- Дядько-о-о! Ау-у!
Лес поглотил жалобный крик с привычным безразличием. Деревья сомкнули тяжелые игольчатые ветви на звуке, словно тот был пером, подброшенным к небу, искололи, запутали и смазали, не дав кричавшей ответом ни эха, ни шанса быть услышанной.
Казалось, иглы на ежиной спине не росли так густо, как деревья на этом холме. Ноги вязли в моховом покрове, проваливаясь местами аж до голенища и пугая своим вторжением под мягкую зелёную крышу живущих подо мхом букашек. На кустах серебряным кружевом лохматились обрывки битой дождём паутины, и крупные пауки, кажущиеся в полумраке красно-медными, неспешно восстанавливали свои ловушки.
Деревья то смыкались так близко, что корни их, подравшиеся за очередную пядь земли, из-под этой самой земли вылезали, спаиваясь в причудливую решетку взрослому человеку по колено, а порой брезгливо раздвигались, выдавая спрятавшийся подо мхом скалистый участок.
Утро уже разгорелось во всю свою силу и там, за многоуровневой крышей колючих ветвей, раскалялось голубое июньское небо, но у земли хозяйничала влажная прохлада.
- Дядько! - Новый крик брызнул во все стороны, как сок из раздавленной в пальцах ягоды. Брызги эти так же быстро осели, замерли и высохли в зарослях, как и первый оклик. - Дядько, покажись!
Пухлые белые пальцы разорвали протянувшуюся между стволами паутину, чтоб не ловить её лицом, сапожки, в начале пути красные, а сейчас перемазанные землёй и украшенные россыпью моховых росточков, как по лестнице простучали по подсохшим корням, вылезшим из-под земли. Идти в горку было нелегко. Холм, пусть и не крутой, поднимался словно бы рывками, будто бог его лепил из пластов разной величины, и каждый переход на новый пласт заставлял дыхание сбиваться, а жилы на ногах – предательски подрагивать.
Дом показался так внезапно, словно соткался на пустом месте из бликов с трудом пробившихся сквозь ветви солнечных лучей, влажного марева и теней перепархивающих с куста на куст маленьких тёмных птичек.
Крыша, сливающаяся со стволами и ветвями, коричнево-зелёная, и палые листья тёмными веснушками покрывали мягкие скаты. Бревенчатые стены – будто бы сложенные из живых ещё деревьев, показавшихся горизонтальными по обману зрения, с крохотными окошками, будто бы не вырубленными, а проросшими, как прорастают в коре трещины, а в весеннем льду – первые пятна чистой воды. Низкое крыльцо, обложенное, как болеющий старик подушками, кустами дикой малины.
Тропка к дому вела соответствующая – сырая, не мощёная, сливающаяся с землёй, укрытая, как ковром, высокой травой, склонившейся к земле и примятой тяжёлыми ногами.
- Дядько! - В крике прорезались и тут же сникли, обратившись болезненным кашлем, нотки радости.
Деревья здесь чуть расступились, и света было достаточно. Показалась рядом с домом вытоптанная площадка, украшенная высохшим пнём с воткнутым в него колуном, блеснула узкая, почти звериная тропка по камням, спускающаяся к воде.
- Дядько!
Дверь шикнула, остро царапнув своим просевшим краем по разбухшим доскам крыльца, по не одну сотню раз уже обведённой светлой царапине. Крепкая то была дверь, тяжёлая, казалось – снятой с петель можно было бы задавить молодого медведя. И широкая – две дородные бабы могли шаг в шаг в эту дверь войти, не коснувшись ни косяка, ни друг дружку.
Из-за двери высунулся наконец откликнувшийся на призыв.
В молодости, говорят, он был повыше – а сейчас стоптался и ссутулился, плечи его выдались вперёд и странно согнулись, будто пытаясь сомкнуться, хотя явного горба пока видно не было. От странного этого выворота плеч он казался крепко сбитым, вечно напрягшимся, как изготовившийся к прыжку кот. А руки выдавали худобу. Из-под тёмной, медно-коричневой от въевшейся грязи кожи запястий проступали кости.
Пощурившись и привыкнув глазами к слабому уличному свету, он сквозь зубы выругался – по тропинке, часто оскальзываясь на притоптанной мокрой траве, брела незваная гостья.
- Дядько! - выкрикнула она, снова целуя коленкой тропку, тут же вскакивая и продолжая упрямое восхождение. - А ну, ответ давай! Поможешь выродка извести?
- Пошла отсюда! - каркнул в ответ названный дядькой, аж зубы от злости скаля.
Передние у него почти сгнили, но отчего-то уцелели клыки – и торчали у рядов чёрно-жёлтых пеньков, утыкавших воспалённые дёсны, как четыре осанистых стража в светлых одеждах. В городе говорили, оборотней так и узнают – по уцелевшим к старости клыкам, да ещё по пятнистым дёснам, у них, как у собак, нёбо и внутренняя сторона губ окраплена чёрным.
Добредя до крыльца, гостья с явным облегчением ступила на отсыревшую ступеньку.
- Я тебе что, рыночный наёмник? - добавил мужчина, пытаясь взять себя в руки. Оскал спрятался под крепко сжатые, в тёмных корках губы.
- А что, лесные колдуны на работу не нанимаются? - был ему ответ. - Дядько Волк, я ж знаю, что ты за работу берёшься! Я тебе денег принесла!
Она рванула с пояска примотанный цветным нитками кошель, двумя пальцами распустила завязки и щедрым жестом посыпала себе на ладонь серебро. Три или четыре монетки сразу же свалились, щёлкнули по ступеньке и укатились в траву. Тёмно-карие глаза нерадивой нанимательницы прищурились, выискивая пропажу.
- Тьфу. Да не укатились они. Вон, видишь – блестят? Подберём сейчас.
Колдун поднял голову, глядя в указанную сторону, но блеска серебра в высокой траве не заметил. Единственной монетой, играющей солнечными лучами, было лежащее в низине у холма круглое озеро – с крыльца он видел, как между соснами, занявшими склон, горит полуденным светом спокойная вода.
- Много, много монет. - Белая ручка, в которую никак не хотели поместиться все монетки разом, начала швырять свои сокровища на крыльцо, прямо под ноги колдуну. - Смотри какие! Ну, поможешь мне?
В тени навеса серебро утратило свой чудесный лунный блеск, став пыльно-серым и блеклым. Чуть заметно качнув головой, колдун звучно сплюнул себе под ноги, украшая ряды монет кляксой своей слюны.
- Сколько тебе лет? - сипло спросил он, с тоской глядя на гремящую своими монетками гостью.
- Тебе какая печаль – сколько? Смотри, сколько плачу! - Она швырнула ещё монету, попавшую колдуну по босой ноге и откатившуюся вправо. Но что-то во взгляде лесного отшельника изменилось – зрачки его сузились, обнажая янтарную радужку, и заставили против воли пискнуть ответ: - Девять!
- Девять, - повторил колдун, качая головой.
Девчонка была невысокая, но крепкая, ни разу в своей жизни не знавшая голода, и явно путающая его в своём счастливом незнании с отсутствием лакомств. Он ещё раз оглядел её, цепляясь глазами за детали. Щекастое личико с маленьким носом, похожим на кедровую шишечку, злые блестящие глаза, волосы, убранные в тугую косу и уложенные вокруг головы, как у взрослой. Штаны, заправленные в потемневшие от грязи сапожки, и кожаную жилетку, надетую поверх рубашки из тонкой шерсти, поясок с синей вышивкой и тяжелый тёмный браслет, от которого на полном запястье остаётся красная метка.
- Девять, - повторил он, словно сам себя уговаривая. - Убирайся домой, пока живая.
Колдун брезгливо подвинул большим пальцем на ноге – грязным, со слоящимся жёлтым ногтем – одну из монеток ближе к ступенькам, еще раз вздохнул, повторил заветное слово «девять» и скрылся в своём логове. Девчонка, рванувшаяся следом, заскреблась в дверь, как зовущая хозяина собака. Голос её трещал от ярости:
- Дядько! Дядько Волк, холера ты лесная! Я тебе серебро принесла! Я тебя на работу беру! - она треснула сапожком по дверному косяку и снова заскреблась в дверь.
