Если и был у зимы дух, то такой: лицо холодил мягкий снег, шумела ярмарка, и темным янтарем дымился крупник. Сей достославный напиток жительницы Грушиц «курили» на ягодах, меде и перце все четыре седьмицы перед Рождеством — Железную, Медную, Серебряную и Золотую — и Збышек, конечно, пробу не упустил.
Он крякнул от удовольствия, когда малиновый огонь растекся по нутру, перехватил под уздцы Булку и двинулся вокруг Рыночной площади.
Дикие Грушицы выглядели типичной помесью городов Старой Волотвы и Великого исхода Запада на Восток. Желтела солома на крышах избенок, крошились кесарийские развалины, а тут же, рядом, белели штукатуркой дома переселенцев — и деревянный каркас их выступал наружу, подобно ребрам тощей коровы. Поодаль жалась к земле квадратная волотовская церковь, а костел чужаков, затянутый в строительные леса, наоборот тянулся к небу. Волотовское кваканье мешалось с лязгом западной речи, запахи чесночных «колдунчиков» — с ароматом колбасок, жареных на пиве и капусте. Лапти скрипели по снегу рядом с длинноносыми «пуляйн»; а простые свитки и рубки оттеняли роскошные делии с разрезными рукавами.
Збышек носом втянул малиново-пряный пар и опрокинул в себя ещё глоток.
Было хорошо-о.
В теле разливалось приятное тепло, члены оттаивали после езды по морозному шляху. Збышек выменял последние дукаты на волотовские гроши, привязал Булку и с замиранием сердца ткнул в блестящие перники, которые выставил на прилавке старичок-переселенец.
Перник назывался не то «бухен», не то «кухен» и так дивно, так сладко запах, что рот наполнился слюной, а утроба сжалась и заурчала хуже голодной кошки.
— Ничего, дружок, — Збышек похлопал себя по животу. — Праздник продолжается.
«Праздник» наступил со Святого Анджея, когда Збышек, работавший все лето на мызе, кинул башмак за спину. Мысок недвусмысленно указал на дорогу, и с тех пор Збышек только и делал, что ездил по городам Старой Волотвы да в усмерть отъедался, как медведь на зиму.
Слава Господу, было на что.
Едва зубы и язык Збышека погрузились в рассыпчатое, медово-перченое тесто “бухена”, дыхание перехватило. Он едва не заплакал от счастья, пожевал мякоть и глянул в половник из-под малинового крупника. Целебный настой болтался на донышке.
— На вишне, на клюкве, на лимонах, — донеслось на смеси волотовского и западного наречий.
— Всенепременно, пани, — ответил Збышек, куснул ещё перника и двинулся на голос.
Под ногами поскрипывал снег. На прилавках золотыми реками дымилась медовуха, и пахли свежей сдобой прецли с маком, так похожие на руки, сложенные для молитвы. Гости ярмарки ходили кругами и наполняли животы, горожане несли домой веточки сирени и вишни, чтобы те зацвели к Рождеству и на год прогнали злых духов.
Последний глоток крупника слегка вскружил голову Збышеку, но отчаянно хотелось еще, и хотелось, чтобы этот «бухен», этот зимний вечер и легкость в членах не кончались. Потому что, если не они…
Збышек мотнул головой, но в голову уже аспидами поползли черные мысли: снова дорога, снова холод, снова сезонные работы и тревога под сердцем, не уходящая, неизлечимая, невыносимая — тревога, что в Ялинах Збышек оставил часть себя. Какую часть — он бы и сам не сказал, но и вернуться за ней не мог. Только сводило душу раз за разом и куда-то гнало — за горы, туманы, за бледно-розовый рассвет.
Збышек заел тяжёлые мысли последним куском перника и ввалился в корчму.
— Крупнику будет, пани? — обратился он к беловласой хозяйке-переселенке.
Та ответила на западном наречии что-то непонятное, вроде «горящей головы», и показала трижды по три пальца. Входило дороговато, но Збышек сочно рыгнул и грохнул на столешницу гроши.
Спустя четверть часа хозяйка принесла супницу с горячим вином. Внутри плавала сухая гвоздика, лимонные корки и трубочки, так похожие на кору — название их Збышек никак не мог запомнить.
На супницу переселенка грохнула очажные щипцы с белым камнем, полила его душистой водкой и подожгла. Камень, к удивлению Збышека, занялся фиолетово-синими пламенем, оплавился и густым киселём потек в вино.
— Ну вы, пани, выдумали, — Збышек хотел, было, пригубить, но хозяйка покачала головой. Она вновь подлила водки и подожгла, и еще раз, и еще, и подливала, и поджигала окаянную вечность — пока весь огонь не истёк в супницу.
Первый же глоток ударил Збышеку в голову, точно в колокол. На языке сделалось нестерпимо-сладко и терпко, глотку обожгло, но на душе похорошело. Шум ярмарки притих, громче затрещал очаг, и заплясали по стенам тени. Они танцевали, играли на свирелях и лютнях и вырастали в фигуры диковинных существ с копытцами, рогами и хвостами. Они пели о тайных тропах в лесу, о сокровищах древних царей и белом духе Зимы, который или замораживал тебя, или исполнял заветное желание. О колодцах, которые вели не в землю, а в покои зачарованных дев; о племенах низколюдов и гигантов, и о той послейдней из говорящих птиц, что видела все на свете.
У Збышека заныло сердце от чего-то несбыточного, невозможного. Он тоже пошел в танец и заплакал, и засмеялся, и выпил с тенями за прыщ на седалище Озерной княгини Ядвиги, а потом за добрую память ее славного отца Вацлава и за добрую память ее деда, и за… за… Збышеку казалось, что вот-вот вспомнится то самое, важное, но оно все ускользало, все не давалось, песком уходило сквозь мысли.
А потом наступила темнота.
* * *
Если бы от стыда умирали, Збышек пошел бы на погост тотчас, не раздумывая. Но такого счастья ему никто не позволил, и он уныло толкал рычаг топчака. Гремели кандалы, лицо кололи жесткие снежинки, колесо топчака поскрипывало, похрустывало и тянуло канат, который через два блока и «волчью лапу» вздымал камень на верх строительных лесов. Леса спиралью опоясывали стены и купол костела, костел жался к городской стене — наполовину новой кладки, наполовину еще кесарийской.
Если Збышек верно понял говор Грушицких судей, толкать топчак предстояло ещё с год — пока разгром, что Збышек учинил во хмелю, не восполнится трудами нечестивца и звонкой его монетой.
— Под локоть! Под локоть, пьяница! — крикнул с верхотуры рыжий Штефан. Кричал он на корявом волотовском и выходило что-то смешное до неприличия, но Збышек не засмеялся: убрал свободный конец каната за локоть и повторил про себя: «Пья-ни-ца».
Грудь сдавила тоска. И не объяснишь никому, как вышла эта оказия, но поминать Ялины на землях Старой Волотвы не стоило. Много обид накопилось между княжествами ещё до рождения Збышека, много надежд вкладывали в брак двух династий, а ныне… ныне только искры не хватало до войны.
Збышек сею нехитрую истину только подтверждал: кулаки болели, рожа пестрела радугой синяков и ссадин, а скарб…
Где теперь добрая Булка? Какого всадника носит?
Где Збышеков славный корд, которым так ловко резался хлеб да рубилась капуста?
Все продали. Все спустили за расколоченный витраж да за выбитые зубья волотовских корчмарей.
Штефан наконец перехватил камень наверху и потянул к себе. Збышек толкнул рычаг топчака еще, чтобы канат повис свободнее и каменотёсу хватило длины. Толстый Ульрих помог Штефану затащить груз и без размаха ударил киянкой по клину «волчьей лапы».
Штефан нелепо взмахнул руками, точно попало ему прямо по пальцам…
Топчак рвануло, дерево затрещало.
Збышек сперва вцепился руками в рычаг, потянул на себя, а потом уже сообразил, что происходит. Жилы напряглись, кожу ладоней от натуги рвало, обжигало. Каменный блок, который выронил Штефан, дергался в воздухе, как повешенный.
Взвизгнул канат.
Запел струной.
Оборвался…
Збышек запоздало дернул на себя рычаг, но каменный блок уже летел вниз — дробил настилы, сшибал рёбра строительных лесов. Кто-то закричал, кто-то ахнул, наконец глухо хряснуло шагах в трёх от Збышека, проломив мерзлый наст, содрогнув саму твердь.
Сделалось тихо.
— Все живы? — вопросил жалобно Ульрих.
— Губошлеп! Ёлуп криворукий! — заорал на него Штефан, мешая волотовскую и западную ругань.
Збышек сообразил, что ещё держит рычаг, по дереву которого скользили алые капли. Ладони саднило, жилы в руках свело; сердце колосилось, как безумное.
Он ослабил пальцы, отодвинулся. Послышались испуганные голоса, что-то затрещало и запоздало рухнуло.
Каменотесы бежали сквозь снежную пелену и собирались у подножия строительных лесов. Там кто-то лежал — бесформенной грудой, колодой, тряпьем, и по белому снегу растекались красные ручейки.
Збышек похолодел.
По бобровой шапке он узнал Антося — единственного волотовчанина среди каменотесов, смуглого и курчавого, как жителя Запалицы, — и от души пожалел горемыку.
Мужчины уже наперебой обсуждали, что делать. Одни предлагали лекаря, другие ксендза — и тут конечно, начался спор, какого: волотовской церкви или церкви переселенцев.
— Отшельницу! — опустив глаза, предложил Ульрих. — Больше некому.
— Ты бы на ее месте пошел? — возразил мастер каменотесов, черноволосый и для мужчины слишком, на взгляд Збышека, красивый. Звали его Красный Симон. — После того раза?.. Ты бы пошёл, Ульрих?
В наступившей тишине завыла метель, да захрипел раненый.
Збышека пробрало, передернуло от холода, кандалы на ноге загремели, и с десяток голов обернулось в его сторону.
— Пьяницу отправим?.. — предложил неуверенно рыжий Штефан. — Он-то не местный. Ему с отшельницей и делить нечего.
— Верно! — поддержал Ганс Старший, но другие рабочие возразили:
— Сбежит!
— Напьется.
Каменотесы невесело засмеялись, а Красный Симон в задумчивости втиснул в щелку меж передних зубов лучину и посмотрел на Збышека.
— Знаешь кесарийский водоотвод? — говорил мастер мягко, но трудновато, будто волотовское наречие выучил недавно и без особого желания. — Найдешь Схоластику?
Збышек задумался, вспоминая окрестности Грушиц, и посмотрел на кандалы.
