фонариком на чердаке, перелистывая последние страницы толстенного романа про цветущий остров, затерянный во льдах. Выглянул в прорезь окна, чтобы по людской суете узнать примерный час, — и заметил Телле.
Взрослые говорили: не разговаривай с Телле, отвернись, если увидишь, как она чеканит хромой шаг, путаясь в девяти шарфах, тянущихся за ней как разноцветные языки. Не говори: забренчат колокольчики в черных косах — сердце вывалится наружу. Телле меня увлекала: она то шептала под нос, то кричала, выйдя на площадь, то рвалась в опустевший ящик, умоляя других потянуть за канат. Взрослые не любили Телле; они ее боялись.
Пестрый плащ мельтешил на снегу как неровная заплатка. Телле кралась через узенькие проулки к площади, волоча на спине деревянную лестницу. Поставив лестницу перед грозным, побуревшим складом «Продовольствия», Телле поднялась и выдернула шаткую букву из без того ободранной вывески. Утопила в широком кармане, плутовато оглянулась и спрыгнула на землю.
Вот куда исчезают буквы, только догадался я, как она бросила взгляд в мое окно. Я прижался щекой к стеклу. Телле помахала рукой, приглашая спуститься, и загадочное, восточное лицо, сохранившее оттенок царственного величия, улыбнулось уголками тонкого рта. Я накинул пуховик и вылез на крышу. Спрыгнул и пошел по неровной борозде шарфов с углублениями от трости.
Телле потянула прочь из поселка, мимо спящих еще хижин и слепых фонарей полупьяных часовых. За чертой оказалось не страшно, только метель подвывала сильнее и щипала лицо узорчатыми хлопьями. Снег под ногами хрустел едва-едва, вторя далекому звону колокольчиков. Я шел, ничего не боясь, хотя забыл надеть валенки. Шерстяные носки промокли, идти стало тяжело, точно не снег под ногами скрипел, а железное крошево.
Любопытство тянуло через метель, а фантазия мешала повернуть. Я представлял, что заблудился на острове, на который приплыл с экспедицией, а экспедиция не дожила мгновения, одного мгновения до важного открытия, а я — главный исследователь, я — капитан, и нельзя мне остановиться, сдаться нельзя, ведь я несу людям тайное знание, лекарство. Пусть ничего, тяжелее книги, я не держал в руках.
Звон колокольчиков вывел к небольшому озеру. Телле остановилась у берега. Вытянула из кармана ломик-пешню, постучала по застывшей кромке, и по льду растянулись венозные жилки трещин. Меня Телле заметила, когда вырезала прорубь размером с человеческую голову; обернулась, но я-то знал: ждала.
— Здравствуй, молчун, — застучал о зубы извилистый язык. — Пришел, не испугался. И не расскажешь никому, так?
Я кивнул. Телле усмехнулась, выворачивая карманы. На снег полетели буквы, вперемешку гласные и согласные, которые много лет исчезали с витрин и улиц.
— Сокровища мои, — объяснила Телле. — Ты, говорят, читать любишь? Нет, кто ж со мной поговорит... Догадалась. Это вот — своего рода книга. Не книга, послание. Догадаешься, кому?
Я замахал руками, понимая, что при мне нет и клочка бумаги, на котором я написал бы ответ.
— Только нужно больше. А мне не дают. Боятся. Потому что себя боятся. Знают: они все здесь заперты. И так этой правды боятся, что не выходят за край. А у тебя, у тебя-то хватит смелости? Всего-то и надо — чтобы он услышал. Ему нужно Слово.
Телле потянула меня головой на лед. Я зажмурил глаза, подарив лицо стылому мраку. Глаза открыл на глубине — переливались искры запятыми и точками, рисуя слова, вырезанные из ледышек; но они не таяли, пока не впитались в немой язык. Я вынырнул — замерзли ресницы, отчего моргать стало тяжело.
— Видишь, одной не хватает, — сказала Телле. — Ты мне принеси, только аптеку не трогай. Намучилась.
Напоследок она махнула сухой, изможденной рукой, накрытой изнаночной стороной перчатки. Рассказала вдобавок, что не запирает двери в свою хижину, и каждую ночь будет ждать до утра, одолжит лестницу и инструменты, а как управлюсь — подарит колокольчик и один из своих шарфов.
