Скука расползается рыжая, рваная, неуклюжая. Смотрю на неё с равнодушием, раскладываю газетные слова на смыслы, взрослые думают – на слоги. Скука липкая, вязкая, пахнет отчётливо ртутной горечью, чернильное море выплескавшие падают в скуку листья, тонкие, сизо-серые, пьют ржавчину, как кленовые листья по осени, приникают к полу, смыслы сливаются с вымыслом.

Скука змеится по пальцам, застывает гипсом.

Ветка стучит в рассохшуюся деревянную, я открываю форточку настежь, ветер морозит щёки; я приласкаю рукой – он кусается. Благочинно рядком старушки на лавочке: чистые, выглаженные, аккуратные, хоть сызнова помирай. Цокает каблуками тётя Маша с третьего этажа, волосы патокой по кусачему, шлейф ушедшей осени за каждым четвёртым шагом. Россыпь рябины от уха до уха. Под ресницами мёртвые пчёлы, сгоревшие заживо. Я машу ей рукой – не по-доброму, а по-правильному.

Скука застыла на пальцах. Ржаво-алая.

Жёлто-серый «Запорожец» целует зелёную «Ладу». Между ними не искра – радуга. Капля касается капли, та – асфальта. Я вслушиваюсь, вчитываюсь, вглядываюсь. Кусачий ветер забирается в рукава, прячется, замирает.

Тургун поднимает пыль. Прутья метлы его истрепались, выбились, будто кудри дочурки его Дильбар; вон она, на качелях, не то смех, не то скрип разносится карканьем.

Мальчишки гоняют мяч. Он и вправду похож на мяч, а не на то, чем был изначально. Со вчера гоняют. Пообвыкся. Поистрепался. Принял себя.

Саро забивает гол, замечает меня, рукой машет. Кричит через поле: «Андрюшка пойдёт играть?» – спрашивает. Качаю головой отрицательно, кусаю губу, в ответ говорю, мол, мы сейчас соберёмся – и к бабушке. Автобус придёт почти через час, успеем ещё собраться. Саро отвлекается на крик товарища по команде.

Я сглатываю каждое из не прозвучавших, чувствую: скука застыла в горле, терпкая, ржавая, пряная. Ветер жалит в скулу и под ключицу, рама скрипит, на погоду жалуется.

В этом городе людей не осталось.

Мы к бабушке. Завтракать.

В Лазаревское.

Загрузка...