Тянуть дверь на себя она бы не решилась. В городе говорили, что дом внутри пуст – там колодец, пропасть в глубины земные, ход, прорубленный в древнем кургане, а на вершине лишь вход для смертных. Говорили, что звери, которых колдун приручил, от приручения этого лишались души, и души жили по ту сторону двери его дома, охраняя и поджидая новую жертву.
Говорили, что в ясные полнолуния в своём лесу колдун сильнее всякого бога.
А при свете дня, за пределами изнанки мира, молва людская колдуна особыми силами не наделяла. Говорили, он при свете не может в волка перекидываться и насылать смерть, может лишь скот врачевать, животных приручать да охотиться всласть.
- Дядько Волк! - она открытыми ладонями застучала по двери, пытаясь шумом выманить колдуна. - Я сюда шла тебя на работу брать, а не руки о твой сарай калечить!
Словно обидевшись на сарай, колдун снова выглянул. Дверь дёрнулась, привычно приглаживая краем царапину на крыльце, и едва не сбив с ног навалившуюся на неё гостью.
Колдун высунулся из-за двери, уже совершенно нарочно скалясь. Губы его расползлись, обнажая взаправду пятнистые дёсны.
- Рожи ты мне не корчи! Пуганных не пугай! - невольно срываясь на писк выкрикнула девчонка, сжимая руки в кулачки и отступая. Но не к ступенькам, как надеялся колдун, а вдоль крыльца, к левой его стороне, где стояла косенькая скамейка.
- А ты не скребись, как крыса под полом! - рявкнул колдун, замахиваясь на неё грязной рукой. - Пшла отсюда! И пустозвонье своё подбери, чтоб от старших не попало!
Девчонка в бессилии, готовым перетечь в отчаянье, треснула каблуком по настилу крыльца. В уголках её глаз набухли крупные слёзы, готовые вот-вот скатиться по лицу.
- Тут тебе не отцовский терем! - сварливо добавил колдун, не сжалившись над девичьим горем. - Да и отец тебя не приласкает, когда увидит, что ты его серебром лесную птицу кормить порываешься. А ну, подобрала всё и пшла отсюда!- он тщетно пытался напугать гостью окриком, но сточенный долгим молчанием голос словно потерял свою прежнюю силу. Давно уже колдуну не приходилось кричать. Горожане избаловали его своим почтительным вниманием и уважением, с усердием вслушиваясь в каждый его шёпот.
Девчонка эта пристала к нему репьём ещё в ночных сумерках, в упомянутом отцовском тереме.
Прошедшей ночью, первой ночью полнолуния, по условленной с местными традиции колдун приходил в город. Имевшие работу для него горожане с вечера караулили на воротах, а последним колдун навещал самого купца – проходил по широким лестницам, волоча полы закоревшего от лесных скитаний плаща, криво кланялся купеческой женке и старшей из её дочерей, засидевшейся в девках, и без стука заявлялся в горницу самого купца. Чаще всего работа находилась – исправить нрав недавно купленного коня, отобрать из лаячьего выводка лучших щенков, приручить на потеху купцовых детей дикую полосатую кошку. А порой, бывало, колдун уходил ни с чем, впустую растревожив терем, служанки в котором боялись каждого его жеста, слова и шага, отклонившегося с привычного пути.
Всем был хорош благодетель колдуна – благодарный купец Владазел, почитал богов и не обижал лишний раз бедных соседей, не удерживал без причины платы своим наёмникам и даже рабов-иноземцев, привезённых издалека, хорошо кормил за работу. Не знал на своём веку ни пожаров, ни разорения, ни другого лиха. Боги его берегли, и одно только омрачало жизнь Владазела. Двадцать лет не было у него сыновей. Семь раз звали повитуху к его жене, и семь раз рождались дочери. Лишь одна из семи отправилась из пелёнок на погребальный костёр, сморенная лихорадкой, а остальным шести хоть бы хны. Купцовские дочери, замешанные на крепких кровях своих отца и матери, росли, как богато украшенные караваи в печи, все как одна румяные, белорукие, длинноволосые.
Напрочь колдун не помнил, как этих щекастых девок зовут, помнил лишь, что их шестеро.
В начале зимы снова рожала купчиха, и наконец порадовала супруга наследником. Колдуну этот наследник обеспечил в тереме работы – и крыс из-под полы выводи, чтоб ребёнку не мешали, и щенка от лучшей лайки к мальчишке приучи, чтоб у того с пелёнок был верный пёс, прошедшей ночью купец и вовсе принёс молодого сокола и сказал колдуну привязать птичью душу к сыну – чтоб у наследника и сокол свой был. Работа не сложная, а платили щедро.
А потом колдуна в сенях сцапала за рукав эта мелкая дурёха. Сцапала и, сверкая злыми глазками, попросила извести «маленького выродка». Чтоб сдох он, в лихорадке ли, в горячке ли, задохнулся кашлем или выблевал свою же требуху, потравившись каким волшебным ядом – детали не важны, важна суть. Пусть маленький сдохнет, терему и без наследника хорошо жилось.
Колдун её, как шавку, посохом к стене сдвинул, цыкнул и пошёл восвояси, почти сразу о девчонке забыв. Только стучали ему в след каплями настигающего ливня писклявые обещания дать серебра, мехов и лучших заморских вин.
Упрямый был нрав у купца, и дочки его, забалованные родительской любовью, росли такими же упрямыми, злыми, считающими, что им струпья со шкуры небесного зверя хватать можно. Девчонка бежала за колдуном до самых городских ворот, по предрассветным сумеркам, а потом отстала. Поплелась назад к терему, сопя от возмущения. Колдун думал – побегала и сдалась.
Какое там – за деньгами пошла и обратно в погоню. Озеро лесное все знают, до него конному ехать – чуть больше лучины, а что колдун по прозвищу Волк на кургане при озере живёт – это уж подавно знают все окрест.
«Дошла же, холера! - удивлённо подумал колдун, глядя на сдерживающую слёзы девчонку. - Хватило же сил от города до озера ходить, да ещё и берегами блуждать, меня разыскивая…».
- Ты отцу и за одну монету лошадей укрощал! - упрямо твердит девчонка, делая шаг вперёд. - И пса его старого, который мучился от болей – погладил и он уснул, умер во сне, не скулил больше! Иди выродка погладь так же – тебя отец в горницу пускает, пусть этот урод уснёт и не проснётся! Я тебе вон сколько серебра принесла! - Она снова встряхнула заметно похудевшим кошельком, большая часть серебра из которого рассыпалась по крыльцу.
- И куда мне столько? - уже спокойнее спросил колдун, приподнимая брови.
- К-купишь себе… - девчонка осеклась, шмыгнула носом, сама не зная, что надобно покупать колдуну. Он серебро брал редко, а когда брал – быстро тратил на одежду, утварь и крупы, словно бы не откладывая на будущее время.
- Бросай ты брехать про эти убийства. Купи лучше с ворованного пелёнку брату или шапочку с пером для его сокола, - фыркнул мужчина. Он снова вышел на крыльцо, брезгливо косясь на монеты.- Скажешь, мамку с братишкой порадовать хотела, вот и сбежала подарки покупать. Может, тогда отец тебя ничем, кроме взгляда, не припечатает по наглой морде.
Предложение купить братцу подарок девчонке явно пришлось не по душе. Она вдруг дёрнулась, словно на терновую колючку напоровшись, сжала зубы до скрипа и замотала головой, как собака, только что вылезшая из озера. Ненависть её колдуну показалась чем-то материальным.
- Пусть сдохнет, сдохнет, сдохнет! - наконец совладав со сбившимся от злости дыханием закричала девчонка, каждое слово сопровождая чётким ударом каблука по доскам. С сапожка крошками осыпалась налипшая земля. - Выродок, наследник мавочий, не нужен он, не нужен, не нужен!- она вдруг размахнулась и швырнула колдуну в лицо кошельком с остатками монет.- Забери! Забери и убей его! У тебя ворожба есть – сделай так, чтобы маленький сдох! На тебя и не подумают!
Колдун про себя рассудил, что, даже прими он решение прикончить купеческого сына, на него как раз подумают самого первого. Кому ж ещё насылать мор и горячку, как не лесной паскуде, имеющей славу оборотня? Мальчишку берегут так, как ни одну из дочерей купец с купчихой беречь и не думали: не получится списать на простуду или подхваченную в ярморочной толоке хворь. Занеженный младенец лежал в родительской горнице, как шёлковый отрез в сундуке. Купчиха почти не носила его на улицу, страшась носимых ветрами хворей и соседского сглаза.