— Я их открою, — Красный Симон заметил его взгляд и прищурился. — Ты только вот что помни, хлопец Озерный: я — человек слова. Я городскому совету все воздам за бесчинства твои хмельные, раз поручился и на работы взял. Тут не важно, сбежишь ты или на меня служить будешь, тут важно другое: заслуживаешь ты моего доверия или нет?
Збышек отвел взгляд. Ему стало тошно, и захотелось бежать — не столько от неволи, сколько от горделивых речей Красного Симона.
— Я позову ее, пане.
* * *
Дорогу завалило по щиколотки, но Збышеку она будто сама ластилась под ноги. После седмицы в кандалах шагалось легко, свободно; морозный воздух полнил грудь.
Казалось, развернись, пойди прочь — и все переменится. И останется позади костел, и заснеженный волотовский городок, и несуразная пьянка Збышека — странная даже ему.
Он не поворачивал.
Сквозь марево снега темнел древний водовод: каменные арки шагали по холмам, подобно ногам исполинского животного, каменное русло, сухое навеки, осыпалось над головой.
О кесарийских руинах Збышек услышал ещё летом, в одном из безымянных сел на берегах Ужицы, что в Старой Волотве называли весками.
Вернее, нет. Збышек услышал молчание, что окружало развалины древнего царства. Как в доме покойника не говорят о покойнике, так и волотовчане за милю обходили кесарийскую память стороной — что на дорогах, что в речах, что в помыслах.
Постепенно из недомолвок и умалчиваний в голове Збышека сгрудилась пыльная байка-бабайка об идолопоклонцах и христианах. Кто-то кого-то преследовал, кому-то не поздоровалось, и какую-то зловещую роль в этой оказии сыграл пан Гердень Кровавый. От последнего в городе осталась Кровавая (волотовчане, по всему видать, не отличались воображением) башня да щит на ней — с червленым сердцем, пробитым тремя мечами. Ныне там обосновался княжеский наместник.
Под лаптями загремели обледенелые камни. Збышек замедлил шаг и боязливо спустился к каменистому обрыву.
Белые вихри кружили над тёмным льдом Ужицы, скрывая и этот, и противоположный берег, и только острые зубы скал восставали из пелены.
Дальше Збышек пути не знал.
— Досточтимая матушка? — крикнул он. — Здесь вы?
Голос потонул в порывах. Снег уже лежал повсюду: на плечах и бровях Збышека, на шапке, на бороде, на лаптях.
— Матушка?
— Не рукоположена я, — донесся сквозь шум метели голос, сухой и растрескавшийся, как земля в засуху. Звучал он снизу, и отдавал эхом, словно говорили из великой пещеры.
Збышек потоптался на месте, не зная, как ещё обратиться к монахине.
— Пани Схоластика, в Грушицах человека зашибло!
Ветер загудел в скалах, но отшельница не ответила.
Как говорили в городе, ушла она сюда от мирской суеты лет десять назад — после смерти супруга. Хлеб ей спускали на веревке, воду монахиня набирала в Ужице. Ратовала Схоластика за суровую аскезу, носила власяницу и более всего презирала еретиков, тонкие яства и женское платье, которое почитала за слабость духа. Ходили сюда грушичане за благословением и за напутственным словом, но получали ли? Господь знает.
— Вас зовут! — добавил Збышек неловко.
Монахиня и на этот раз промолчала, и Збышек почувствовал себя совсем уж глупо.
— Верно, исповедать надо, пани! Гамон ему.
— Меня за исповедью не зовут, — раздался наконец голос, теперь ближе. — Сам ты кто будешь?
— Я… — Збышек замялся. — Да та хата, что с краю. Вы пойдете?
Раздался шорох, и что-то остро застучало по обрыву, точно камушек запрыгал по склону.
— «Хата»! Умеешь ты что?
Збышек нахмурился.
— Умею?.. Коров вот пас. Пани Схо…
— Пастух?
— Мед еще собирал. Пани Схолас…
— Избави нас, Господь, от пчел и иудеев, — заметила Схоластика. — Кмет, выходит?
— Крыс ловил, ремни шил, — с раздражением продолжил Збышек. — Лес рубил и сплавлял. Свечи лепил.
— На все руки мастер? — засмеялась монахиня, и в этом звуке почудился хруст разбитого стекла.
— Хлеб еще пек, кажется.
— Кажется?
Збышек поморщился и всмотрелся в белую мглу. Только сейчас он с ознобом, с холодком по спине сообразил, что отшельница стоит в двух шагах: высокая, тонкая фигура над обрывом.
— Да и сам не пойму, пани, — наконец ответил Збышек. — Вроде бы, и помню, что пек, да смутно помню. Как бы во сне это было.
— Вижу я, ищешь ты что-то да сам не знаешь, что.
Збышек выпрямился, словно кольнул кто под ребра. Словно тень прошла за пеленой метели, но метель не эта была, не Грушицкая, а память его.
— Вы пойдете, пани? — во второй раз спросил он.
— Стою же пред тобой. Веди, коли надо.
Збышек облизнул губы, высохшие, потрескавшиеся на морозе, и покачал головой.
— Не по пути нам, пани. Не должно мне в Грушицы. Вы уж сами…
— Ты уже все, смотрю, продумал?
— В другую мне сторону, пани, — упрямо повторил Збышек. — Позвать вас я обещал и слово свое выполнил, но в город не вернусь. Не просите.
К горлу что-то поднялось и перехватило дыхание, когда отшельница шагнула ближе. Из снежного покрывала выступило лицо женщины, еще даже молодой, с плечами разной высоты. Глаза отшельницы прятала повязка из серебристого табина.
— Да… благослови вас Бог, — тихо, зло сказал Збышек и не выдержав, повторил: — Благослови вас всех и на все четыре стороны!
* * *
Схоластика шла уверенно, как будто ходила до Грушиц каждый день. Вблизи черты лица отшельницы оказались правильные, ладные, и дурнила отшельницу больше неестественная худоба, которой не скрывала просторная власяница.
«Откормить бы, — подумал Збышек. — Да плечи сравнять, и вышла бы вдова на выданье».
— Что у вас за история, пани? — спросил он. — Что звать вас не хотели?
— А у тебя, пришлый? Что возвращаться не хотел?
Збышек усмехнулся ловкому ответу и прикусил язык.
Ветер опять поменял направление и теперь дул в лицо: жег, кусал, слепил. Серую пелерину облаков потянуло прочь, и небо очистилось. Тусклое, как кусочек масла, солнце совсем не грело, и к городским воротам Збышека уже потряхивало от мороза, но Схоластика в своей власянице не выказывала и намека на холод.
Их приметили уже за зернохранилищем из красного кирпича, которое, судя по черному колесу, принадлежало Ордену. Горожане останавливались, шептались и кивали друг другу, некоторые шли следом за Збышеком и Схоластикой — так что к строительным лесам приблизилось уже дюжины с две человек.
Дыра, пробитая каменным блоком, чернела в земле, подобно пасти чудовища. Збышек быстро глянул вниз, но ничего не разглядел, только почудилось ему, словно бы блестит на глубине некий узор.
Антося уже перенесли в хижину, которая вместе с бараком и сараем пряталась в тени костела. Под голову несчастного положили мешок репы, а туловище укрыли медвежьей полостью. Несмотря на меха и натопленную печь, раненого трясло.
Збышек подвел Схоластику к скамье и кивнул.
— Вот он, пани.
Монахиня опустилась на колени и скользнула пальцами по лицу Антося, по его груди, обагренной кровью и последними лучами заката. Волотовчанин замычал от боли.
— Чем его? — спросила отшельница.
— Блоком, — ответил Красный Симон, который тоже вошел в хижину. — С лесов упал, да и…
— Не тебя, Симон, спрашиваю. Пришлого.
Збышеку показалось, что мастер каменотесов побледнел. От гнева? Стыда?
— Камнем, — повторил Збышек. — Костел тут фундуется.
Схоластика помолчала и взяла Антося за руку.
— Есть уже костел в Грушицах, — наконец произнесла отшельница.
— Так это новый, — Збышек замялся. — По западному манеру. С корабельную сосну будет, а то и выше.
Что-то не понравилось в этих слова Схоластике. Она помрачнела и надолго замолчала.
Притихли и остальные — словно почувствовали: отшельница воспротивится, откажется, но вместо того Схоластика взмахнула рукой и показала на дверь.
— Пойдите прочь, кроме пришлого. Я буду молиться, а ты… ты расскажешь мне, что вы тут "нафундовали".
* * *
Пока Збышек расписывал отшельнице костел, пока шептала та под нос нескончаемые молитвы, волотовчанин умирал. Кожа его исходила потом, смывая кровь и грязь; скрипели зубы, хрустели переломанные кости, и воздух сипел в перебитой груди.
Но, едва за окнами из слюды вновь разыгралась метель, Антось затих и забылся спокойным сном. Схоластика резко замолчала и попросила Збышека стакан воды. Тот наполнил кувшин и хотел, было, отдать свой жур, но монахиня отказалась:
— Тело надо умерщвлять, а не задабривать. Отведешь утром обратно, и на том покончим. Тело надо
Дорога к пещере далась отшельнице куда тяжелее. Ноги ее заплетались, плечи округлились, голова поникла. Повсюду высились сугробы в человечий рост, тусклый свет едва просеивался из-под тяжелых туч. Схоластика часто останавливалась и будто высматривала что-то незримое под собой.
Когда у водовода она упала, Збышек чертыхнулся, подхватил невесомое тельце на руки и понес.
— Поставь, — прошептала отшельница неуверенно.
— Да молчите уж, пани. Кожа да кости.
У обрыва он положил ее на снег и, не говоря более ни слова, зашагал обратно в Грушицы.
Там Антось, еще бледный и слабый, уже садился для обеда. Молитвами ли Схоластики или иным чудом, но к концу седьмицы бедолага встал со скамьи, а к Золотой неделе взялся за простую работу.
Збышека снова заковали в кандалы и снова вечерами отводили на конюшню, где цепь крепили к железному кольцу, вбитому в стену. Каторгой это не было и не было тюрьмой — его не секли и не били, и не ограждали в походах по городу, а солому, на которую Збышек вечерами колодой валился от усталости, и вовсе давали чистую, сухую. Кормили переселенцы без изысков, зато от пуза: утром Збышек запивал молоком краюху овсяного хлеба с маслом; днем перебивался сухарями, вечером выбирал до остатка миску ячменной каши, что каменотесы величали «мюсляйн».
Иногда Збышеку даже нравилось, как его руками изгибаются над деревянными кружалами крутобокие своды костела, как двумя рядами базальтовых камней лицуются стены с ядром из раствора, бревен и строительного лома; как выкладывается слоями пол — крупный камень, средний, штукатурка — чтобы мастер Витус из Шкловны положил там свою знаменитую мозаику из терракотовых, желтых и белых маков, из черных и синих птиц.
