Запах был первым, что он почуял. Не дым, не гарь, а пластиковая сладость, когда горит проводка и дешёвая отделка, и воздух становится не воздухом, а вязкой горячей тряпкой.
Алексей помнил, как скользили пальцы по кресту. Не по золоту, не по дереву, а по чему-то уже чужому, как будто крест остался в прежней жизни, а он сам сейчас стоял здесь случайно, по ошибке, не на своём месте.
Коридор был узкий, старый, с разводами на низком потолке. По стенам бежали люди, и их шаги отдавались в ребрах здания так, будто дом стучал своим сердцем, и оно спешило, сбивалось, захлёбывалось. Кто-то кричал, но крик тут же пропадал. Дым не просто глушил звук, он съедал смысл.
Скорая не могла подъехать близко: двор забит, машины поставлены в три ряда, кто-то пытался развернуться и перекрывал другим дорогу. С улицы доносились сирены, и этот звук был самым безнадёжным на свете: он обещал помощь, которая никогда не успевает.
Алексей оказался здесь не случайно. Его позвали. “Отец Алексей, можно, вы придёте? Там ночует группа, волонтёры, детям подарки сортируют, а начальство разрешило в старом крыле. Хоть перекрестите, хоть слово скажите, у нас тут… как-то тревожно”.
Он пришёл. Принёс маленький молитвослов, не для показухи. И даже успел сказать пару слов — простых, человеческих, чтобы не выглядело как ритуал, а было как поддержка. Он видел эти лица: девчонка с шелушащимися пальцами от скотча, паренёк в футболке с космической эмблемой Самары, будто город на каждом шагу напоминал, что умеет делать ракеты, но не умеет делать так, чтобы в обычном здании не горела проводка.
Потом что-то щёлкнуло. И свет моргнул. И пошло.
Сначала паника была сдержанной. Люди ещё верили, что сейчас откроют запасной выход, что охрана знает, что делать, что пожарная сигнализация не врёт. Алексей тоже верил. До первого хлопка, когда где-то в стене рванул кабель-канал, и коридор вспыхнул короткой вспышкой, будто ему в лицо бросили сварку.
Он поднял голос, стараясь перекрыть шум.
“Не бегите! Дышите низко! К стене, по одному!”
Но голос священника — это голос в храме. Здесь, в дыму, он был просто голосом человека, и никто не обязан был ему верить.
Он видел, как женщина с ребёнком прижала его к себе и пошла в сторону, где “должен быть выход”. Алексей знал, что там тупик. Он закричал, бросился следом, дотронулся до её плеча.
“Туда нельзя!”
Она повернулась, и он увидел её глаза. Не страх даже — пустоту. Как у тех, кто уже не принимает информацию, а просто выполняет последнюю команду организма: уйти туда, где кажется светлее.
Он схватил ребёнка, почти выдернул, повёл их обратно. Дым резал горло. Внутри стало сухо и больно, как будто он проглотил стекло. На губах появился металлический привкус.
В этот момент он впервые начал молиться вслух не как служитель, а как человек, который просит.
“Господи… помоги. Сейчас. Не потом. Не когда-нибудь. Сейчас.”
Он не просил денег. Не просил чудес для себя. Он просил самое простое: чтобы открылась дверь, чтобы появился воздух, чтобы эти люди успели.
Они добежали до лестницы. Снизу тянуло гарью. Сверху тоже. Кто-то сказал, что лифт заблокирован, что второй выход закрыт на замок, что ключ у охранника, а охранник… “не знаю”.
Алексей сделал то, что умел. Он начал читать молитву громче, как будто сила Слова могла протолкнуть дым назад, как будто звук мог стать стеной.
“Да воскреснет Бог…”
Слова шли ровно, привычно. Память держала их лучше, чем собственное имя. Он чувствовал, как рядом кто-то вцепился в его рукав — ему хотелось верить, что это надежда. И на секунду ему показалось, что воздух стал чуть легче. На секунду.
Потом рядом упал человек.
Не театрально. Не с криком. Просто ноги перестали держать. Алексей опустился, попытался поднять его голову, отвести подбородок, дать вдохнуть. Человек был ещё тёплый. Ещё живой, по всем законам, по всем человеческим ожиданиям. Ещё можно было.
Алексей продолжал молитву и одновременно делал то, чему его учили на курсах первой помощи. Руки работали. Слова шли. Но между руками и словами была пустота, как будто они не встречались.
Он увидел, как ребёнок, которого он держал минуту назад, начал кашлять так, что тело сгибалось пополам. Мать схватила его, закрыла собой. Алексей сдёрнул с себя куртку, попытался накрыть, прижать к полу.
“Низко. Дышим низко.”
Кто-то наверху открыл окно, и в коридор ударил ветер. Дым пошёл волной. На секунду стало хуже. На секунду стало лучше. Хаос.
“Господи, где Ты?” — сказал он уже не молитвой, а вопросом, который нельзя произнести в храме.
И именно тогда, на этом вопросе, у него что-то внутри треснуло.
Не вера как идея. Не вера как традиция. А та нитка, которая связывает человека с надеждой в момент, когда надежда должна быть оправдана.
Люди продолжали падать.
Пожарные пришли позже. Или, может, они пришли быстро, но человеческое “быстро” не совпадает со скоростью удушья.
Алексей вышел наружу, не помня как. Его вытолкнули. Он оказался во дворе, где снег был серым, а лица — чёрными от копоти. Он стоял и смотрел, как вынесли одного, другого, третьего. Его руки дрожали так, что он не мог сложить пальцы для крестного знамения.
Кто-то рядом сказал:
“Батюшка, помолитесь!”
Он хотел ответить. Хотел сказать, что он молился. Что он молился так, как никогда. Что слова были настоящими. Что голос срывался, горло горело, а внутри была только просьба.
Но вместо ответа он почувствовал стыд.
Стыд не перед людьми. Перед Богом, если Он есть. И перед собой, если Его нет.
Он просто стоял и молчал.
И в этом молчании впервые появилась мысль, от которой потом уже нельзя было избавиться:
Если Слово не меняет ничего здесь, в реальном дыму, в реальном огне, то значит оно либо не работает, либо я не умею им пользоваться, либо меня никто не слушает.
А если никто не слушает — зачем тогда всё?