Письмо, переданное Джимом Хокинсом в день кончины в руки молодому и еще никому не известному писателю Р.Л. Стивенсону.
Да смилуется надо мной Господь и да простит Он слабость умирающего, возжелавшего сбросить с души тяжкое бремя, что вот уже пятьдесят лет отравляет мои дни и ночи, превращая сон в дьявольскую пляску теней. Некоторые знают мою историю в том приглаженном виде, что я, Джим Хокинс, некогда поведал свету. Но правда, что ныне я излагаю на сих листах, куда страшнее…
Когда «Испаньола» впервые встала на якорь в бухте Острова Сокровищ, меня, мальчика, внезапнои охватило не предвкушение приключения, но смутная тревога. Воздух был тяжёл, сладковато-приторен и отягощён запахом, который я не мог распознать – не то болотная гниль, не то испорченное мясо, оставленное на солнце. Чаща, подступавшая к самому берегу, стояла неестественно тиха, будто затаив дыхание, а воды в бухте были спокойны, но, как показалось мне, слишком тёмны.
Доктор Ливси, чья трость отстукивала на палубе чёткий, неторопливый такт, казался единственным человеком, сохранявшим невозмутимость. Но я, чья юность делала меня восприимчивым к таким вещам, подметил в его глазах незнакомый мне прежде огонёк – не врачебный интерес, но холодный, изучающий взгляд алхимика или астронома, взирающего на небо.
Именно тогда Джон Сильвер, опираясь на костыль, изрёк свою хвастливую фразу, которая стала роковой: «Я не боялся Флинта, когда он был жив, не побоюсь его и мертвого». Слова сии, прозвучавшие как вызов самой судьбе, повисли в тяжёлом воздухе, и попугай его, Капитан Флинт, встревоженно захлопал крыльями.
Первые признаки грядущего кошмара проявились в ту же ночь. Двое матросов, оставленных сторожить шлюпки, к утру вернулись на корабль, но вернулись не теми, кто сошёл на берег. Лица их были искажены немым ужасом, взоры безумны и устремлены внутрь себя. Они лепетали что-то о шевелящейся под ногами земле, о тихом скрежете, доносящемся из-под корней деревьев, и о синих огоньках, что плясали в чаще, словно призывая их следовать за собой. Капитан Смоллетт, человек трезвого ума, списал всё на ром и тропическую лихорадку. Но доктор Ливси, осматривая несчастных, перешёптывался с капитаном, и я уловил обрывки фраз: «…неестественное окоченение мускулов…», «…запах могильного тлена…».
С этого дня я стал замечать странности в поведении доктора. Под предлогом сбора редкостных целебных трав он стал удаляться вглубь острова в сумерки, прихватывая с собой не походный несессер, а небольшой, туго набитый саквояж из тёмной кожи. Любопытство, сей змий-искуситель юности, не покидало меня. И в одну из таких ночей, когда луна, круглая и желтая, как старинная гинея, повисла в беззвёздном небе, я решился последовать за ним.
Крадучись, будто заяц, я пробирался за его тёмной фигурой. Он шёл уверенно, будто направлялся на заранее назначенную встречу. Мы углубились в лес, где стволы гигантских деревьев, оплетённые лианами, походили на скрюченные тела великанов, а воздух становился всё тяжелее и слаще. Наконец, он привёл меня на поляну, которую я узнал по карте – старое кладбище команды Флинта.
Зрелище, представившееся мне, ввергло мою душу в леденящий ужас. Ливси встал на низкий, поросший бурой плесенью холм в центре поляны, окружённый покосившимися, словно пьяными, надгробиями. Он зажёг чёрную свечу, чьё пламя не колыхалось от ветра, но горело ровным, зловещим светом. Из саквояжа он извлёк связку засушенных трав, испускавших тот самый приторный запах, и томик в потёртой коже, испещрённый знаками, от коих кровь стыла в жилах.
И доктор начал читать. Язык сей был неведом мне; слова его были низки, гортанны и ползучи, словно земляные черви. Они не звучали, а сочились в тишину, оскверняя её. Воздух сгустился, став вязким, как смола, и даже ночные насекомые, столь шумные прежде, замерли в благоговейном, или, вернее, в паническом, ужасе.
И тогда земля на могилах зашевелилась.
Сперва это были лишь отдельные движения – там осыпался холмик земли, здесь сдвинулся камень. Потом из чёрной земли начали появляться кости. Не просто кости, а целые скелеты, поднимающиеся со скрежетом костей, звучавшим громче любого грома. Эти скелеты представляли собой жуткие пародии на людей, а их пустые глазницы обращались к доктору.