И все же — неволя.
Кандалы.
Збышек и не думал бы уйти, кабы не они, кабы не копный суд из пяти Грушицких панов и одного надменного шляхтича из Восточного воеводства. Збышеку и так бы отработал — благо каждый Божий день ел себя поедом и за хмель до беспамятства, за разбитый витраж да выбитые зубья корчмаря — верно, за дело выбитые, но все же, все же…
Но кандалов никто не снимал, и ничего в жизни Збышека после случая с Антосем не изменилось.
Каждый день Збышек разбирал на камни кесарийские руины. Каждый день носил он брусы и месил раствор. Крепил настилы, лестницы, вбивал стойки, сводил леса. К вечеру жилы деревенели, спина ныла, а разум заволакивало туманом. Збышеку хватало сил только добраться до конюшни, где вновь крепили к кольцу его кандалы, влить в себя наваристый жур с грибцами и пасть в облако сена.
Повелевал Збышеком сам Красный Симон. Мастер вообще все делал лично: проверял отвесом, правилом и наугольником кладку, чертил схемы, обходил стройку. Когда каменотёсы хотели с ним поговорить, он мягко отвечал «потом», но Збышек видел, что «потом» никогда не наступит: Красный Симон был из тех, кто слушает не других, а правду внутри себя. И правда эта, подобно изморози на окна, выступала поверх “короля” каменотесов: заслоняла его, подминала и вздымала к небу костел.
Незаметно подкрался день Трех Королей. С ночи ветер переменился и потянул с отрогов гор свежий, сухой воздух, который приятно жег ноздри. Снеговые тучи, что казнили Грушицы всю зиму, ушли на запад; выглянуло низкое красное солнце.
Волотовчане праздник как не заметили, но западные переселенцы отмечали на славу: на дверях мелом чертили цифры нового года и имена правителей; священники окуривали жилье, двор и скотину паром от святой воды; дети надевали белые балахоны, тройные деревянные короны и ходили от дома к дому — благословляли кров; женщины гадали на луке; мужчины прятали кресты за оконную раму — от пожаров.
Вечером, к удивлению Збышека, каменотесы позвали его на праздничный ужин.
Он воспротивился, но Штефан, который выступал нынче вестником, сухо признал, что Збышека к столу пригласил Антось.
Собрание проходило в доме Красного Симона. Совпадение то было или нет, но построили жилище из длинного красного кирпича. На двери белела надпись «12К + М + Б96», и Збышек повторил имена королей Запада под нос, чтобы запомнить, как пишутся буквы: К — Карломан, М — Манфред, Б — Балдуин; К, М, Б — Карломан, Манфред, Балдуин.
Внутри царили тепло и чистота. У очага грелся ковер из обрезков шерсти да чернел сундук мореного дуба, с белыми набивками, с надписью на кесарийском. Тут же висела гравюра Трех Королей, а еще там хранились книги, много-много книг — в латах из козлиной кожи и из дерева, церковные кантычки в серебре, и стянутые веревкой пергаменты, и даже березовая кора, на которой писали дикие народы.
Збышеку это сразу понравилось. Он уселся в сторонке и с детским восторгом разглядывал корешки, пока женщины разносили еду. Видно было, что каменотесы пользуются большим уважением в городе, потому как подавали здесь и пироги — с легкими, печенью, почками — и муссы из пшеничного пива, и даже оленину, тушеную в золотистом изюме.
Только Збышека, у которого едва не текли слюньки от голода, почему-то обходили стороной.
Он наказал себе потерпеть для приличия, и вскоре привели сонную девочку. Женщины усадили ее под стол и велели резать румяный пирог с узором-солнцем да, не глядя, показывать, кому дать тот или иной кусок. Каждый мужчина вставал, едва на него наставлялся пальчик малышки, кланялся Трем Королям и надкусывал парное тесто: Штефан, Ульрих, Антось, Красный Симон…
Вдруг ребенок показал на Збышека. Послышались возмущенные голоса, но Збышек не понял ни слова — говорили каменотесы быстро, на западном наречии.
— Пусть решает Антос’, - тихо сказал Красный Симон, с трудом выговаривая волотовское имя. — Он его звал, ему и дело в руки.
Антось, который прежде не обмолвился со Збышеком и словом, холодно посмотрел на своего спасителя, поднял надкусанный пирог и переломил. Огрызок оставил себе, а нетронутую часть протянул Збышеку.
Тот растерянно принял угощение и повертел в руках.
— Кусай, озерчанин, — кивнул Антось. — Тебя Хильдегарда выбрала, значит, ты один из нас.
Збышек огляделся — все каменотесы и жены их, и дети смотрели на него. Он мигом вспотел и неуклюже клюнул пирог. Язык погрузился в сладкий, рассыпчатый мякиш, челюсти сомкнулись раз, другой… а на третий клацнуло во рту что-то твердое.
Збышек поморщился и, повозившись, вытащил на свет орех. Выглядел лесной гость обычно: круглый, как солнце, одетый в скорлупу — только зубы и ломать.
В доме тем временем растекалась жутковатая тишина. Збышек огляделся вновь и убедился, что теперь все смотрят на орех.
— Вы уж извините, паньство, до моей прямоты, — сказал Збышек, — но по лбу бы огреть ту хозяйку, которая роскошества такие в тесто кладет.
Каменотесы вновь заговорили, зашумели. Женщины зашептались. Збышек ничего не понимал, только водил взглядом из стороны в сторону да сжимал в потных пальцах треклятый пирог.
— О чем шабаш-то? — спросил он, наклонившись к Антосю. — Я их оскорбил?
Тот покачал головой и сказал что-то громко, всем, на западном наречии.
Переселенцы затихли и посмотрели на Красного Симона, как бы ожидая решения. Мастер долго молчал, затем подошел к очагу и взглянул на гравюру Трех Королей.
— Обычай есть обычай, — мягко сказал Красный Симон и улыбнулся в бороду.
У Збышека сжалось нутро.
— Какой обычай? — спросил он и повторил, когда ему не ответили: — На что?!
Антось сухо хохотнул.
— Так Короли Запада выбирали главного среди себя. И так же завелось у их народов. Кому достанется орех в день Трех Королей, тот сам на год становится… ну, скажем так, маленьким королем.
Збышек нахмурился, ничего не понимая, а Красный Симон вышел в соседнюю комнату и чем-то загремел.
— Твой же кусок был, — сказал Збышек Антосю. Тот покачал головой, и снова ледяное, колючее крошево замелькало в глазах волотовчанина.
— Кусок-то мой, а руки орех вынули — твои.
Красный Симон вернулся в общую комнату со связкой ключей и тяжело опустился на колени перед Збышеком.
Тому сделалось жарко и холодно одновременно. По спине побежали капли пота, подмышки намокли — Красный Симон размыкал кандалы.
— Вот умора-то, — усмехнулся Штефан и поднял вверх кружку с пивом, — быть озерному пьянице королем каменотесов!
* * *
Утром это казалось Збышеку шуткой.
Через пару дней — что шутка затянулась.
К концу седьмицы он наслаждался закатной тишью на строительных лесах галереи и, как умалишенный, смотрел в одну точку под собой.
Там, за городской стеной, простирались вересковые болота: унылая, сугробистая равнина с редкими озерцами. По ней извивался к отрогам Крестный тракт. Солнце уходило за горизонт, и закат малиновым освещал пустую дорогу. Еще зим десять назад тупым, неутомимым потоком шли по ней караваны переселенцев. Шли от голодомора Западных королевств, шли через Ершовник, через деревню Збышека и весь Озерный край, шли через болота Старой Волотвы, через леса и горные перевалы Необоримых хребтов, через ущелья и расселины — в обетованные земли Ордена, где братья-рыцари, эти псы Великого Магистра, огнем, мечом и молитвами обращали язычников в единую веру.
Теперь на Восток не шел никто.
Збышек смотрел на Крестный тракт и думал, как странно устроена жизнь.
Вот нынче отвешивали Збышеку поклоны все возможные «персоналии» (он услышал это слово от одного монаха и накрепко запомнил): и плотники, и кузнецы, и стекольщики; каменщики, которые укладывали блоки, и каменщики, которые замешивали раствор. Повара, пекари, слуги; воловые перевозчики обработанного материалы и добытчики с трахитовой ломки в Быхове, где оболванивали и тесали камень еще с кесарийских времен.
Поскольку говорили просители на смеси западного и волотовского наречий, понимал Збышек разве что половину и сначала переправлял всех к Красному Симону, а потом и вовсе перестал отвечать.
Дальше стало только хуже: на вторые сутки Збышека призвали в «ложу», где вопреки названию никто не лежал, зато все долго, нудно, скурпулезно обсуждали схему костела, вписанную в мешанину из кругов и треугольников. Еще Збышеку показывали там расходную книгу, пыли в которой нашлось куда больше, чем смысла, ибо никто не удосужился спросить, умеет ли читать новый мастер каменотесов.
Ну, переделываете вы пресбитерий и лицуете его белым, черно-зеленым и красным камнем из Запалицы — Збыщек-то здесь причём?
Заказать золотистый известняк из Нововолотовка? Разобрать на серо-голубоватый мрамор кесарийские руины Грушиц? Да какая, к лешему, разница?!
Никогда Збышек не чувствовал себя таким пнем.
Никогда так не хотелось надеть на голову котел и хлопнуть по нему поварешкой.
— Люди обычно и так знают, что делать, — раздался рядом голос.
Збышек вынырнул из омута задумчивости и обернулся. Рядом раскуривал трубку Антось.
— Ты это к чему? — нахмурился Збышек.
— Пойми, что они лучше всего умеют, и дай им это делать, — Антось надул щеки и выпустил колечко в сторону малинового заката. — У Ульриха, скажем, руки из седалища, но зато он может весь день груз волочь, как твоя лошадь. Симон начертит и измерит хоть врата Рая, но чертить любит больше, чем делать. Штефан хорош на верхотуре, но жилы у него короткие, на долгую работу не дюжит.
— Ты лучше скажи, зачем все это Красному Симону?
Антось повертел в руках трубку.
— Ты вот девицу не возьмешь замуж, если у нее за окном коровяк растет?
— Ну, смотря девица какая…
— Да какая бы ни была. Если коровяк у нее — добра не жди. Ни детей не уродит, ни ужином не накормит. Так и у западников: крэс всему, если закон Трех Королей нарушат.
— Крэс?
— Как это по-озерному… гамон?
Збышек поморщился и надолго задумался.
— Ты-то что умеешь, пан советчик?
Антось качнул головой — словно прилаживал к себе некое мерило.
— Ну, как-либо метки поставить. Рвы окопать под фундамент и каковой глубины. Как вооружить их: глыбами, известняком, туфом. Как раствором залить.