- Нельзя младенцев убивать, - просто ответил колдун, почему-то вдруг вцепившись левой рукой в края своей рубашки, свисающей чуть ли не до середины бедра и никогда не знавшей объятий пояса. - Дурью-то не майся. Что тебе брат родной сделал? Он и лакомств у тебя пока отобрать не может: поди, его ничем, кроме материнского молока и не кормят до сих пор.
- Он родился! - взмахнув рукой, объявила купеческая дочка. - Родился – наследник клятый! Не нужен он нам! Нам и так хорошо! Ничего было рождаться наследником! Убей его, или в девку, что ли, преврати! - она осеклась, будто второй вариант ей до этого в голову никогда не приходил. Лицо её изгладилось, глазки утратили кровожадный блеск. - Можешь?...
- Нельзя убивать… - забубнел было старую песню колдун, но девчонка его перебила.
- А девкой его сделать можешь? Седьмой дочкой? Есть у тебя такая ворожба?
- А чем тебе девка милее парня?
- Как – чем? Девки меду собой всегда мир придумать смогут, они мудрые. А от наследников этих – раздор один. Нам с сёстрами все стада отцовские должны были отойти – каждой по шестой части, и каждой по шестой части злата, и каждый по шестой части мехов. А тут – наследник! Щенка он ему дал, да от Сляшки, от лучшей суки! Сокола купил! А нам почему соколов не купили? А нам почему перин на лебяжьем пуху не сделали?
Несколько секунд колдун стоял неподвижно, таращась на жестикулирующую девчонку, которая разгибала и снова загибала пальцы, считая, на сколько перин, щенков и беличьих шкурок обделил её с сёстрами папаша. Она с жаром объясняла, что любая, нашедшая себе мужа, может забрать часть богатств, что у них самое лучшее приданное окрест, и что с таким приданным можно носом на смотринах крутить, пока голова не закружится.
- Девять, - повторил почему-то колдун, тяжело вздыхая. - Девять лет – и такая алчность.
- Справедливость! - возопила девчонка, треснув по крыльцу каблуком с такой силой, что в досках появилась щербинка – неглубокая, полукруглая, махрящаяся сырыми щепками по краям. - Пусть всё опять честно станет!
- Тихо ты, отродье Громогласово… - поморщившись, попросил колдун. В кустах малины затрещали испуганные криком птички. - Не убиваю я младенцев. До дюжины переломов человеческого выродка трогать – что себя проклясть. Что, законы богов забыла? Пока щенок к материнскому брюху возвращается – его даже бить нельзя, пока ягнёнок от матери не отошёл – он овечья отрада, а не лакомство для нашего народа. Твой отец и поросят, каким года нет, забивать боится, так чтит Живинины законы, а тебя не научил?
Девчонка вытирает с лица крупные слёзы и отвечает, дрогнув голосом:
- Вот пусть щенята – живут, пусть ягнята – живут, пусть жеребята – живут, как Мать-Живина завещала. А этот пусть не живёт. Не нужен он нам. Отцу из без него было хорошо. Ну и что, что маму «Девкородкой» в городе обзывали, велика печаль. У многих сыновей нет. У нашего конюшего – тоже дочки, а сыновья все умерли младенцами, и хорошо конюший живёт.
Колдун вздохнул, теряя терпение. Девчонка была упряма, да воля божья, которую колдун нарушать не собирался, была ещё упрямей.
- Не буду я никого убивать, - отозвался он устало, шаркая босыми ногами к родному порогу и снова открывая дверь. - Уходи-ка ты домой.
Дверь щёлкнула засовом, запираемая изнутри и слышно было, как шуршат шаги колдуна – то ли по мягкому грязному полу, то ли по земляным ступням, ведущем на дно кургана. В доме что-то постукивало, шевелилось, будто колодец, в холме прорубленный, со свистом в себя всасывал пространство вместе с колдуном.
Подойдя к двери и прижавшись к ней лбом, купеческая дочка горько заплакала, изредка срываясь голосом в короткий вой, как запертый в погребе щенок.
- И не реви мне там. Не проймёшь, - внезапно близко раздался голос колдуна, который, оказывается, в колодец не спустился. Да и был ли он – тот колодец?
Подстёгнутая ответом, девчонка взвыла вдвое громче, осела прямо на пороге, прижавшись к двери спиной и закрыв лицо руками. Плечи её мелко тряслись, птицы, распуганные плачем, перепорхнули с кустов на крышу.
Солнце, пробившееся сквозь путаницу ветвей, бросило на крыльцо горячие лучи, заставив рассыпанное серебро вспыхнуть.
***
Колдун был терпелив и слову своему верен. Сколько не выла под дверями купеческая дочка, пытаясь победить старика проверенным на родителях методом, тот больше из-за дверей не вышел и ничего не ответил.
Горло у неё разболелось от плача, глаза опухли, силы куда-то пропали. За истерикой пришла сонливость: сидя на крыльце и пытаясь подавить противную икоту, девочка то и дело невольно опускала голову, будто отдаваясь дрёме на несколько секунд.
Наконец она стала с неудовольствием подбирать рассыпанные по крыльцу монетки, хорошо заметные на рыжевато-бурой древесине. Нанесённую на крыльцо палую листву убирал лишь ветер – колдун таким озадачиваться и не думал. У стен притаились едва заметные горсточки землисто-красной гнили, оставшейся от прошлого осеннего урожая, а те листья, что прилипали к доскам, на досках же и сгнивали, многократно вдавленные в крыльцо ногами колдуна и его гостей. Но не сгнившими они казались, а растворёнными – десятки оранжевых и красно-бурых пятен, отпечатавшихся причудливой тёплой палитрой. Внутри некоторых пятен ещё видны были бороздки, оставшиеся от черешка и крупных жилок.
Собрав монеты в кошель и сидя на коленях, купеческая дочка зачем-то поскребла одно из пятен ногтем – рыжина отслоилась, обнажая настоящий цвет настила.
Птицы, простившее гостье её шумные повадки, перепархивали в кустах малины. Малина была не обобрана и поблескивала в путанице ветвей тёмно-розовыми кровяными каплями, перемежаясь с ещё не спелыми, серебристо-зелёными ягодными младенцами, обещающими поспеть к июлю. Подойдя к грубым перилам, ограждающим крыльцо от кустов, норовящих разрастись до самого порога своими гибкими побегами, девчонка запустила руку в колкую путаницу, выцепила две спелые, мягкие уже ягоды, положила в рот. Птицы её почему-то не боялись. Хохлатые нахалы перепрыгивали с кустов на перила, ерошили на солнечном свету отливающие розовым перья и снова перепархивали в кусты. Яркие пятнышки на кончиках их крыльев смазывались в полёте, будто вовсе пропадали, и появлялись, стоило птахе сложить крылья.
- А вы – не Живинины твари, - вдруг невесть зачем сказала девочка, глядя на птиц и засовывая в рот уже седьмую ягоду.- Ваших детей убивать можно.
Сказала она это неуверенно, толком не помня законов, что оставил людям покровитель птиц, ветров и неба – семиглавый Ветродуш, мало имеющий дел с ползающими по земле и лишёнными перьев народами. Может, и там был закон о том, что нельзя трогать гнёзда.
Спустившись с крыльца, она пошла кругом дома – обогнула качающийся от свиристельих плясок малинник, отыскала проторенную почти до черноты тропинку, прыгающую по каменистым участкам и похожую на изгибающуюся в движении змею. Спуск к ручью был прохожен не хуже – камни обросли мхом лишь по самым бокам, напоминая полу-лысые стариковские головы, и выдавая, как часто колдун сбивает шагом мшелости на своём пути, корни деревьев, выступившие из земли, казались чище, словно кору их регулярно полировали касанием. Самого ручья с холма увидеть не получилось, он терялся в густых травах и колючих кустах.
За домом была повытоптанная площадка, испещрённая, как мозаикой, калейдоскопом звериных следов – рассечённые на две половинки копыта сменялись округлыми подушечками лап, а на самом краю, почти перекрытые более мелкими следами, красовались широкие медвежьи пятёрни. Ошкуренное бревно, лежащее у почти что травой заросшего кострища, хранило следы когтей, в траве, медленно рассыпаясь, путались клубки шерсти. Обернувшись к дому, девчонка дёрнулась, испугавшись, и чуть не споткнулась о клятое бревно: со стены на неё глядело двуротое лицо Живины, звериной богини, что всегда ходит низко склонив голову, как скромнейшая из женщин. Всё потому, что под подбородком у неё второй рот – звериный, клыкастый, и, если взглянет она в лицо человеку, – увидит он её клыки и второй язык.