Я вернулся на чердак. Забился под одеяло, отогревая ноги. До наступления сумерек я думал. Отказаться не мог, но не хотел и обидеть библиотекаря, который один относился ко мне, как ко взрослому. Но верно — медная вывеска над крыльцом много лет стояла нетронутой.
В зябких сумерках, когда в домах постепенно начали угасать огни, я оделся потеплее, затянул пояс и вырезал на перчатках прорези для пальцев, чтобы не соскользнуть с лестницы. Потихоньку прокрался к одноэтажному зданию библиотеки, взял лестницу и инструменты, оставленные для меня в закутке приземистого дворика.
Я представил, что на мне лежит важная задача, что я — искусный вор или тайный агент, и от исхода моего подвига зависит судьба мира. Лестница заскрипела под ногами. Я потянулся за буквой. Крепилась она на гвоздях, которые нужно было аккуратно отвинтить. В полумраке я то и дело терял опору, а раз едва не ударил себе по пальцам. Но схватил — и заветная «А» из листа тонкой меди опустилась в руки.
В тот же миг нога дернулась на ступеньке, и я полетел с высоты, дважды превосходящей меня. Рухнул на снег и закричал от боли и досады, булькающе, жалобно, как тонущая рыба, и возненавидел голос, который проснулся во мне.
От шума упавшей лестницы люди проснулись, и морозную ночь затопил желтый свет. Сбежались люди, маленькие, в три фуфайки обернутые, косенькие, усталые. Потащили меня, крича, качая головами, точно заведенные игрушки. Библиотекарь подошел, мертвым уколол взглядом. Сморщенное лицо покинула улыбка, когда он вырывал букву.
А люди кружили рядом, кричали, забрали лестницу. Говорили, невпопад ругая, мол, тихий такой, вот кто имущество портит, хулиган, злодей, не стоило давать ему книги. Я слышал одно: как они немы, и как в том похожи на бога, если взаправду бог — рыба. Как прилипла к ним бессловесная жизнь, в которой нет места подвигу.
Меня передали в руки родителей, и только те заметили, что у меня сломана нога. Врач обернул меня гипсом и железными прутьями, а книги забрал. Я лежал на чердаке и давил подушкой обиду. Теперь буду — хромой, как Телле, подумал.
А мир продолжит сжиматься, и однажды совсем измельчает, и заставит слова забыть. Тогда от меня не останется ничего, кроме пуховика и валенок, и буду я плыть в ожидании нового ящика по истоптанным улочкам главной площади всю жизнь, слишком долгую для человека.
Шесть дней я глотал слёзы, но опомнился на седьмой: не позволю себе измельчать. Вырвусь из круга, стану героем, каких не останется после меня и не было до меня. И слова, и буквы мне давно известны. Я мог бы свою написать, нарисовать: большую, витиеватую. Пусть она не будет долговечной и быстро промокнет на снегу, но если прятать ее до поры…
Я выдрал у прикроватной тумбы заднюю стенку. На фанерной изнанке белой краской вывел три перекрещенные черты. И, как был, в гипсе на одну ногу, в валенке — на другую, в темноте пробрался к Телле.
— Нашел выход, — улыбнулась она, угощая меня крепким чаем. — Молодец. Хоть и поднял много шума. И лестницу забрали, да? Это ничего. Всё, что нужно, уже при нас.
Я ответил улыбкой, пряча лицо за кружкой пряного настоя. Телле со вздохом присела на корточки, подметая скрипучие половицы подолом плаща и кистями шарфов. Разложила буквы, добавив мою, самодельную. Я тоже сел, и переставлял буквы, собирая такую фразу, на которую бы все ушли без остатка. Наконец получилось, собрались слова, звеневшие под водой. Телле усмехнулась.
— А вот ногу жалко твою, — вздохнула она, постучав по своей. — Можешь идти долго-долго? За край? Да еще с такой ношей. Я не пойду, куда уж мне. А тебе вот придется. Кто захочет: пойдет за тобой, только разве ж захотят? А ты, ты ведь готов — за себя и за них?..