— Уже башни начали, какой, к черту, фундамент?
Антось снова пустил колечко, и оно быстро растаяло в наступающей темноте.
— Не сказал бы. Бачишь, куда камень мой дорогу пробил?
— Да вот что-то спросить не догадался.
— А ты попробуй, — Антось повернулся, и в его глазах блеснула зима, — много нового узнаешь.
* * *
Збышек спустил в пролом лестницу и по ней боязливо сошел вниз. Пламя факела из смолистого можжевельника осветило сводчатый коридор, на полу которого и лежал окаянный камень, который зашиб Антося. Студеный воздух обжигал ноздри; пахло сыростью, сединой и тлением.
По стенам разбегалась кесарийская роспись: синева и серебро, терракот и позолота. Краски облупились, побледнели за века, но силуэты древних царей и их твердынь еще проступали сквозь наросты плесени и пыли.
Збышек дотронулся до шершавых узоров, и озноб пробежал по руке, перекинулся ледяным ручьем на спину. Казалось, издалека-издалека донесся старинный напев, едва различимый в гулких шорохах туннеля. То было дивное, печальное сказание о царствах прошлого. О неистовых битвах, где камни дробились о камни и проливали богатырскую кровь; о властных и гордых правителях, которые, подобно корням деревьев, проросли землю по обе стороны от Необоримых гор, и полнились силой, злобой и жестокостью.
Збышек посветил на пол. Свежие следы темнели рядом с проломом, но дальше их будто останавливала невидимая стена.
Страх? Почтение?
Збышек нахмурился и пошагал налево. Поначалу он думал, что каменный блок пробил дыру в тайный ход, выдолбленный на случай осады, но выходило иначе. Из полумрака проступали бесчисленные рукава-боковины, утепленные промасленными тканями; бесчисленные ступени вели то вверх, то вниз; бесчисленные залы рождали потустороннее эхо, и пламя факела тревожно мерцало там от сквозняков, но не высвечивало ни стен, ни потолка, а лишь внутренние башни, обернутые спиралью лестниц и словно бы зависшие в затхлом, неподвижном воздухе.
Збышека окружал подземный замок… город.
Змеились узоры на стенах, гнили древние стяги, осыпались фрески с белыми ликами царей. И все время чувствовался уклон, будто главный коридор… или главная улица? — поднимался в гору.
Наконец впереди показалась каменная дверь. В ответ на толчок она неохотно заскрежетала по плитам и отворилась в дикий сад позади Грушицкой ратуши. Видно, никто уже давно здесь не ходил, потому что ракитник покачивался непролазной стеной. Сквозь ветви моргал факел на стене здания, доносились пьяные голоса.
Збышек перекрестился и отер лицо. Он вновь оказался в понятном, знакомом мире, в бледном свете луны, которая сияла из-под рваных облаков. Ветер холодил щеки и забирал с собой колдовскую одурь подземелья, и все же чудилось, будто непосильная тяжесть времени вышла из каменной двери. Вышла и не отпустила — хомутом повисла на шее и плечах.
Захотелось горячего вина и мягкой постели, но Збышек пересилил усталость: глотнул свежего воздуху, пригнул голову и зашел обратно в каменный проем.
Ноги уже гудели от усталости, когда он миновал пролом рядом с костелом, и начался пологий спуск. Теперь часто попадались ручьи, ямы, расселины. Воздух холодил пуще прежнего, и пальцы немели, но Збышеку представлялось, что он все глубже, все дальше уходит в прошлое — ко временам, когда небеса еще были юны и юное солнце золотило молодой мир. Когда краски на стенах еще не поблекли, не потрескались, а по коридорам подземного города уже несли саркофаги последних правителей.
Пол оброс льдом и накренился так круто, что Збышек едва не падал. Его тело сковало холодом и таинственной полудремой и, как щупальцами, утягивало вниз, в безмолвную тьму.
Гулким эхом разносились шаги, журчала и капала вода. Сквозь эти привычные звуки проступало что-то грозное, гордое, древнее; наливалось тяжестью, холодом, тьмой, сгущалось, надвигалось и подавляло.
И тут Збышек уперся в тупик.
Потолок загибался вниз и круто уводил коридор к сердцу земли, но — пути не было.
Была твердь.
Збышек сел на колени и положил у замерзших ног факел. Пламя задергалось, затрещало, что-то зашипело.
Лед.
Может, кесарийские строители и возвели город под болотами, но — вода камень точит — со временем нижние уровни затопило, а нынче зимой и вовсе сковало цепями мороза.
Збышек поводил факелом туда-сюда, но толща не давалась, не показывала ни зги.
Он подышал на онемелые пальцы и, как завороженный, направился обратно, к пролому.
Когда Збышек выбрался наружу, впервые за зиму ветер подул с юго-востока, и студеный воздух прорезали лучи солнца. Збышек, усталый, изможденный, улыбнулся рассвету и посмотрел на костел, который утесом вырастал из ночных теней: огромная, неподъемная туша, возведенная прямо над кесарийскими ходами.
Сколько еще сдюжит земля?
Збышек подкрепился овечьим сыром да горячим вином и направился в ратушу. Запинаясь, он посоветовал замуровать ходы камнями, залить их раствором, заколотить досками. Члены ложи внимательно его выслушали, покивали головами и к вечеру неожиданно согласились, но — лишь на ту часть подземелья, что лежала под седалищем костела.
Порадовался задумке и Красный Симон, к которому Збышек пришел за деньгами на покупку известняка.
— Не зря выходит, — улыбнулся мастер и широким, как лопата, ключом отпер черный сундук, — ты свой кусок ел.
В глазах у Збышека зарябило от блеска. Вперемешку лежали гроши и ялинские дукаты, слясвикские пфенинги, орденские щитки и совсем уж незнакомые монеты — с головами птиц, с узорами из чужеземных цветов и камней.
— Пан Симон, что на сундуке вашем начертано?
— Тебе зачем?
Збышек опустил взгляд и ответил тихо-тихо:
— Грамоте всегда хотел научиться.
Красный Симон отсчитал столбик грошей, прибавил к ним пару щитков и протянул Збышеку.
— Здесь на кесарийском: «Nemo potest personam diu ferre fictam».
— А по-нашему? То есть, я хотел сказать…
Мастер с грохотом захлопнул крышку.
— Ты учиться приходи, — Красный Симон подумал, отцепил от связки широкий ключ и протянул его Збышеку, — вот и узнаешь.
* * *
Антось и трое его помощников управились с кесарийскими ходами, что проели земли под костелом, за месяц. Коридор от затопленного участка до сада ратуши оставили нетронутым, как и велела ложа, лишь заделали пролом в земле — на него каменотесы уложили плиту из дырчатого, как сыр, туфа.
Тем временем Красный Симон учительствовал.
В церковной школе его охаживали розгами и тростями, стегали проволокой и таскали за волосы — так, что камни выли о пощаде. Иного способа учить Красный Симон не знал, но Збышека бывший мастер не ударил ни разу. За каждую лишнюю черточку на восковой доске, за каждую забытую букву и за каждое слово, прочитанное не по правилу — Красный Симон лишь одаривал ученика мягкой улыбкой и повторял азы вновь.
Буквы и слоги. Звуки и начертания.
Знаки перепи… пропи… пинания?..
За основу — за «фундамент», как сказал Красный Симон — они взяли хронику, писаную лет сто назад монахом Якубом из Слясвика. Збышек уцепился за манускрипт сразу, едва понял, что слышит о кесарийском прошлом Волотвы. Вновь будто повеяло дыханием старины: вот сошли с пожелтелых страниц правитель Валент и сын его Грациан, что раскрошили в междоусобной войне единое царство; вот пожаловали миссионеры из Ершовника и с ними — прекрасная Евгения, которая убедила князя Уласло из Волотвы перейти в новую веру. Вот воскресли старые Грушицы — еще под названием «Пира» — где испокон веков жили и правили кесарийские патриции (то бишь, паны). Вот заявился патриций из патрициев Гердень — еще не Кровавый, а Гердень Книжник — потомок древнего рода и защитник древней веры.
Разве непонятно, почему пан Гердень отправлял проповедников-христиан на кресты, как прежде делали все его пращуры?
На что тогда надеялся епископ Страхквас? И приемник его — Бонифаций Красивый? И воины-рыцари, которых на помощь миссионерам высылали Три Короля Запада?
Так, в компании Якуба, Герденя и Уласло, Збышек худо-бедно освоил к весне западный алфавит. К Великой Ночи, когда капель звенела на строительных лесах, а солнечные зайчики играли на стенах, он выскреб на восковой доске собственное имя.
Збышек ждал, что Красный Симон вот-вот поведает и о науке строительства, но бывший мастер молчал и однажды признался, почему:
— Каменотес передает знания только сыну и лучшему ученику. Ты мне не родная кровь да и разумом, уж прости, Збышек, не сверкаешь. Грамоте я тебя научу, а вот остальное… наблюдай, может, толк из тебя и выйдет.
Збышек тяжело принял эти слова. Конечно, он наблюдал, слушал, но каменотёсы что-то делали на глаз, что-то высчитывали в уме, а что-то знали будто с рождения. Сколько ни бился, но Збышек так и не уразумел разницу между порталами, трансептами и контрфорсами — все хотелось назвать «кладкой».
Впрочем, уши его слышали, а разум внимал. Когда Штефан размечтался, не поставить ли на часовню шпиль, высокий, как столетнее дерево, Збышек схватил каменотеса за плечи и потащил к Красному Симону. Бывший мастер помычал, покряхтел и начертал схему шпиля, а «ложа» рассмотрела схему в подробностях и единоголосно велела: ставить.
Две седьмицы спустя золотая игла увенчала костел и огнем загорелась в полуденном свете.
Збышек впервые за долгое время ощутил покой. Каменотесы, плотники и кузнецы; скульпторы и художники — все теперь несли к нему свои выдумки. Он пересыпал с каждой ночь, а после шел к Красному Симону. Тот выслушивал, чертил. Ложа тоже слушала и кивала головами, одетыми в красные рогатывки, и записывала новые строки в толстеющую расходную книгу.
Збышеку казалось, будто у него вырастают крылья и куда-то несут. Ему полюбились Грушицы, в которых, точно в котле смешались народы и эпохи, полюбились первые слова, что прочитал он в древних хрониках. Естественно, полюбился сам костел. И золоченый шпиль его, и небывалой высоты окна, и стены, которые точно мокрая глина, менялись под руками и помыслами каменотёсов.
Притвор с невиданными доселе порталами, фасад с витражным окном-розой.