Казалась, идол прорастает из дома, рвётся сквозь стену, как одеревеневший призрак, так дивно было высечен её лик. Руки, вырезанные из толстых веток – у Живины четыре пальца и ладонь со звериной подушечкой, а на ногах – костяные копытца, но ножек у идола не было.
Слева от Живины – птичий бог Ветродуш, журавль с четырьмя крылами и семью шеями о семи головах. Клювы колами выступают из стен, и видно, что колдун балует полузабытого бога жертвами – на клювах засохшая кровь.
Справа от богини – Крывавяз, отец Громогласов и Огнекрылов, бог, что выбирает, кому в бою умереть, а кому выжить, кому, упав с дерева, сломать шею, а кому только искры из глаз высечь, кому, захворав, оправиться, а кому хоть и от пореза с палец длиной загнуться.
Крывавяза купеческая дочка, подошедшая к идолу вплотную, целует в левое плечо, а подумав с полминуты, отрывает от пояска кисточку и затыкает между брёвен, на которых высечена борода. В деревянных спутанных лохмах цветком люпина горит сплетение синих ниток и деревянные глаза, кажется, жертву не отвергают.
Тогда же из-за кустов, настороженно вскинув уши, выходит волк – молодой ещё, нестрашный, с псину ростом, весь в тёмных подпалах и следах частых драк, он стороной обходит обомлевшую гостью, крадётся к крыльцу. Слышно, как тупые когти царапают дверь, и как ворчит, будто представляясь, хвостатый охотник, выманивающий сородича. Волку колдун открывает сразу, рыкает – будто вправду язык звериный ему ведом! – и торопясь спускается с крыльца. Наблюдающей из-за угла девчонке перепадает лишь взглядом да раздражённым плевком на землю.
Деревья поглощают волка и колдуна быстро – тёмная шкура и закоревший от грязи плащ сливаются с землёй и стволами.
- Дядько! - выкрикивает она, бросаясь следом, но догнать уже не успевает.
В пустом лесу не слышно ни шагов, ни голосов. Будто сквозь землю оба провалились. Крапива, заполнившая собой пространство под деревьями, больно стрекочет по лицу, ноги цепляются за корни и камни – эту дорогу колдун не балует своим частым появлением.
- Не ходи за мною. Не твои тропы, - звучит из пустоты голос, схожий не с эхом даже, а с обрывком эха, ветром принесённым.
Будто испугавшись, купеческая дочка послушно возвращается к дому.
Часы на кургане, казалось, протекали быстрее, чем в городе. Солнце, только-только покинувшее зенит, будто прыжками катилось по небу, сминая редкие облака. В начале лета темнеет поздно – но вот солнечный свет притих, став мягче, нежнее, само солнце, устав, коснулось бочком верхушек деревьев на западном горизонте, потемнело, готовясь ко сну. Вокруг дома колдуна, прозванного Волком, в сорок колец намотались маленькие следы, остающиеся от грязных сапожек. Кусты малины поредели на свои плоды – красных ягод почти не осталось, к мешанине звериных отпечатков добавились тонкопальцие узоры девичьих рук, оставленные, пока купеческая дочка на четвереньках ползала по поляне, считая, сколько зверей сюда приходит. Травяные венки легли к ногам идолов, вытесанных колдуном, скромной жертвой. Иногда из кустов выглядывали звери – приходил любопытный олень, спускались с деревьев белки, вылезла из-под дома отловившая там мышь ласка. На другом берегу широкого ручья, бегущего к озеру, куда спускалась девочка за водой, волновалась старая лиса, привыкшая бояться человека.
Зверья было так много, что показавшийся вначале пустым и заброшенным, проросшим на кургане очередным уродливым деревом, двор колдуна, не обнесённый даже забором, оказался не тише иных скотных дворов в городе. Даже длиннокрылый сорочий сокол – скопа – мелькнула в небе, делая широкий круг над озером.
Сумерки сгущались, наползая от озера. Сначала там, в низине, у подножья холма, столетиями стачиваемого паводками, все почернело – не видно было уже ни воды, ни условной тропинки, по которой девочка поднялась от озера. Обломками костей из сумерек выступали грани камней, старые сосны скрипели, разбрасывая по ветру отмершие иглы. А потом исчез и склон.
Чернота срастила древесные стволы в сплошное покрывало, не было больше видно даже самых ближних стволов – только скрип старых деревьев, похожий на приближение разваливающейся повозки, резал слух, навевая недобрые мысли. Солнце с головой укрылось хвойной периной горизонта, пряча свои усталые лучи, и пусть небо ещё оставалось светлым, нестрашным, но вокруг дома уже сгущалась тьма.
Колдун не вернулся.
Луна, всё ещё полная, похожая на кругляш сырого пористого теста, тащила за собой, как мантию, тонкую череду чёрных ночных облаков. Череда медленно обращалась сетью, сеть – покрывалом, и вот уже полнеба скрылось в черноте. Ветер усиливался.
Сперва ищущая защиты в ногах у привычных идолов, купеческая дочка быстро сдалась. Идолов и лес разделала испещрённая звериными следами площадка, но за ней уже нехорошо дрожали кусты, чудилось, что кто-то ходит, рыскает.
Пригнувшись, будто прячась от чужого взгляда, девчонка бросилась обратно к крыльцу.
В животе у неё уже давно урчало от голода, в глазах немного рябило – лесных ягод и пары пучков кислого щавеля, найденного на склоне, ей за день было мало.
- Дядько… Дядько Волк… - неуверенно окликнула она, не решаясь уже подать голоса в полную силу.
Крыльцо не защищало от ветра – но могло бы немного укрыть от дождя, если тучи продолжат сгущаться. А ещё, думала она, сжавшись в комок на пороге, к дверям звери не подойдут, звери должны бояться людских домов, должны, должны, должны…
Звери же, в должники людскому роду не записавшиеся, с привычным бесстрашием пересекали двор колдуна. Пробежала, стеля хвост у самой земли, лиса, спешащая от озера, затрещали ветки, уступая уходящим на ночёвку оленям дорогу, и где-то далеко, на грани слуха, зазвенело то, что в первый миг показалось комариным писком – а разрослось взвившимся в небеса волчьим воем.
Вцепившись руками в собственную бедовую голову, девчонка озиралась по сторонам, толком ничего не видя из-за близких кустов и всё густеющей темноты, но раскормленное страхом воображение работало лучше глаз и ушей. Мерещились рогатые, ходящие по кургану, слышалось тяфканье голодных лис и тяжёлое волчье дыхание, казалось, что змеи сползаются к порогу, а совы – терзают когтями навес над крылечком.
Храбро проделавшая путь по светлеющим предрассветным тропам, ведущим из города к озеру, она бы сейчас не решилась спуститься даже к воде. Город её укреплял, наделяя своей неколебимостью, а лес, напротив, тревожил зыбкими тенями, заставляя бояться каждого шороха.
- Возвращайся, - шёпотом попросила она у потерявшегося на тайных тропах колдуна. - Возвращайся. - Ей вдруг подумалось, что дядька Волк, он, в самом деле, ходок по всяким закоулкам и омутам, с него станется в логово попасть с подножья кургана, обратившись волком и забравшись в узкую нору. Может, он в доме давно, сидит, затаившийся…
Кинувшись к двери, купеческая дочка принялся лупить по ней с остервенением сумасшедшей, сдирая с рук кожу, хрипя и бодая дверь.
Сейчас бы его выманить, заплатить уже хоть бы за то, чтобы ночью провёл домой, до терема…
Но за дверью была тишина, манящая и жуткая разом, а вокруг – шорохи, чуждые уху звуки.
На исходе часа, когда вокруг не осталось ни силуэта, ни отделенной от ночной темноты тени, а тёплый ветер сменился мелким и частым дождём, она уже не пыталась достучаться до колдуна. Сжавшись в комок, пытаясь хоть как-то согреться в отсыревшей одежде, девчонка лежала на крыльце, тупо глядя в ту сторону, где должна быть дверь.