«Встаньте, дети бури и алчности! – Голос Ливси прозвучал властно, он резал тишину, как нож. – Ваша жатва ещё не окончена. Ваш капитан, старый Флинт, чей дух не знает покоя, зовёт вас на последний абордаж!»
И тогда из самой большой, безымянной могилы на краю поляны медленно поднялась высокая фигура. Её костяные руки сжимали эфес сабли, а на истлевшем камзоле ещё угадывались следы былого золотого шитья. Череп её был обращён в сторону блокгауза, и в его пустых глазницах горел холодный синий огонь. Капитан Флинт ответил на зов.
Ливси повернул голову, и его взгляд, казалось, пронзил чащу и упал прямо на меня, застывшего в кустах. Я не был уверен, видел ли он меня в тот миг, но его губы растянулись в улыбке, лишённой всякой теплоты, улыбке хищника, знающего, что добыча в ловушке.
«А теперь, Джим, – прошептал он так тихо, что слова долетели до меня словно по ветру, которого не было, – станем зрителями в великом театре смерти. Посмотрим, чья команда окажется сильнее».
И тут я понял, что мы были не первыми зрителями. Вспомнился мне Бен Ганн, его дикий взор и бессвязная речь, которую мы принимали за плод трёхлетнего одиночества. Теперь же мне открылся её ужасный смысл. Его безумие было вызвано не тоской по людскому обществу, но полученным им страшным знанием. Он, одинокий отшельник, все эти годы был свидетелем ночных пробуждений кладбища. Он видел, как земля шевелится, и слышал тот самый костяной скрежет, что теперь преследовал и меня. Его жалкая лодка, выдолбленная из дерева, была не прихотью, а отчаянной попыткой найти спасение на воде — ибо он на своём опыте выяснил, что мертвецы чураются морской стихии. Его лепет о «призраках» и «ходячих скелетах» был не бредом, а горькой, выстраданной правдой, от которой его рассудок, в конце концов, и отринул мир живых, предпочтя ему общество собственных фантомов.
На следующий день, когда Сильвер с своими головорезами двинулся к Высокому Холму за сокровищем, мы с капитаном Смоллеттом, сквайром и слугами укрепились в блокгаузе, готовясь к осаде. Все, кроме доктора Ливси. Он стоял у бойницы, невозмутимый, с подзорной трубой, словно ожидал начала представления.
И представление началось. Сперва до нас донёсся ликующий рёв пиратов, нашедших золото. Но вскоре он сменился сначала недоумением, потом ужасом, а затем – леденящими душу криками агонии. Я схватил свою трубу и увидел то, от чего волосы встали дыбом на моей голове.
Из леса, из-под земли, словно сама почва их рожала, поднимались те самые мертвецы. Они шли молча, нестройной, но неумолимой толпой. Пули пиратов пролетали сквозь их рёбра, не причиняя вреда, сабли со звоном отскакивали от почерневших костей. А они шли вперёд, и их костяные руки хватали живых, и страшный хруст ломающихся костей и разрываемой плоти был слышен даже на нашем расстоянии.
Сквайр Трелони, багровый от ярости и ужаса, рванулся к двери, крича, что нельзя допустить такого кощунства, будь то дело рук дьявола или человека, но капитан Смоллетт грубо оттащил его от бойницы, сурово приказав не вмешиваться в то, что было нам не по силам. Я же, глядя в подзорную трубу, не мог оторвать глаз от разворачивавшегося ада, чувствуя, как во рту пересыхает, а сердце готово выпрыгнуть из груди.
Я видел, как Долговязый Джон, могучий и ловкий, отчаянно рубился, его лицо было искажено не гневом, но первобытным ужасом. Он встретился в схватке с высоким скелетом в истлевшем камзоле – самим капитаном Флинтом. Клинок Сильвера со звоном отскочил от рёбер мертвеца, не оставив и царапины. Флинт же, не спеша, поднял свою костяную руку и указал на Долговязого Джона. И в этом жесте была не просто пустота; там была вся ярость, вся ненависть и вся неутолённая алчность, что копились в его чёрной душе при жизни. Это был приговор.
Бойня была короткой и абсолютной. Когда последний крик живого пирата затих, на поляне воцарилась зловещая тишина, нарушаемая лишь тихим скрежетом костей и глухим шуршанием тел, волочимых по земле.