Фасад… У Збышека зашлось сердце, когда в один весенний полдень цветные стеклышки поймали солнце и радугой раскрасили алтарь. Он умывал руки в алых, жёлтых и синих лучах, грелся в них и думал, что по-прежнему ничего не понимает в сечениях и отвесах, но это и не важно.
Имеющий уши — да услышит.
Это было хорошее время. Но, как и все хорошее — недолговечное.
Когда Збышек мог бы уже воскликнуть по кесарийскому выражению «vita sapper!» (жизнь удалась), проступили первые червоточинки.
Началось это тихо и почти незаметно. Сначала Збышек заметил, что Восточно-западная ось костела косит, потом — что неф не стыкуется к хору, а трансепт — Збышек наконец уразумел, каков он из себя — выходит не прямоугольником, а окаянной трапецией. И вот уже Ганс Старший разбирал башню, которую закладывали ещё два года назад; Штефан менял сюжет витражей с Благовещения на Воскрешение, а Красный Симон перечерчивал центральные помещения.
И конца было не видать.
Вся эта возня, вся эта пустая, муравьиная суета повисла на плечах Збышека: наводила бессонницу, чернила мысли, спирала дыхание.
Пару седьмиц он терпел, а затем улучил момент и спросил Красного Симона:
— Пан Симон, неужели же вы не хотите обратно? Мастером?
Подкрадывался весенний вечер. В очаге потрескивал огонь, с юга дул теплый ветер — нес в открытые окошки свежесть, запах болотного вереска и курчавой листвы на грушах.
Переселенец подумал над вопросом Збышека и мягко, как обычно, улыбнулся.
— Збышек, есть люди, для которых счастье — когда их не отвлекают от самого важного, — Красный Симон постучал по пергаменту, на котором весь вечер чертил притвор. — Лучше я десять раз костел перерисую, чем буду слушать, каких кесарийских воинов Петр из Белых Аистов выскребет на скамьях для моления.
Збышек опустил взгляд.
— Как же долго все это будет?
— Видал я костел, который строили полтора века.
— Полтора, — глухо повторил Збышек, и спину прошибло потом. Ему представилось, как сходит он в могилу, и строительство продолжает его сын, а потом и сын сходит в могилу, и внук, и правнук — и так будут идти года, столетия, а костел будет расти и меняться — по настроению ложи, по дани моде или еще по какой причине. — Да зачем же?
— Разве не в этом смысл? — удивился Красный Симон. Тянуться к небу, создавать Господа дом… будто Господь — землю нашу в дни творения?..
— Пани Схоластика вовсе в пещере живет.
— Пани Схоластика? — Красный Симон поднял взгляд от пергамента, и в добрых глазах его полыхнуло пламя. — А рассказать тебе, почему?
Збышек не ответил. За время, что прожил он Грушицах, история эта обошла город уже не один десяток раз: обросла слухами, наполнилась прибаутками и откровенными выдумками.
Дело было года три назад, когда умер ксендз. Местные жители посовещались, обдумали дела и позвали на его место Схоластику, славную добродетелью, аскезой и чудесами исцеления.
С месяц Схоластика отказывалась, но грушичане так упорно ходили к ней, так упрашивали и так рьяно обещали слушать наставления отшельницы, что камень дал трещину.
И уже через пару дней горожане завыли. Схоластика выступала, как говорили, против всего: вина и соли, масла и молока, против одежд, более ярких и мягких, чем власяница из козьей шерсти; против мирских разговоров, против золота личного, золота общего и, вроде бы, даже против ночного сна.
«Трудись, бодрствуй, умерщвляй плоть и молчи, пока Господь тебя не спросит», — твердила отшельница и так всем осточертела, что ее стали сживать со свету.
Ее травили, жилище ее поджигали. Швыряли в неё камнями, охаживали плетьми, избивали.
Наконец, ослепили.
Кто — не рассказывали, хотя ясно было, что догадываются.
«Ничего, явит еще одно чудо», — усмехались самые злобные.
Отшельница провалялась в бреду две седьмицы, а потом кое-как встала и ушла в свою пещеру. С тех пор в город она почти не приходила и благословений не давала, и только раз в год, а то и в два являла очередное чудо — вроде исцеления Антося.
Так что Збышек ни слова не возразил Красному Симону и вернулся к себе.
Ночь прошла без сна, в тяжёлых, как гранит, мыслях. Скреблись груши за окном, выли на болотах дикие звери. А когда наступило утро и весеннее солнце согрело веки, Збышек понял, что не сдюжит. Что выгорит без остатка, как костёр, полыхающий дольше положенного, если не переменит ничего.
Так и вышло. Пока летняя зелень вскипала на пригорках Грушиц, Збышек медленно, неотвратимо иссякал. К первым грозам ему расхотелось вставать по утрам. К первой засухе — есть. От вида костела мутило, от мягкой улыбки Красного Симона и заседаний ложи хотелось напиться в рога.
Збышек живо представлял, что именно так — в нескончаемой стройке посреди чужеземья — пройдут молодые его годы. Горло сдавливало мертвой хваткой, спину пробирал озноб. На ум чаще приходили восточные хребты и дикие края за ними. Золотились усыпальницы восточных царей, и горделиво вставали замки их в вековечных лесах, и колыхалось Северное море — о котором с придыханием говорили вотоловчане, и бушевали западные моря — о которых переселенцы вспоминали с болью и тоскою.
И все же Збышек терпел. Терпел, силился, держался — пока не истечёт наказание, и его не отпустят прочь.
Тянулось лето. Бесконечное, как пытка, и чудесное, как первый поцелуй.
* * *
Збышек не помнил, где взял кувшин, но утробу уже приятно грела рябиновка, и не менее приятно кружилась голова.
Надвигалась буря. Каменотесы укрепили строительные леса и попрятались в хижины, в землянки. Небо над городской стеной затягивало чёрной стеной, но солнце ещё било и било ярко, сочно, золотно — словно боролось из последних сил с непогодой.
Когда кожа ловила эти последние, тёплые лучи, Збышек довольно жмурился, цокал и полоскал рябиновкой рот. Щеки и язык вязало, разум успокаивался и на время выгонял мысли за порог.
Показались руины кесарийского костела — пара колонн и стена с серебристо-голубой росписью, — красным пятном мелькнуло орденское зернохранилище, бежевым — дом мытника и ратуша. Збышек развернулся и направился к малой церкви — такой скромной и низкой в сравнении с костелом — потом в огородик ее, где монахи выращивали шалфей, календулу и коровяк. Погадав на ромашке — нет, никто его не любил, — Збышек снова поднялся ко двору ратуши, и нырнул в одичалый сад, где душили друг друга ракитник, репейник и лебеда.
Где пряталась за кустами каменная дверь в подземелье.
Збышек глотнул рябиновки, поцокал в раздумьях и сходил к своей землянке за плошкой светильника, древком, кремнем и кресалом.
Подумал еще.
Воздух пах грозой, с гор потянул холодный ветер.
Збышек купил у варщика кувшин черничного крупника, вернулся к каменной двери и уже не останавливался — пошёл вниз. По пути он отмечал про себя туннели, что заложил Антось, укреплённые распорками галереи, комнаты, залы, башни подземного города.
Позади остался пролом, который перекрыла туфовая плита, мелькали расщелины, ямы, ручьи. Главный коридор перепрыгнул через узкий мостик и приблизился к крутому спуску, что зимой уходил под лёд.
Теперь у ног чернела вода. Збышек посветил на неё и вновь ничего не разглядел. Он сел рядом, поставил на ровное место плошку и долго смотрел в темный омут. Отражение пламени танцевало на глади, снаружи погромыхивал гром. Збышек изредка прикладывался к кувшину остывшего крупника и мычал-напевал "Богородицу".
Мысли уподобились осушенному для чистки колодцу: тревога ушла, тоска ушла, и слышался далекий-далекий зов Глубин.
Збышек слышал его прежде. Слышал всякий день после отъезда из Ялин и не понимал.
То не был крик о помощи. То не тосковала душа по родному краю, не просила ни дев, ни золота, ни свершений. И все же… все же покоя не знала она.
Збышек, как заворожённый, встал и проверил, что при нем древко, кремень и кресало. Оглянулся. Перекрестился. Выпил кувшин до дна.
Оглянулся вновь и вошёл по крутому спуску в омут.
Студёная вода обожгла ноги, булькнула. Збышек потёр лицо, руки и плечи, пока они не покраснели, фыркнул, набрал полную грудь воздуха.
Нырнул.
Ледяная темнота стиснула и обожгла кожу. Збышек коснулся правой рукой пола, чтобы понимать, где верх и низ, и оттолкнулся ногами.
Тело пробирали волны озноба. Збышек обернулся, но не увидел света плошки — либо так глубоко он заплыл, либо так изогнулся коридор, уходя под болота.
В груди горело.
Збышек лягушкой задергался вперёд. Сердце забилось, уши заложило, и разум куда-то заскользил. Ничего не хотелось так, как вдохнуть и согреться, но вокруг царила лишь вода — темная и холодная, она вытягивало тепло и лишала сил.
Збышек двинул отяжелевшими руками, и ударился обо что-то перед собой. Сверху, чуть дальше возникла ещё одна преграда. Будто… будто две ступени?..
Он замолотил конечностями, поднимаясь по затопленной лестнице. Сознание на миг помутилось, но тут макушку обожгло холодом, и Збышек рванулся сквозь толщу, схватил ртом воздух.
Легкие наполнились, как меха; поволока приотпустила разум, и тут Збышек споткнулся.
Ступени ударили по коленам и рёбрам. Он взвыл, забарахтался, ударился вновь и на четвереньках, мыча от боли, пополз наверх.
Постепенно холод отступил, и Збышек ощутил над собой чёрную пустоту.
Онемелые руки выпростали из одежды кремень, древко и кресало. Он отер их, как мог, и двинулся влево-вправо, пока не нащупал руками промасленную ткань, которой кесарийцы укрывали стены.
Ткань и древко. Искра… и факел.
Теперь можно было отдышаться.
* * *
Черные полукружия арок обозначили три коридора. Збышек посветил выше, но в этой части подземного города ни росписей, ни иных подсказок о пути наружу не было: стены и потолок покрывал грубый, едва обработанный камень.
Збышек выбрал центральный проход и вскоре почувствовал, как проем расширяется. Ноги, и без того мокрые, одеревенелые от холода, посекал сквозняк.
Он зашагал быстрее. Свет факела в последний раз облизнул стены коридора и расплескался по полу обширного чертога. Впереди терялся во мраке ряд колонн-скульптур. Не то древние правители, не то древние Боги. Черт разберёт.
Над головой — далеко-далеко, на грани слышимости — забормотал гром, и Збышека пробрал озноб.
Скрылась позади одна пара исполинских фигур, другая…
— Путник, путник милостивый?.. — донеслось из темноты.