Надеялась, что услышит если не тихие шаги колдуна, то хоть скрип петель, заметит движение темноты, что провалится внутрь распахнувшийся двери, ознаменовав окончание пытки темнотой.
Ничего она не услышала.
***
Утром стало тихо. Дождь прекратился, но в сырости поднялась духота, втройне тяжёлая от безветрия. Не было слышно ни ищущих беглянку по купцову наказу горожан, ни странных шорохов, лишь совсем на грани слуха перекликивались свиристели и дрозды да стучал в поисках завтрака дятел.
Дверь всё ещё была перед глазами. Из светлого дерева, широкая, крепкая, с ручкой-кольцом, с начинающем ржаветь засовом…
Дёрнувшись, будто по хребту кнутом протянули, купеческая дочка резко села, не сдержав то ли вздоха, то ли вскрика – так неожиданно и страшно было увидеть вдруг изнанку заветной двери.
- Не сдохла, - констатировал из другого угла колдун с непонятной девочке интонацией – то ли сожаление, то ли облегчение.
Он сидел на короткой и широкой лавке, забросив правую ногу, опухшую в голени, на чурбак-подставку. Чёрная ступня казалась сломанной, нелепо выгнутой вправо.
- Горазда ты дрыхнуть, Громогласово отродье, - продолжал колдун. В зубах он держал за кончик тонкую и длинную полосу ивняка. Грязные руки неторопливо вплетали точно такую же в решётку корзиночной стены. - Трижды тебя под зад пихал – храпишь, что твой папаша после пьянки. За шкирку взял – хоть бы дёрнулась. В дом отнёс – и то не проснулась. На тебе полночи Нырок сидел, лапы на грудь поставив – ты и его обидела невниманием. А, Нырок?
Нырок прыгнул с печного лежака – старый, весь в седине зверь, похожий то ли на пса, то ли на волка. От ушей остались чёрные бахромки, поди пойми, какие были, а хвост казался слишком тонким и подвижным для волка.
Нырок неторопливо, по-старчески пошёл к колдуну, обнюхал опухшую ногу и побрёл к пятну солнечного света, лежащего у окна. Пока старый зверь вытягивался, пытаясь устроиться, гостья успела встать, сбросив служившую одеялом вылезшую шкуру. Постель ей заменял мешок, набитый травой.
Не было ни земляных ступеней, ни грубого колодца, вырубленного в толще кургана и щерившегося кусками корней, выступающих из стен. Была хата на одну комнату, с печью почти что в центре, отчего всю обстановку сразу разглядеть не получалось – куда не стань, четвёртого угла не видно.
Только с полки, вырубленной над столом, скалили не смыкающиеся зубы звериные черепа. Пыль покрывала их серым пушком, похожим на плесень, паутина тянулась от темечка к темечку. Купцова дочка прошлась под полкой, разглядывая высоко поставленные трофеи.
- А это для ворожбы? Или так, уродства ради, наставил? - спросила она, с особым вниманием глядя на расколотый лисий череп.
- А это – Пустоголовое Вече.- ответил колдун, фыркая.- Когда в городе совета испрашивают – я ответа сразу не даю. Я домой возвращаюсь, на пол перед ними сажусь, ставлю чашу пред собою, до краёв полную, завариваю отвар особый, что на нужный лад наводит, и держу совет с ними. - Обернувшаяся девчонка успела заметить, что колдун перемигнулся, оскалившись, с черепами. - Советчики они добрые.
- И часто у тебя советов испрашивают? - осторожно уточнила девочка. Она с трудом могла припомнить, чтобы у колдуна что-то спрашивали: не приказывали сделать или раздобыть, а именно спрашивали совета.
Колдун, как раз отложивший будущую корзину и растирающий больную ногу, отвечает сразу:
- Твой отец, вестимо, не спрашивает. Ему советчиков хватает. Да и ума-то у него побольше, чем у прочих, будет. А горожане… Горожане спрашивают. У них это самое милое дело – со своих безмозглых черепушек ответственность снять и на мою, немногим более полную, перевесить.
Кивнув, девчонка прошлась вдоль стены, то и дело воровато оглядываясь на колдуна. Убедившись, что тот на неё не глядит, она быстро дотрагивалась до стен и предметов – ей всё чудилось, что в чудесном доме дерево должно обжигаться, как раскалённая сковорода, а предметы убегать из-под пальцев, как уворачивающиеся птенцы.
Но дерево вместо жара дарило гостье привычные занозы, а предметы, неловко тронутые, в лучшем случае опрокидывались. Дядько Волк, всё это видящий и без прямого взгляда, отмалчивался – слабо шевелящиеся губы не произносили ничего, кроме прилипшего к колдуну слова «девять».
- А Нырок – волк или собака?
- Выродок. Сука у меня была, до неё городские кобели не добегали, она полукровок рожала от волков, что к дому приходили. Чаще всего они в лес уходили, выродки эти. Нырок тоже ушёл, а как стал старый, больной – приполз к родному порогу.
- А у нас лайки дома, - похвалилась девочка, переступая через растянувшегося Нырка. - Дюжина лаек, и ещё щенки. - От Нырка она направилась к печи, влезла на подступок, заглядывая на низкий лежак. Пахло от печного лежака дурно, но ничего страшнее паука в дальнем уголке на нём не нашлась. - Печь у тебя гадкая, дядько. Не печь, а уродство. Вот был бы ты сговорчив – я бы тебе не серебром, а белью заплатила, печь выбелить, и красок бы дала, чтобы птицами бока расписать. И одеяло бы своё отдала – у меня знаешь, какое одеяло? На взрослого человека, шерстяное, и вытканы по краешкам ягодки.
- На кой хрен мне твоё одеяло? Чтобы меня в могиле укрыли, когда порешают за убийство младенца? - буркнул колдун, сам удивляясь, что первым помянул злосчастного младенца. Заметив же, что девчонка скрылась за печью, дёрнулся, с болезненной поспешностью вскакивая на опухшую ногу. - Эй! Отродье Громогласово! Куда тебе мавки понесли?
На окрик девчонка нехотя возвращается в комнату, неся двумя руками горшок, доверху полный замоченной в травах требухи, истекающей слизью. Запах её не пугает: она со смесью отвращения и интереса разглядывает содержимое.
- Что ж ты смелая такая стала? - негодует колдун, хромая к своей гостье и вырывая из её рук тяжёлый горшок. - Прикоснуться ж боялась к моему порогу, в открытую избу не зашла, хотя я за собой дверей не запирал отродясь. Сейчас куда лезешь?
- Так смотрю же просто. Что, думаешь, я глазами твой хлам изнашиваю? - повела плечами девчонка. Колдун, снова возвышающийся над ней, тщетно скалился, морщился, пытаясь напугать вчерашней ряхой пообвыкшуюся гостью. - Ты пуганных не пугай. И вообще, ты без дома не страшный.
- Как это – без дома не страшный? - не понял колдун, отходя ко столу и опуская на него горшок.
Девчонка снова повела плечами.
- Ну, страшным ты был, потому что всё чудилось – под домом колодец, в колодце мертвецы, души звериные, ворожба нездешняя, окошки, в божьи горницы ведущие. А оказалось – сарай, у меня дома лайки чище тебя живут.
Колдун обернулся и голос его зазвучал вдруг обиженно:
- Сарай? А ну, пшла тогда с моего сарая на свою чистую псарню! Тебе, сучьему отродью, там и место.
- Сучьему? Была ж Громогласовым, - так же обиженно отозвалась купцова дочка.
- От тебя бы и Громоглас отрёкся, слыша, как ты брата убить просишь.
- Зато тебя бы родным сыном назвал, такой ты любитель свары затевать!
Колдун осёкся, будто споткнулся о слишком быстро прозвучавший ответ. Поглядел на девчонку, будто не веря, что ей хватает наглости даже сейчас, в сердце леса, один на один с колдуном, огрызаться и показывать молочные ещё зубы.
- Девять, - как заклинание повторил он.
- Да что ты всё девятку поминаешь?
- Девять, - произнёс колдун, качая головой. - Это я себе напоминаю, почему тебя нельзя придушить и скормить лесным кабанам, а то руки со вчерашнего полудня чешутся. Даже тебя, брехливое Громогласово отродье, я не могу пальцем тронуть. - Он примолк на несколько секунд, будто вспоминая что-то. - Рассвело уже давно. Дождя до вечера не будет, небо чистое. Иди домой.