Тогда доктор Ливси вышел из блокгауза. Он подошёл к Сильверу, который стоял на коленях, а его могучие плечи тряслись от беззвучных рыданий. Капитан Флинт застыл рядом, его горящий взгляд был устремлён на своего бывшего квартирмейстера.
«Ваша логика, мой друг, оказалась ошибочной, — голос Ливси был спокоен и вежлив, как в гостиной. — Мертвый Флинт куда страшнее живого. Ибо им движет не алчность, а моя неоспоримая воля».
Он махнул рукой, словно отряхая с неё пыль. И мертвецы, послушные, словно вышколенные псы, разом повернулись и побрели обратно к своим могилам, утаскивая с собой и тела убитых пиратов. Сокровища же — и те, что лежали в сундуке, и те, что выронили из рук мертвые и живые, — остались нетронутыми, будто вокруг них очертили невидимый круг. В тот миг они не были нужны Ливси. Ему нужна была власть, абсолютная и неоспоримая, доказательство его тёмного искусства. Лишь обладая ею, он мог быть уверен, что его доля — и самая лучшая — будет погружена на «Испаньолу» без лишних вопросов, а все свидетели либо мертвы, либо, как мы с Сильвером, запуганы до полного послушания.
Капитан Смоллетт, человек долга, яростно сжимал рукоять своей шпаги. Но что мог поделать он, слуга Его Величества, против силы, перед которой была бессильна сталь? Мы все были заложниками злой воли Ливси, и капитан, стиснув зубы, был вынужден принять эту чудовищную реальность.
Доктор Ливси велел капитану Смоллетту оставить Сильвера в живых и взять его с собой, дабы тот сыграл роль раскаявшегося грешника. «Правда такого рода, капитан, – сказал он, – крайне неудобна для официальных отчетов Адмиралтейства. Мир не готов принять истинную природу этого. Пусть уж лучше все думают, что мы перебили жалкую кучку мятежников».
Мы погрузили сокровища и отплыли. Но в трюме, среди сундуков с награбленным золотом, сидел не прежний весёлый, неунывающий доктор, а холодный, молчаливый некромант, который заглянул в бездну и нашёл там не страх, но силу. Сильвер же, сломленный и запуганный, лишь бросал на него украдкой взгляды, полные животного страха, и при каждом слове Ливси вздрагивал, будто от удара бича.
И с тех пор меня ничем не заманишь на этот проклятый остров. До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос попугая Капитана Флинта:
«Пиастры! Пиастры! Пиастры!»
Но в этом крике я слышу не алчность, а вечный голод нежити, и вижу не золотой блеск монет, а холодный синий огонь в пустых глазницах мертвецов. И оглушительная, леденящая душу тишина воцаряется после этого, и я слышу страшный скрежет костей, с которым пираты поднимаются из могил, чтобы вновь и вновь являться мне в ночных кошмарах.
***
Мистер Стивенсон, слушавший меня и не проронивший до этого ни слова, сидел бледный как полотно. Перо в его руке дрожало, отбрасывая на бумагу танцующие тени.
«А доктор… доктор Ливси? – наконец выдохнул он, и голос его сорвался. – Что сталось с ним?»
«Он исчез, – прошептал я, и моё дыхание стало прерывистым. – Год спустя после нашего возвращения. Забрал свою долю сокровищ и растворился во тьме, словно его и не было. Но временами, в тишине ночи, мне чудится его шаг на пустой улице, или же я улавливаю в воздухе тот самый сладковатый, тлетворный запах, что витал над проклятым островом. Да, доктор ушёл, но я не уверен, что мы от него избавились».
Я откинулся на подушки, чувствуя, как последние силы и сама жизнь покидают моё измождённое тело. Правда, страшная и неудобная, была наконец излита. Бремя, которое я носил всю свою жизнь, было снято.
«Напишите книгу, мистер Стивенсон, – тихо попросил я, закрывая глаза. – Напишите о весёлых и отважных моряках, о коварном, но обаятельном Сильвере, о благородном докторе Ливси, о смелом юнге Джиме… Пусть мир верит в простые чудеса и в то, что мёртвые, однажды похороненные, навеки остаются в земле. Ибо некоторым истинам, как и мертвецам, лучше никогда не подниматься из-под спуда».
И мистер Стивенсон, человек слова, написал такую историю, которую до сих пор читают по вечерам у каминов. А страшная правда о том, что скрывается в тенях за строчками его книги, пусть навсегда останется погребенной там, где ей самое место – во тьме.