Збышек едва не выронил факел. Волосы его встали дыбом, он перестал дышать и изо всех сил напряг зрение. В черноте угадывалась некая фигура, смутная и крупная — скорее, неоднородность, чем силуэт.
Шаг.
Второй.
Збышек прищурился. К горлу что-то подкатило, и он шумно втянул ртом воздух.
На высоком кресте был распят человек. Распяли его вверх ногами и, видно, давным-давно — благо сам крест уже успел подгнить.
— Не пугайся, путник.
Збышек попятился назад, споткнулся и едва удержал равновесие.
— Что ты?.. — голос его прервался. — Что ты такое?
— Прошу… умоляю: сожги меня.
Збышек не двигался, только смотрел пристально.
— Черта ты отродье?
Распятый отвернул голову и тихо, меланхолично ответил:
— Смотря, что под чертом разуметь. С богословской колокольни это средоточие низких страстей, и от этого я далёк. Но есть и иной черт — в которого попы паганских истуканов переделывают. Тут уже можно порассуждать. Впрочем… впрочем, все это пустое.
— Что ты мне голову морочишь? — в сердцах бросил Збышек и шагнул ближе. — Живое ты или мертвое?
Лица у распятого не было. Была как бы голова, которую искусно вырезали из сердцевины дерева и отшлифовали до блеска. Безличье. Угадывались скулы, подбородок, форма черепа. От висков и верхней части лба отходили лучи, подобные короне или венцу, но иных черт не нашлось. Вместо бровей, вместо глаз, носа и рта блестела деревянная гладь, из недр которой и доносился голос.
Даже мантия, в которую чудовище одели перед казнью, казалась не тканью, а скульптурой ткани из морёного дуба.
— Дерево не движется, — заметило существо, — но солнцем дышит. Ручей течёт, но вода его мертва. Ты к каким меня отправишь?
Збышек нахмурился.
— Сожжешь ты меня? — не унималось чудовище. — Нет, так уходи, не томи душу. Веками висел, как паук в паутине, и ещё провешу.
Повисло молчание. Потрескивал факел, гулко капала вода с мокрой одежды Збышека.
— Молитву прочти, — глухо сказал он.
— Ты одним словам не веришь, но поверишь другим?
Збышек не ответил, и распятый сухо бросил:
— Твари не читают молитв.
Факел в руке Збышека опустился.
— Имя?
— А еще тебе что? — резко спросило чудище. — Родословную?
— Имя!
— Не бывает имен у тварей Вельзевула!
Еще постоял с мгновение Збышек, затем посмотрел на факел — посмотрел брезгливо, как на грязную палку — и положил на пол.
— Не встречал я прежде тварей Вельзевула… — он стал засучивать рукава. — Но сжечь свои телеса они бы, наверное, не просили.
* * *
Гвоздь не давался. Жилы на руке Збышека вздулись от напряжения, дыхания не хватало, но ржавый черт, что присоседил узкую ладонь мученика к перекладине креста, не вылезал.
— Не идёт, — прошептал Збышек и оглянулся по сторонам: не найдёт ли подходящий инструмент.
— Я просил сжечь.
Говорил распятый по-волотовски правильно, но звучали в речи некие лязги, некие грубые призвуки, словно знал он куда больше согласных, чем употреблял. Чем вообще употребляли ныне.
За этими мыслями померещилась Збышеку хроника крещения Волотвы. Епископы с непроизносимыми именами, Кровавый пан Гердень, святые рыцари.
Как же давно он… оно?.. тут висит?
Вниз головой. Распятое.
Почему живо ещё?
Почему в теле таком?
— Слышал ты о пане Гердене? — не удержался Збышек.
Деревянный человек чуть повернул голову, словно хотел посмотреть в глаза собеседнику.
— Был один шут с таким именем. Последняя его шутка так удалась, что и его пережила, и все на свете.
Збышек усмехнулся, собрался с духом и снова вцепился в гвоздь. Ржавая шапка больно впилась в пальцы, суставы захрустели от усилия, но прикосновение к ладони распятого было куда хуже — дуб-дубом на ощупь.
— У-у-у, — замычал Збышек, напрягся ещё, зажмурился, вспотел. — Да чтоб тебя лесовик по чаще гонял!..
— Сожги. Кому говорю?
Збышек отступил и вытер ладони о штаны. Переведя дух, он поднял факел и наугад пошел через чертог.
— Куда ты? — дернулся мученик. — Путник?
— Осматриваюсь. И зови меня Збышеком.
Колонны-фигуры появлялись из полумрака и пропадали, зала все не кончалась, и только эхо шагов множилось и разносилось голосистой волной. Наконец рыжее пламя осветило стену, и у Збышека сжалось нутро. Скелеты, скелеты, скелеты — они застыли в ржавых кандалах и на крючьях, в железных девах и на дыбах. На одних мучениках дотлевали остатки ряс и монашеских балахонов, на других ржавели кольчуги с черным колесом Ордена. Казалось, тут запытали до смерти отряд миссионеров — вроде тех, что ещё недавно покоряли восточные пределы.
И только один человек выжил, то ли по странной прихоти судьбы, то ли…
Збышек перекрестился и двинулся вдоль этого зловещего кладбища. Из темноты выплыла лестница, которая вела наверх. Воздух посвежел, по ногам хлестнул сквозняк.
Збышек пару раз вспомнил путь от креста, чтобы найти лестницу вновь, но направился не наверх, а вдоль стен пыточной залы. Дорогой попадались железные зубья, печь с обугленными костями; котлы, из которых торчали черепа мучеников. Было и колесо — на верху его чернели останки, — установленное на высоченный шест.
Ни щипцов, ни клещей, которые ожидаешь в таком месте.
Збышек возвратился к широкой арке, что уходила к затопленным туннелям. Здесь ещё блестели на полу его следы и пахло сыростью, плесенью, грибами.
И ржавели щипцы.
Сердце замерло, когда поднял Збышек пыточный инструмент и поспешил к кресту.
Вот зубья стиснули гвоздь, вот жилы вздулись на руках.
— Ну!.. — выдохнул Збышек.
Потянул со всей мочи, повис всем телом.
— НУ-У!!! — заревел Збышек.
В глазах потемнело, сердце заухало в черепе.
Гвоздь не шевелился.
Збышек грохнул на пол бесполезные щипцы и вытер с лица пот.
— Заговоренный он, что ли?
— Приведи священника, — неуверенно сказал мученик. — Монаха, хоть бы.
— Им ты тоже дровами себя прикажешь обложить?
— Пусть изгонят из меня ЭТО.
— Имя!
На миг повисла тишина, в которой отчётливо слышалось кряхтение грома наверху.
— Ольгерд из Ершовника, — с неожиданной яростью выпалил распятый, и от его потустороннего, могучего голоса, волосы у Збышека стали дыбом, — рыцарь Священного братства страстотерпцев! Доволен?!
Збышек с минуту смотрел на несчастного, затем повернулся и зашагал к лестнице наверх.
— Путник? — донеслось вослед. — Путник, прошу тебя! Збышек!
Збышек не отвечал.
* * *
Когда Збышек выбрался из неприметного лаза среди вересковых пустошей, буря неистовствовала. Болота кипели: потоки дождя заливали землю, пузырилсь, гнули и ломали деревья. Лицо хлестали льдинки града, ветки, листья; ветер пробирал до костей.
Збышек с трудом сообразил, где город, и направился в сторону далеких огней. Молнии били одна за другой, и гром ревел так, будто гиганты перекатывали скалы по земле. Шагов через двести темноту вспорол силуэт кесарийского водовода — словно бы скелет древнего животного поднялся из земли; и Збышек остановился. Подумав, он развернулся и поплелся вдоль руин.
— М-матушка? Пани С-схоластика? — позвал Збышек, когда добрался до обрыва над Ужицей. Зубы стучали отходную, он снова вымок до нитки и продрог.
Ответа не слышалось, и Збышек подошёл к самому краю. В беспокойный полумрак спускалась тропка из примятого кустарника, на ней блестели потоки воды.
Збышек осторожно поставил левую ногу, перенес вес и, ничего больше не соображая, поспешил вниз.
"Только бы не упасть", — эхом отдавалось в голове. Руки мертвой хваткой цеплялись за ветви, корни, выступы скал; ноги двигались будто сами собой.
Когда молния высветила сбоку вход, Збышек сперва не поверил. Он приостановился и заглянул внутрь: на стенах, полу и потолке сверкали в зарницах бесчисленные камни, подобные звездам. От этого сияния уже через пару шагов пропало ощущение верха и низа, словно голову опрокинуло в небо, в сам Млечный тракт. Затем проход расширился, свернул и вывел в грот, сухой и теплый. По сводам мчалась охота — ее нарисовали углем, охрой и железняком: бежали стада диких быков, оленей и лосей, силуэты людей вздымали копья и луки.
Под рисунками, в круге валунов, тлел костер, рядом с которым и спала Схоластика. Спала она на камнях, обернувшись власяницей, и ничего у ней не было, кроме статуэтки Черной Богоматери да кувшина воды.
— Кто здесь? — монахиня поднял голову, едва Збышек шагнул ближе. — С добрым ты намерением?
— Пришлый.
Отшельница повернулась на звук голоса и словно бы вгляделась в Збышека из-под серебристой повязки.
— Разве приглашала я разделить мой очаг?
— Не гневайтесь, пани. Я видел, как совершили вы чудо, когда подняли Антося. Я…
— Не тревожила я твой сон, и ты мой оставь!
— Да погодите!.. Прошу вас об ещё одном чуде. Не для себя — для рыцаря святого братства. Одолел его нечистый.
Схоластика нахмурились и приблизила ладони к углям, словно грелась. Збышеку захотелось, чтобы отшельница и его позвала к огню — хоть бы обсушиться, — но она молчала.
— Пани?
— Что костел новый?
Збышек подивился вопросу.
— Верно, нас всех переживет, только ведь…
— Пока строят это… эту… я в город больше не являюсь.
У Збышека пересохло во рту. Он озадаченно посмотрел на отшельницу, словно та заговорила на незнакомом языке, затем плюнул на учтивость и подошёл к умирающему костру.
— Вы же Божий человек, пани.
— Не рукоположена. Я.
— Да чем же вам костел не угодил? Ведь Божий дом, ведь…
— Это Вельзевула дом, — перебила Схоластика и повернула к Збышеку лицо, перетянутое лентой табина. — Дом во имя стяжательства, скудоумия и гордыни. Во славу их он строится, а не во славу Божью. Шпили, башни… окна расписные… мамоны царство!
Збышек не знал, что ответить, и Схоластика, точно почувствовав, продолжила:
— Ты пришлый. В твоём краю, я знаю, тихо верят, без напускного. Строят у вас такие вертепы?