Знала Телле, что я был готов, и снарядила в дорогу. Насыпала в сумку немного хлеба и вяленого мяса, научила разжигать топливо в таблетках, чтобы я не замерз по пути. Повязала в волосы обещанный колокольчик, укутала по самый нос в полосатый шарф.
Куда идти, я не знал. Не знал, как далеко, как долго придется идти. Не попрощавшись с родителями и другими жителями поселка, я обогнул последние домики, подарив им на прощание грустный взгляд, и пошел вперед. Туда, где поднималась вьюга, жемчужной змейкой охраняя сонный быт.
Стоило перешагнуть кольцо из вьюги, как ветер понемногу стих, только холод становился уже нестерпимым. Мир вокруг стал огромным и белым. Глаза слипались и сохли от холода, ноги тонули в снегу, на котором никто не проложил для меня тропу. Шел я медленно, едва переставляя ногу в тяжелом гипсе. Дорога казалась бесконечной: ни деревца, ни поля не было вокруг, только бесконечный снег и небо, повисшее нарисованным куполом. Несколько раз я садился перекусить и согреть пальцы, но каждая остановка отнимала силы.
Я хотел было сдаться, вернуться назад по своим же следам, но вдалеке их уже припорошил снег, и жгло изнутри, что нечего воображать: я сам теперь — герой отобранных у меня книг. Ноша на мне, лекарство, дар. Нельзя оступиться, заплакать и закричать, я в ответе за них, за себя, за Телле. И поэтому я ничего не боялся, и шел, пока не уткнулся лбом во что-то твердое.
Путь преградило плотное стекло. Мутное, в кружеве снежных узоров, за которыми ничего не разглядеть. Я прошелся вдоль, а стеклянная стена не кончалась, но холодом от нее веяло таким жгучим, что ресницы потяжелели от белизны. Становилось больнее дышать, вместо воздуха залетали в нос только снежинки. Спать хотелось, провалиться в сугроб и уснуть, забыть о хлебе и костре, о предназначении.
Я опустился на колени. Вытряхнул дрожащей рукой из сумки тяжелые буквы. Выстелил на снегу слова. Надпись получилась крупной и утыкалась прямо в стену, чтобы некто по ту сторону смог отчетливо ее разглядеть.
«CREDO UT INTELLIGAS,» — были эти слова.
Подождав с минуту, я разжег последнюю таблетку топлива, почти припал к ней лицом, чтобы согреть подернутые сном глаза. Огонь остывал под ногами. Из последних сил я застучал по стеклу. Колокольчик в волосах торжественно зазвенел в такт дрожащим ударам.
Из тумана по ту сторону выплыла голова. Большая, рыбья, острозубая, с тоскливым, беспробудным взглядом. Я совсем не испугался. Рыба обернулась в профиль, посмотрев на меня льдистым глазом, отмеченным той разновидностью слепоты, когда мир вблизи невидим, но открыты миры иные, далекие, раскрытыми страницами, словами, вырезанными из льда на дне проруби.
Бог улыбнулся мне, оскалив тысячезубую пасть. Отвернулся, усталыми руками проворачивая вентили и шнуры, и осторожно опустил в двух шагах от меня не коробку, не ящик. Старенький вертолет с электрическим огоньком внутри.
Кабина пилота встретила душистым морозом. Я закутался в шарф и пуховик. Прижался к стеклу: сквозь снежную пелену внизу мельчали крошечные, как снежинки, дома. Я прикрыл глаза, погружаясь в дрему, пока меня тянули наверх, высоко, высоко. Куда-то, где мир перестанет быть тесным, где для меня откроется множество новых дорог.
Я становился другим. Сгладились перепонки между пальцев, и руки напоминали теперь живописные этюды старых мастеров: бледно-розовые с голубыми прожилками. Растворялась на запястьях чешуя, уползали под кожу наплечные плавники, вечно зябшие на морозе. Высохли жабры. Теперь я иначе дышал, воздухом горячим и влажным, будто выбросила меня вода — на живое солнце.
Прорезался голос. Теперь я мог рассказать о чём угодно, но молчал, потому что бог слышал каждую мысль, бог не нуждался в голосе. Он смотрел на меня, и таяла льдистая кромка в глазах. Он улыбался — мягким, округлым ртом. Совсем по-другому.
Он тоже стал человеком.