В глазах у купцовой дочки заплясали вдруг искры – злые, хитрые искры, какие пляшут в глазах кошек, ходящих вокруг стола и ждущих, пока хозяин отвлечётся, давая шанс украсть мясо. Злобная гримаска с её лица стекла, будто она умылась, черты смягчились, ручки с холёными пальчиками сцепились в замочек.
- Не смей мне тут рук заламывать, - попытался было предупредить колдун девчонку.
- Как же я дойду? - хорошо поставленным, привычным тоном завела она, не обратив на слова колдуна и малой толики внимания. - Идти далеко, идти тяжело, дороги размыло, овраги залило, по кустам звери рыскают!
- Два часа пешему идти! - возразил колдун.
- Дороги размы-ыло!
- Чем их размыло? Дождя ночью почитай и не было, озеро и на мышиный коготь не поднялось, так, пыль с травы посмывало только.
- Звери рыскают!
- Любой зверь, если слух имеет, от твоего нытья, Громогласово отродье, в болота убежит.
- Ы-ы-ы! - уже не пытаясь придумать повода не идти, взвыла девчонка, старательно щурясь и надеясь, что удастся выжать из сухих глаз хоть пару слезинок. Слёзы, как назло, не шли.
Колдун вдруг брезгливо, как ворона, пробующая клювом плесневелую ягоду, тронул девчонку за плечо. Дети и бабы его касаний боялись – считалось, что девка, которой не посчастливиться хоть рукавом задеть колдуна, на три года вперёд теряла красу и замуж выйти не могла, а бабы, колдуна коснувшиеся, не могли родить. Про девочек же, ещё не сменивших штаны на юбки, говорили, что они от касаний колуна вырастут косыми и уродливыми.
Девчонка впилась в неосторожно протянутую ей руку с такой готовностью, словно окосеть было её самым горячим желанием.
- Ы-ы-ы! - то и дело неосторожно срываясь в похрюкивание, затягивала она, не выпуская грязного рукава.
- Вот уж вправду – отродье Громогласово, - проворчал колдун и исподтишка ткнул противницу ногой под коленку. Та дёрнулась и рукав послушно выпустила. - Охота в лесу гнить живьём – да будет по твоей воле. Сиди хоть до бесконечной зари. А как Нырок тебя кусать полезет, или кошка поцарапает – мне даже не думай канючить.
***
У озера стояло жаркое марево, взбитое трепещущим мушиным гулом. Птицы перекрикивались друг с другом из-под защиты деревьев, змеи влажно стекали по камням струйками загустевшей, чернеющей крови. Рыба, подходящая к самой поверхности озера, взбивала гладь, и всё казалось – озеро вот-вот закипит от жары.
В городе говорили, что на озеро можно ходить трижды в год, по особым праздникам, в которые боги пускают людей на промысел в свои угодья. Украшенные плоты несли от города до самого озера, и тут спускали на воду. С плотов рыбачили, выуживая жирную, глупую рыбу, клюющую чуть ли не на куски коры, а потом поспешно уходили темнотой, перед тем сжигая плоты, как жертву расщедрившимся небожителям.
Колдун по прозвищу Волк сидел на камнях, окружённый греющимися змеями, и ел сырую рыбу. Его кормилец и помощник, чёрно-белая скопа, расклёвывала свою порцию в пяти шагах от хозяина. Между камней, сторонясь человеческого запаха, идущего от купцовой дочки, шныряла ожидающая подачки лиса.
С каждым часом солнце палило нещаднее, и девчонка вскоре сдалась жаре – прошлась по камням, избегая наступать на змей, к тёмной воде, встала на колени и обмакнула руки, даже не закасывая рукавов. Думала, наткнётся на дно, но руки ушли выше, чем по локоть, а дна не было – лишь скользили между пальцев мелкие рыбки и мягко перекатывался песок.
Водяная змея, вылезшая из укрытия, проскользила по воде, чуть не задев купцовой дочери, но та не дёрнулась – только повернула голову, провожая чешуйчатую ленту взглядом. Колдун, казалось, взглянул на неё с усталым одобрением.
- Что, змей не боишься?
- Ужей да медянок? Не боюсь, - отозвалась девчонка, вытаскивая мокрые руки и протирая себе красное от жары лицо. Ей всё казалось, что змей колдун позвал специально, чтобы её отвадить и напугать.
- А кого боишься?
- Выродка. Что вырастет и пустит нас на собачьи хлеба, наследник мавочий. Все младшие братья таковы, я-то знаю.
- Выродка, - эхом повторил колдун, обсасывая рыбью кость от склизких, сырых волокон и засовывая её в щель между камнями.
Рыба стекалась к потревоженному берегу, ожидая прикорма, сунула губастые морды наружу, словно обещая протянувшему руку множество поцелуев. Купеческая дочка важно подставляла мокрую руку их холодным губам, давая попробовать своей кожи.
- Что, и рыба не противная?
Девчонка вместо ответа неловко схватила одну из рыб за спину, пытаясь вытащить, но карась забился, брызгая хвостом, вырвался и ушёл на дно. Его проводили обиженным плевком.
- Дядько Волк, а дядько Волк, - позвала девчонка, поправляя растрепавшуюся косу.
- Ну?
- Тебе, может, ученик нужен?
Колдун хотел покривиться, оскалиться, забормотать, что таких учеников только на погибель врагам пристраивать, а не себе брать, но вдруг сам себя удивил: замолк на полминуты, раздумывая, словно взвешивая или ища, есть ли на холме, на озёрных берегах, в тихом лесу место для ещё одного человека.
Смерил девчонку брошенным втихую взглядом. Решил, что жирновата для лесной жизни, да жир сгонять – не нагуливать, быстро получается. Подумал, что косу ей придётся срезать до лопаток уж точно, иначе собьётся в комья, и что одежи на неё напастись не так долго.
- Не нужен, - тоном, который любому опытному торговцу указал бы на желание чуть сбавить цену, ответил он.
- Точно не нужен?
- Ходили ко мне учиться уже. Шушера всякая, бобыльё. Кому лень было в городе своё строить. А то и вовсе сирые или калеки. Думали, мне боги даровали недуги лечить.
- Тю! То взрослые. А надо учиться брать – мелким. Как подмастерьем берут ребёнка. Чем младше – тем лучше. Здорового, от хороших родителей, не пуганого. Такого бы взял учиться?
Здорового, подумал колдун, подбирая всё новые и новые требования. Здорового, наглого, не умеющего людям кланяться и не горящего ни злобой, ни страхом к лесному зверю. Такого, чтобы ходил по змеям, чтобы не брезговал спать на сырых досках и на земле. Чтобы богов чтил и боялся достаточно, и в свободную минуту вместо пустой дремоты шёл бы венки для идолов вязать. Чтобы первые к зверям не лез и к себе при том подходить позволял.
Купцова дочка вправду выглядела и здоровой, и наглой.
- Как тебя звать-то?
- Грозоречей. - Девчонка чуть нахмурилась. Ей казалось почему-то, что колдун её имя помнит и потому называет «Громогласовым отродьем», по перекличке между именем бога всех свар и её собственного. - Так ученика тебе надо?
- Подумаю, - нехотя отозвался колдун.
Он откинулся на прогретый валун в узорах прозелени, приоткрыл рот, с удовольствием вдыхая горячий и влажный воздух. Скопа, уставшая сидеть на берегу, бросила остатки своей рыбы мухам и взмыла вверх, быстро спустившись к озерной глади и принявшись что-то там высматривать.
- Что тут думать? - неожиданно близко прозвучал голос Грозоречи. Колдун вздрогнул, приоткрыл глаза – девчонка сидела рядом и улыбалась. - Брать надо! Ты сам погляди – лес какой, какое озеро, сколько зверей у тебя под рукой ходят, разве управишься один, как стареть начнёшь? Нет, надо тебя ученика – ученик и хворосту наберёт, и поесть сготовит, и в доме приберёт, и за тобой если что присмотрит. Да и какая там плата – ну повозишься несколько лет, пообучаешь, так через десяток переломов тебе ученик эти заботы сторицей возвратит. Ученика и шить можно приучить, если самому не по нраву такие занятия, и в город с поручениями посылать…
- Да хватит хвалиться, подумаю я, - огрызнулся колдун, неловко потесняясь в сторону от девчонки.