— Я видел, пани, как вы сделали чудо, — как можно спокойнее повторил Збышек. — Слышал, что говорят о вас…
— Услышь, что сама я говорю: чистым сердцам костелы не нужны!
Збышек отвернулся и напряженно уставился на угли. Было и зябко, и тепло, и хотелось выспаться. Наесться. Забыться.
— Не должно так, пани. Из-за грехов одних душ, вы другую в беде бросаете. Не знаю, есть ли в этом правда, но какая-то…
Збышек не договорил и, плюнув в костер — тот возмущенно зашипел, — пошёл прочь.
* * *
— Если бискуп коронный на изгнание нечистого даст разрешение, — отвечал ксендз, — то наш приход и выделит кого в помощь.
— Вы мне что же, в Волотву предлагаете ехать, пока человек там… там…
Збышек ткнул в сторону болот, под которыми и висел до сих Ольгерд.
— Пан мастер, мне надобно исповедать умирающего, — сухо ответил ксендз. Он прикрыл двери плебании, которой хватило было на полк или два, и направился к ратуше.
Буря прошла, как и не было. На дорогах блестели лужицы, соломенные крыши темнели пробоинами от града. Летний ветерок перебирал красные и синие колосья шалфея.
Из тридцати двух монахов и священников, что жили в Грушицах, по образу и подобию ксендза ответили двадцать девять. Ещё один прислужник лежал в горячке, органист передумал на середине пути, едва перешли болота; а костельный староста… староста напился свиньей. Напрасно Збышек вразумлял, напрасно ругался и тащил силой — слуги Господа оставались безучастны к судьбе одержимого рыцаря и отправляли Збышека то к Диаволу, то к "бискупу".
То есть, в Старую Волотву.
То есть, седьмицы три в одну сторону и обратно. Не говоря о времени на а-у-ди-ен-ци-ю, если Збышека до неё допустят.
А рыцарь Ольгерд из Ершовника поболтается еще годик на кресте. Впрочем, рыцарь ли? Или хитрый болотник? Или ещё какая нечисть, которая задумала обмануть простака?
Збышек не раз и не два думал оставить это дело — ну распяли кого-то на кресте, так и Иисуса же распяли, и ничего — но мелкая, гадливая мыслишка не давала покоя: а если человек? Там, под наростом дерева-кожи; в уродливом безлицем теле. Если ЧЕЛОВЕК? Если в самом деле веками Ольгерд висит — какая же это мука?
Збышек, точно в бреду, ходил по улицам, окончательно потеряв интерес и к строительным работам, и к ложе, и к урокам Красного Симона. Было жарко, спокойно, и над всеми Грушицами, над болотами и дорогами возвышался недостроенный костел. Он будто поднимал под себя землю и город, и смотрел с высоты, свысока — не как Иисус взирает с икон, а как надменный шляхтич глядит на своих кметов.
На Яна Купалу ветер с восточных гор поумерил эту спесь и снес шпиль часовни к той самой, всем известной, матери.
Збышек, к собственному удивлению, отнесся к напасти спокойно, даже равнодушно — словно бы и не выпрашивал когда-то сам эту конструкцию у ложи. Он, по обыкновению, вписал новую строку в расходную книгу и отправился к Красному Симону за деньгами.
Дома никого не было, и Збышек, как делал уже сотни раз, отпер черный сундук и отсчитал столбик монет.
— Двадцать два… двадцать три… — Збышек кивнул самому себе, захлопнул крышку и скользнул взглядом по надписи.
«Nemo potest personam diu ferre fictam».
Кесарийскому Красный Симон, конечно, Збышека не учил — словно боялся, что ученик сам прочтет древние трактаты о строительстве. И все же западное наречие и кесарийское были похожи — как походили друг на друга волотовский и озерный языки, как два брата напоминали друг друга.
Или, в случае с кесарийским, дед и внук.
«Никто не может…».
Збышек напрягся, припоминая западные слова, похожие на «ferre» и «fictum».
Если он верно угадывал, на крышке написали поговорку, древнюю и позабытую за века.
«Никто не может носить маску вечно».
* * *
Лето достигло зенита и камнем покатилось вниз. Груши горбились под весом плодов, болота набухали, набирались зловонием.
Збышек брал монеты понемногу — по горсти, по две, — подкладывал мелкую гальку, чтобы Красный Симон ничего не заподозрил, и шел в кесарийский туннель, к наклонному спуску под болота.
Там, у кромки воды, Збышек поставил тележку, где и складывал пожертвования горожан под кусок мешковины.
Иногда каждый день, иногда — раз в седмицу, если Красный Симон подолгу сиживал дома.
В первых числах осени, когда северные ветра принесли первую прохладу, бывший мастер собрал каменотесов и торжественно объявил, что «Збышек из Озерного края» честными трудами уплатил ущерб от хмельного погромища и отныне свободен.
В самом ли деле так было, или Красный Симон подбадривал ученика, который все чаще отлынивал и от стройки, и от восковой доски, но Збышеку торжественно вернули корд и лошадку Булку.
Збышеку едва не прослезился: обнял Булку за шею и шепнул «прости дурака». На миг — на короткий, подобный высверку молнии, миг — он устыдился.
А потом посмотрел на костел, на его могучее, горделивое тело, и понял, что нет: дорога эта без возврата.
Деревья меняли зелёные одежды на медь и багрянец, золотом устилали болота и поля, а Збышек уносил монеты. Порой ему чудился взгляд, тяжелый и тревожный, что неотступно следовал по пятам, но хозяина этого взгляда Збышек никогда не мог уловить и списывал все на страх разоблачения.
Пришел с дождями чернотроп: размыл дороги, загудел сквозняками. Высох чертополох, увяла белена, потемнел бурьян. Завыли над Грушицами первые метели, и потянулись на местную ярмарку гости из Быхова, Крыцовца и Малиновки, из Белых Аистов и Осиновых топей.
На Миколайку, когда переселенцы пекли узорные печенья-зерцала с имбирем и мускатом, а с неба валил густой снег, Збышек забрал последние «придонные» монеты.
Он шёл по городу, вспоминая прошлый год и прошлую зимнюю ярмарку. Тогда лавки торговцев тоже пахли гречишным медом, гвоздикой и корицей; и тоже высились кувшины крупника и западного «пунчша», и блестели «бухены», перченый вкус который до сих пор воскресал во рту. Но радости — той радости, что испытал Збышек, впервые попав в Грушицы, — уже не было.
Редкие снежинки вспарывали сумерки, приближались к лицу Збышека и точно всматривались, как подслеповатые старушонки. Потом налетал ветер и уносил их вдаль: мимо городских стен, мимо мерзлых болот и лохматых пригорков, мимо черных скал и осыпавшихся руин. Ветер разгонялся и мчал по склонам древних курганов с венцами кесарийских алтарей, ветер взлетал к башням древних городов и уносился к иным берегам, к несбыточным землям, где кончались сами дни и времена года.
У Збышека защемило в груди. Он остановился, дабы отвлечься от мыслей и купить пару печений-зерцал, на квадратиках которых пекари рисовали корабли, мельницы, дома и животных.
За три штучки продавец назвал такую сумму, что у Збышека подогнулись ноги.
— Пряности, — бросил хладно мужчина. — Из-за самого моря. Для пана наместника лепим да шляхтичей, а не для всяких…
Збышек осерчал и швырнул в ответ новенькие монеты из сундука. Торговец досадливо замолчал и столь же презрительно бросил печенья.
Уже надкусывая сладкое, песочное тесто и направляясь к саду ратуши, Збышек снова почувствовал тот неприятный взгляд.
Он упрямо зашагал дальше, но не удержался — повернул голову. На этот раз хозяин взгляда нашелся: Антось попивал поодаль медовуху и пристально смотрел на гроши и орденские щитки в руках Збышека.
Стыда вор не почувствовал. Была разве что усталость — от страха, от Грушиц, от нескончаемой стройки — и надежда, и странное предвкушение свободы. Словно бы держали Збышека годами в заточении, а потом сжалились и обещали казнь.
— Хочешь зерцалку? — спросил он, подойдя к Антосю.
— Выходит, так ты доверие пана Симона ценишь?
Збышек отвел взгляд, поразмышлял над ответом, но так ничего толкового и не сообразил.
— Что ж ты стражу не зовёшь?
— Как-то я поделил с тобой пирог.
Збышек не сразу понял намек, затем неторопливо доел печенье, сунул руку за пазуху и вытащил монеты.
— Забирай все.
Блеск металла отразился в глазах Антося. Он оглянулся — не видит ли кто, но гости ярмарки спешили по делам и не обращали на двух каменотесов внимания.
Руки волотовчанина боязливо коснулись горки грошей и разделили ее посередке.
— Мне хватит и этого, — твердо сказал Антось.
— На что?
Волотовчанин спрятал монеты в пояс и поднял тяжелый взгляд.
— Вот ты что думаешь, Збышек? Что я тебе друг? Что я тебе благодарен вовек буду? За Схоластику, за… А я так скажу: помнишь Трёх королей? Ну так я позвал тогда, чтобы тебя присобачить. Чтобы ты сидел и дох от зависти, как едой обносят всех, кроме тебя.
У Збышека похолодело внутри. Он хотел что-то ответить, но Антось опередил его:
— И слушать других я сказал, чтобы ты опростоволосился. Знаю — знаю! — что должен быть тебе благодарен, но я… я не переношу ваш Озерный край… вас всех не переношу. Живете, как сычи, на всем готовеньком. И еды у вас вдоволь, и железа руды, и больше вам ничего не надобно. Княжна ваша отравила отца, все это знают, а вы ей в ноги. Леемстадские купцы вьют из вас нитки, а вы им в ноги, а нас презираете, хотя мы одной крови. Я не знаю, зачем ты крадёшь это серебро, но надеюсь, что оно встанет тебе поперёк горла, хотя никому не скажу — потому что сам… — Антось сжал до скрипа набитый пояс, — потому что сам не лучше. Да, если я узнаю, что тебя прирезали со всем этим добром, я… я напьюсь за твою поганую душу, потому как что-то в ней мне все же нравится, но нет, Збышек, «король» каменотесов, никогда не скажу я тебе, зачем мне эти гроши.
Губы Антось сжались, будто он мечтал плюнуть или обозвать — да еще пообиднее, позлее. И все же он сдержался: допил залпом медовуху, насмешливо поклонился и пошел прочь.
Збышек долго смотрел ему вслед, чувствуя, как внутри колыхается пламя. Хотелось догнать, ударить, накричать… в руке что-то хрустнуло и осыпалось. Збышек посмотрел на куски печенья с неведомым животным и непослушными пальцами сунул крошки в рот.
Сладко-пряный вкус затопил утробу, и к саду ратуши, где ждала на пеньке Схоластика, Збышек приблизился уже более-менее спокойным.
— Благодарствую, что явились, пани. Возьмите меня за руку, мы сойдем под землю.
— Что ты удумал, пришлый? — Схоластика подняла голову и поежилась.
— Вреда вам не сделаю, будьте покойны.
Збышек помог отшельнице спуститься в кесарийский ход, и повел по главному коридору.
— Хотите зерцалку? — спросил Збышек дорогой.
— Тело надо усмирять, а не лелеять, пришлый.
— Красивыми словами тело не накормишь.
Схоластика фыркнула и не ответила.
Когда впереди показалась телега, Збышек ускорил шаг, бросил под мешковину остатки монет и попросил Схоластику ощупать серебряную гору.
— Чуете? — спросил он, когда отшельница опустился на колени и пальцами коснулась монет. — Здесь все, что жители Грушиц дали на строительство костела.
Схоластика вытащила из груды орденский щиток и попробовал на зуб.
— В сундуке Красного Симона есть еще немного для вида, но через седьмицу или две, уразумеют, что там галька.
— Ты, белены объелся, пришлый? Думаешь, я рыцарю твоему помогу, если ты город ограбишь?
— Вслушайтесь, пане. Хорошо вслушайтесь.
Збышек рывком поднял Схоластику на ноги — она вскрикнула от боли — и отвел в сторону.
— Вы говорили про костел?
— Повторяться не стану.
Размахнувшись, Збышек пнул телегу под зад.
— Ну так теперь его не построят никогда.
Телега покатилась по крутому спуску и с громким треском, проломив лед, обдав осколками и мокрой взвесью Збышека, вошла в воду. Жалобно звякнули монеты, забулькало, заурчало в затопленном туннеле.
— Теперь вы пойдете со мной, пани? Или еще что в городе вам не по душе?
* * *
Пыточная зала будто содрогнулась, когда Схоластика коснулась головы проклятого рыцаря.
Стояла отшельница на коленях, так что табиновая повязка и безличье опрокинутого Ольгерда смотрели друг на друга.
— Вы поможете ему, пани?
Збышек почувствовал, что Схоластику потряхивает. Где-то на поверхности, на болотах, завыли волки, и отшельница прошептала через силу, через страх:
— Положи все у колен.
Збышек развязал узел, который собрал в Грушицах по наказу Схоластики, и поставил на пол горшочек и алабастр — круглый, с узким горлышком и крышкой-крестом.
— Соль у левой ноги, елей у правой.
Збышек подвинул сосуды, как просила отшельница. Та руками нашла их, ощупала, снова подвинула, как бы собираясь с духом.
— Sancti Apostoli Petrus et Paulus, — дрожащим, надтреснутным голосом начала Схоластика и подула на рыцаря. Набрала воздуха в грудь и подула сильнее, увереннее, — de quorum potestate et auctoritate confidimus, ipsi intercedant pro… как имя его?
— Ольгерд из Ершовника, — угрюмо сказал мученик, и эхо чужеродного, с нечеловеческими призвуками голоса разнеслось по залу.
— O… Olgerd ad Dominum. Am-men.
Отшельница неуверенной рукой перекрестила рыцаря и продолжила читать на кесарийском. Смысла молитвы Збышек не понимал, как ни пытался, и только редкими сполохами проступали имена святых, да что-то про смерть, про грехи и пресловутое «Аминь».
В чертоге сделалось душновато, и Збышек отер лоб.
Схоластика в очередной раз сказала «Аминь», в очередной раз перекрестила Ольгерда и опрокинула горшочек на ладонь. Белые кристаллы полетели в деревянное безличье.
Збышек дернулся, когда одна крупица отскочила в его руку и будто кольнула. Воздух ощутимо раскалялся.
Пальцы отшельницы омылись елеем из алабастра, и быстрыми, размашистыми движениями она обмазала безличье Ольгерда. По зале поплыл душный, масляный запах.
Збышек почесал кожу — ее будто опалило от соли.
Снова зашептала Схоластика, и кесарийские слова зазвучали тяжелее, весомее, камнями легли на плечи и спину.
Сильнее жгло и руку Збышека, елей мутил сознание и вызывал тошноту.
Отшельница плюнула в Ольгерда и воскликнула:
— Maledicte Diabole, exi ab eo!
Чертог зашатался, и мгла поползла из углов. У Збышека подкосились ноги, но он удержался, не упал. Темнота на миг отступила, а потом полилась: быстрее, гуще — ручьями, потоком, половодьем. Затопила кесарийское подземелье, поднялась к горлу. Плеснула в лицо, забила уши, нос и рот, замарала глазницы.
Ничего не осталось.
* * *
Шаги Збышека гулко разносились по пустому замку. Под ногами шахматами чередовались черные и белые плиты, лунный свет потоком лился из окон.
По стенам повесили зеркала — друг напротив друга, отчего возникал морок, будто в отражениях прятался нескончаемый коридор повторений.
Збышек остановился и посмотрел на себя.
Зеркальная темнота множилась и убегала прочь, а на фоне ее стоял молодой мужчина. Борода его по краям пускалась в пляс, в рыжину, но придавала лицу что-то… что-то нехолоповское, диковатое. Руки перетягивали канаты жил, намекая на привычку к труду. Брови мужчины чуть сходились к переносице, как если бы он постоянно вглядывался в линию горизонта или если бы задавал невидимому собеседнику вопрос, но в ответ слышал одно тревожное молчание.
Збышек поднял руки к шее, нащупал край маски и потянул вверх. Кожа мягко сошла, обнажая другое лицо. Щеки его темнели пятнами, будто заражённая пшеница, глаза помутились, но даже за следами болезни угадывался суровый правитель Ялин.
Князь Вацлав вновь нащупал край маски и сорвал ее. В зеркале предстал женственно-красивый переселенец. В зубах его торчала лучина, на шее медальоном качался отвес.
Красный Симон прищурился и тоже рванул маску. На миг показался Антось, смуглый и кудрявый, как житель Запалицы, затем Штефан… Схоластика… Отец Збышека… Грушицкий копный судья… Ульрих… нечеловеческой красоты дева с белыми волосами — все люди, которых помнил Збышек и которых уже забыл — лица, лица, лица…
Что-то внутри их дергалось, переворачивалось, опрокидывалось, уходило за пелену, и сквозь пелену эту проступал потолок кесарийского чертога.
Збышек моргнул, гоня поволоку, и на фоне грубоотесаных сводов возникла морда: без глаз и без рта, с венцом из лучей.
— Похоже, — раздалось из недр морды, — одержим тут не я один.
— Зато один страшнее черта, — выдавил Збышек. Затылок раскалывался от боли, тело ныло и ослабло, словно после недельной горячки.
— Поговорим о догматах красоты?
Голова чуть изменила положение, будто хозяина ее что-то развеселило.
— Иди к черту. — Збышек попытался сесть, но его замутило.
В поле зрения появилась узкая ладонь с ветками-пальцами. Он поморщился, но схватился за нее, и его рывком подняло на ноги.
Ольгерд.
Это чучело зовут Ольгерд.
Збышек на миг зажмурился, когда чертог вновь зашатался, и посчитал до дюжины.
Когда он вновь открыл глаза, Ольгерд вертел в своих паучьих руках алабастр. Зловещая фигура, получеловек-полу… полудух? Полудерево? Что бы не держало его на кресте, рассеялось, но тело, изуродованное древним колдовством, так и не воскресло.
— Ты, рыцарь, не одержим, — произнес сухой женский голос, и Збышек с трудом вспомнил о Схоластике, которая все еще стояла на коленях у опустевшего креста. — Душа твоя чиста, а проклято тело… тело лишь сосуд. В тебе же, пришлый, — отшельница повернулась к Збышеку, — живет великий бес.
Збышек только и смог, что улыбнуться.
— Мне подурнело, пани.
— Скажешь, никогда ты не кланялся поганским истуканам?
— Крещеный, как и все.
— И обрядов не справлял им на крови да костях?
Збышек замялся. Ему мелькнулось что-то из памяти, из Озерных Ялин — смутным проблеском, молнией, — и Схоластика это словно почувствовала.
— Ну так если справлял, — твердо сказал она, — то и пустил внутрь.
Ольгерд с грохотом поставил алабастр на пол.
— Это лишь слова, дева. Что делать-то нам? Дашь совет?
Отшельница оперлась рукой о крест и тяжело поднялась.
— Каждому надлежит бороться со своей плотью и дьяволом, как бы велики они ни были. Поститесь. Читайте Pate nostra. Живите по совести.
Збышек усмехнулся.
— Весь мир, пани, дьявол. Как бороться со всем миром?
— Не смотреть на его искушения.
Збышек покачал, было, головой, а потом замер от ужасной догадки. Он медленно приблизился к отшельнице, опустил табиновую ленту на шею — женщина вздрогнула от прикосновения — и заглянул в пустые, выжженные глазницы.
— А вам легко живется, пани? Когда ничего не искушает?
Отшельница отвернулась и неловко надела повязку обратно.
— Каждый борется с Диаволом так, пришлый, как может.
— Ослепляя себя, врага не победишь.
На это Схоластика не ответила.
* * *
Занималось морозное утро, когда Збышек и Ольгерд отвели Схоластику к пещере и, взяв под уздцы Булку, направились прочь от Грушиц.
Шли они бодро, молча, думая каждый о своем. Бледнели и гасли последние звезды, ночная тьма истончалась и уходила за горизонт.
— Збышек, — обратился Ольгерд, когда безличья его коснулись теплые лучи восхода. — Каков мир стал, пока я висел?
Збышек задумался и долго ворочал в голове ответ. Уже скрылся за спиной кесарийский водовод, и потянулся шершавый язык Крестного тракта. Солнце нежно-розовым блестело на ледовых болотах, снег хрустел под ногами и белыми шубами падал с кустов клюквы.
— Да какой и был, верно. Горы красивые, и моря тоже, особенно, если видишь их впервые. Города душные и воняют. Дни бегут быстро, да все в какой-то суете, впопыхах, и жизнь уходит на пустое. Иногда делаешь что-то правильное и становится чуть легче — думаешь, хоть раз оно того стоило. А потом все по новой… суета, пустота. Пиво и вино иногда помогают, подкрашивают, но больше хмелят. Хорошо, если успеешь кого-то полюбить, жизнь ведь короткая и сгорает быстро, как лучина. Так и живешь — надеждой, наверное, что сделаешь что-то толковое. — Збышек прищурился и вгляделся в снежные шапки Необоримого хребта, которые светились розовым в утренних лучах. — Ну да. Надеждой.