- А что тут думать? - не сдавалась она, потирая руки. - Забирай выродка себе в ученики – и все будем при благе. Сам себе его выпестуешь, по своей охоте вылепишь, хоть слугой, хоть сыном, хоть помощником. Пошли к отцу, скажешь, что хочешь мелкого себе забрать, следующим колдуном сделать, разве он тебе откажет?
Колдун на миг оторопел, глядя на Грозоречу вылупленными глазами.
- Твой отец отказную от такой щедрости напишет на кожаной грамоте, а кожу для неё с моей спины снимет, - наконец отозвался он, качая головой.
- Отца боишься? - с сочувствием спросила девочка, и в тоне её колдун уловил подначку. С таким сочувствием ему задавали вопросы в далёком детстве приятели по играм, пытаясь подговорить тогда ещё не ставшего колдуном мальчишку прыгнуть со скалы в озеро или бить палкой осиный улей.
- Гнева божьего боюсь!
- Так разве мой отец богам ровня? Или ты меня вправду в Громогласовы дочки, в Крывавязовы внучки зачислил?
- От стрекотунья, - с досадой ответил колдун, махая на неё рукой. - Отстань ты со своим выродком! И вообще – пшла домой!
Девчонка отползла на прежнее место, как показалось колдуну – придумывать новую гадость. Он уже успел убедиться, что Грозоречу боги наградили языком гибким, как змеиный хвост, и упрямство у девчонки было волчье. К разговору о ненавистном выродке она возвращалась с упорством голодной волчицы, выдохшейся, запуганной и худой, но продолжающей гнаться за оленем в ожидании, когда у сохатого исчезнут последние силы.
На деле же Грознореча с тревогой глядела на хорошо видную с этого берега дорогу, петляющую от подножья холма дальше в лес, в сторону города. Даже не тропа это была – русло, по которому весной и после сильных осенних ливней к озеру стекали воды. Сейчас сухое, русло пролегало в земле толстым чёрным рубцом, лишь по самым краям украшенное мелко цветущей зеленью.
Никто по дороге не шёл.
Прошёл день, прошла ночь, а отец до сих пор не прислал за ней отряда. Не было слышно рожков и лая собак, хотя горожане за бесценок согласились бы поискать купцову дочку в такой погожий летний день.
И то, что никого не было видно, для девчонки было горше, чем упрямый отказ колдуна в помощи извести выродка. Отец её не искал, а если и искал – то едва ли дальше городских стен. Ей всё чудилось, что сбежав в леса она словно оборвала цепочку, что её с отцом связывала и сейчас что возвращайся, что оставайся – всё одно.
***
Девчонка оказалась не такой безрукой, как её себе придумал колдун: вернувшись в дом она сумела починить его прохудившуюся в подмышке рубашку так, что лесной отшельник целых три минуты искал, к чему прицепиться, да и цепляться в итоге пришлось к сущему пустяку. Переборчивостью в харчах тоже не отличилась – сырую рыбу не ела, но коренья, какие колдун назвал съедобными, жевала с хрустом и удовольствием.
Даже колдуновой кошки не испугалась: а кошку ему заменяла слепая рысь, взятая из леса по секундной слабости, по просочившейся в сердце жалости. То и дело колдун, уставший от Кошки, пытался её прогнать в лес, но рысь, уже почуявшая тёплое логово, каждый раз возвращалась царапать углы, шагать по крыше и настороженно тыкаться мордой с дрожащим носом в каждый угол. В тот день тоже, нагулявшись, вернулась: летом она охотилась сама, умудряясь справляться без зрения, но зимой клянчила подачки.
Кошка Грозорече понравилась. Сидя на полу со скрещенными ногами девочка пожимала тяжёлую рысью лапу будто не веря, что у небольшого зверька такие крупные лапы, и приучала рысь к себе. Кошка сначала огрызалась, щёлкая на поднесённую к морде руку зубами, но вскоре свыклась. Так быстро свыклась, что колдун на всякий случай заставил девчонку поглядеть в небо, желая увидеть её подбородок и убедиться, что это не сама Живина пришла по его душу.
Жаркий день сменился тёплым, безветренным вечером.
Поисков в лесу слышно не было, хотя колдун и сам их уже ждал с нетерпением.
Когда же сгустились сумерки, предвещая скорую темноту, колдун встал с лавки, на которой сидел, вычищая заячью шкурку, отложил работу, потянулся к посоху и произнёс, так и не повернув к загостившейся девочке головы:
- Пёс с тобой, Громогласово отродье. Пошли. Отведу в город.
Грозореча, лежащая прямо на полу, положив голову на безразличного ко всему Нырка, нехотя села, потянулась. Казалось, припоминала, есть ли повод и сейчас напомнить о невыполненном приказе убить выродка или как-то задержаться, но ничего придумать не смогла. Вздохнув, она последовала за колдуном к порогу, мельком оглядываясь на дремлющего Нырка и провожавшее её застывшими улыбками Пустоголовое Вече.
Темнота густела, сумерки жирными сливками разливались в воздухе, изменяя цвета и будто бы приглушая звуки. Тропу-русло, идущую от холма в некрутую горку, удалось узнать только по жидковатому чавканью влажной земли под ногами. Стрекотали в лесу припозднившееся птицы и особенно ясно в безветрии были слышны редкие отголоски звериной возни: шорох веток и тявканье.
Купцова дочка шла молча, уставшая за день не столько от работы, сколько от впечатлений. Ориентиром ей служили почти беззвучные шаги колдуна и шевелящаяся впереди темнота. Тёмный плащ слился с затопившими лес сумерками и казалось, что если колдун остановится, его уже не получится отличить от неподвижной ночной тени.
Пройдя половину пути они застали окончательное торжество темноты. Луна пригрелась светящими боками между двух чёрных пуховых подушек – небольших тучек, и света давала не много. Звёзды тщетно пытались помочь слабым человеческим глазам что-то разглядеть в темноте: Грозореча вдруг почувствовала себе слепой и оглохшей, не доверяющей самой же себе. Русло закончилась, обратившись просто тропой – местами заросшей и не вытоптанной как следует, с неё было нетрудно сбиться, отклонившись не к месту влево или пропустив мягкий изгиб тропы.
Рывком догнав колдуна, девчонка молча вцепилась в его плащ, будто хотела убедиться, что вправду не отстала от провожатого. Тот приостановился, не понимая, что произошло, а Грозореча, уже выпустившая плащ отшельника, вцепилась ему в рукав.
- Темноты боишься? - с укором уточнил колдун. Хотел нагнать в голос той же издёвки-подначки, да не получилось.
- Не темноты, а заблудиться, - насупилась девчонка, шмыгая носом. - Темнота не страшная, я по терему и ночью хожу без опаски. - Она помолчала и осторожно спросила: - Дядько Волк, а ты же в темноте видишь, да?
- Нет, - неожиданно разочаровал её колдун. - Ничем я не зрячее тебя.
- А как ты тогда…
- Иду ногами. Вспоминаю, где тут были повороты. - Помолчав несколько секунд, колдун нехотя добавил: - Я чую тропу в темноте. Запахи хоженой земли всегда отличны от запаха земли там, где её не давят ногами. Зрения мне Живина не даёт, только чутьё.
- А волком можешь сейчас перекинуться? Луна почти полная ещё… - прошептала Грозореча, приободрённая тем, что потерять пойманного за рукав колуна ей не грозило.
- Я до сих пор не могу понять, кто эти байки-то придумал, какой умник решил, что я перекидываться в зверя умею, тем более – при чём тут волки…
- А ты разве не оборотень?
Ответа на последний вопрос колдун не дал.
- Может, потому что тебя Волком зовут все и сочли, что ты именно волком перекидываешься? - осторожно уточнила девчонка, выждав полминуты.
- Так я и не знаю, кто придумал, что меня Волком зовут. Это меня уже в городе обозвали. Да и вроде сначала кто-то ляпнул, что оборотень, а потом уже оборотня нарекли Волком.
- Так что же ты такое? - недоуменно вопросила Грозореча. - И не оборотень ты, и зовут тебя не Волком… Дядько, а как тебя звать-то?
Снова колдун не ответил. Да купцова дочка на ответе и не настаивала: уставшая, она легко отвлеклась на рассеивающуюся впереди тишину. Слышалось гавканье отцовских лаек, монотонные шорохи людского жилья, и воздух перестал казаться таким сырым и густым.
До ворот оставалось шагов пятьдесят, когда сумерки расползлись, обжёгшиеся о свет факелов и костров, разложенных на улице. Для ночи света было слишком много, чувствовалось, что за крепкими стенами что-то сегодня смутило умы горожан.
- А вот и поисковый отряд. Вовремя, - пробормотал колдун, подходя к воротам и скаля пеньки сгнивших резцов на оставленных часовыми подростков. Подростки от колдуна суеверно отвернулись, ткнувшись носами в створки ворот и Горозоречу, маленькой тенью идущую с колдуном за руку, не заметили вовсе.
Из конюшен выводили лошадей, по углам спорили люди, решая, кому в какую сторону идти. Гомон перерубался только появлением колдуна – заметив «дядьку Волка» горожане шарахались, пряча глаза и лица, чтобы не поддаться его проклятьям. В городе считалось, что колдун проклинать может и без умысла, просто задержав взгляд на чьём-то лице или неосторожно коснувшись руки.
Колдуна с купцовой дочкой пропускали вперёд без ропота и вопросов. Выжидали, пока те отойдут на шагов тридцать, и только потом шли следом. Медленно, как надвигающаяся дождевая туча, готовая делиться своим неуместным любопытством с любым возможным исходом.
Владазел, местный купец, который город держал в узде не столько силой, сколько звонкой монетой, прохаживался перед воротами, то и дело оглядывая собранных собак.
К своему стыду он заметил, что не хватает одной из дочерей, только нынешним утром. Бывало и раньше, что его дети «пропадали» на часок-другой – уходили без спросу на псарню смотреть новорождённых щенков, в сад за цветами или к речке, да хоть бы и просто по нескольку часов умудрялись разминаться с родителем в собственном большом тереме. Он уже вчера не мог вспомнить, чтобы хоть краем глаза видел Грозоречу – но вчера его это не смутило. Всё казалось, что дочка ушла играть с детьми его наёмников, спряталась на кухне, подъедая тесто, или отправилась на конюшню путаться под ногами у взрослых.
Пропажу первой заметила старшая сестра Грозоречи – ещё прошлым вечером, когда день закончился, а лавка, на которой она спала, всё ещё пустовала. Поначалу та девица, спокойная и неторопливая в решениях, больше часа искала сестру по дому, рассчитывая, что она засиделась за игрой или другим глупым занятием. Ночью же она пошла к матери: но та отослала дочку, сказав, что Грозореча наверняка снова полезла ночевать на сеновал, что бывало уже трижды, или вовсе задремала на печке. Не решаясь спорить с матерью, все мысли которой были заняты младенцем, старшая сестра вернулась в свои покои, надеясь на верность материнского сердца и то, что вездесущая Грозореча в самом деле просто решила из вредности, на глупость множенной, переночевать на конюшнях или кухонной печи.
И лишь когда утро разгорелось в полную силу решилась беспокоить отца. Тот поначалу тоже отмахнулся – послал мальчишку в город расспросить, не видел ли кто четвёртой купцовой дочери, а одной из девок-наёмниц, прибиравших их терем, наказа обыскать комнаты. Только после полудня по городу начали ходить первые из отряженных на поиски.
Поначалу думалось, что она найдётся либо в городе, либо сразу за стеной – но часы ссыхались и рассыпались, незаметно подводя время к вечеру. Сгущающиеся сумерки отрезвили сначала лишь отмахнувшегося от пропажи дочери купца: он спешно начал собирать лаек и псарей, что лаек поведут в лес, и отряжать всех слуг на поиски, не брезгуя и корыстной помощью горожан. Собаки не брали следа. Лишь две из них подвели к воротам, но за воротами будто теряли нить.
Завидев же колдуна, Владазел ощутил, как дрожь, подобная дрожи ломаемого ударом льда, сотрясает его тело. Колдун по прозвищу Волк слишком редко приходил в город чаще раза в месяц, и приводили его, как правило, поводы, никак не годящиеся в радостные. Двумя годами ранее он тоже пришёл спустя седмицу после полнолуния – сказать, что пропавшая в деревне баба распухшей утопленницей снесена речным течением в его озеро и попросить забрать труп, пока он не оказался скормлен лесным падальщикам.
А пятью годами раньше, говорят, он пришёл сказать, что секач зашиб в лесу мальчишку лет тринадцати, по неосторожности перешедшего зверю тропинку.
И те долгие полминуты, что колдун неторопливо шёл по дороге, загибающейся к терему, мимо кустов сирени, мимо колодца-журавля, мимо частокола, обносящего конюшни купца, всё у Владазела перед глазами было белым, будто яблонев цвет, и белизна эта растекалась и зрела, угрожая стать пеленой. Будто он уже видел проклятый небом саван, на всякий случай лежащий где-то в закромах у жены, который придётся перешивать на коротконогую Грозоречу.
Сначала он сумел заметить, отведя глаза, что одна из собак, тянущая поводок к колдуну, не рычит и не лает, а слабо метёт хвостом собственный хребет, будто приветствуя знакомца. Псы всегда были послушны колдуну, но никогда к нему не ластились, не приветствовали его этим тихим скулежом. С трудом заставив себя поднять глаза на колдуна, несущего чёрную весть, купец с непониманием уставился по левую руку от него – там шла, цепляясь за поганый колдунский рукав, сама Грознореча. Со сбитой и растрепавшейся косой, лежавшей на плече, в припыленной скитаниями одежде и грязной обувке, с лицом сонным и испуганным, но явно живее даже собственного отца, обомлевшего от запоздалого ужаса. Колун остановился и девочка, вздохнув, покорно шагнула вперёд.
Так же быстро испуг купца сгинул, уступая место горячечной ярости. Первый шаг ему дался с трудом, но он всё равно двинулся колдуну навстречу. Вся его фигура со сжатыми кулаками, по-звериному сощуренными глазами и побелевшим от гнева лицом подсказала следящим из-за заборов и из-за спин людям, что сейчас произойдёт.
У города давно уже не было хорошего развлечения, и люди, жадные до крови и криков, подались вперёд, предвкушая удар.
- Ах ты ж мавочий выродок, мелкая тварь, убогая… - заорал купец, занося руку с пальцами, уже скрючившимися и готовыми сжаться в кулак. У него было порядочно причин гневаться: и за побег, и за деньги, украденные из дома, и за долги, которые купец простил своим должникам ради помощи среди ночи искать нерадивую дочь, и за то даже, что она смела касаться колдуна по прозвищу Волк, проклятого отшельника с холмов у озера. Но сейчас он и поводов тех не помнил: был только гнев, вылепленный короткой вспышкой страха.
Никто не шагнул вперёд, пытаясь остановить: напротив, все жадно затихли, ожидая, когда кулак врежется по холёной морде и брызнет кровь.
С глухим стуком опрокинулось тело. Купец, не ожидавший удара, осел на дорогу с чавкающим звуком, как опрокинутый в грязь мешок. Рука, занесённая для удара, дёрнулась к собственному лицу – ощупывать горячую от боли нижнюю челюсть и кровавые капли, высеченные из разбитого угла рта.
Колдун опустил посох, скосил глаза на зевак и, наклонившись, подал купцу вместо руки угрозу:
- Ты не тронешь её даже пальцем, пока она не сменит штаны на юбку и не перестанет считаться ребёнком, - тихий голос Волка казался змеёй, скользящей по лицу купца и с тихим шипением заползающей в ухо. - Поостерёгся бы ты на моих глазах божьи законы нарушать, Владазел.
Купец ошалело кивнул, отклоняясь от колдуна, будто от того исходил жар.
Грозореча стояла там же: вытаращив глаза и глядя на отца, как на высеченного из дуба идола, перерубленного молнией. Весь её мир, где отец был приравнен богам и наделён правом решений, оспариванию не подлежащих, рассыпался с шорохом, напоминающим шорох складок закоревшего плаща колдуна. Медленно, будто не веря в то, что увидела, она повернула лицо к дядьке Волку.
Тот кивнул отцу сверху вниз, будто давая разрешение подняться.
Униженный купец встал, утирая кровь и попятился. Глаза его были тёмными от злобы и страха.
Как по приказу отряженные на поиски люди стали разбредаться – распрягать коней, оттаскивать обратно к псарне собак и кустами уходить к родным порожкам, прятаться от желтоглазого колдуна, осмелившегося ударить купца по лицу.
Грозореча стояла молча, глядя на колдуна с той же смесью ужаса с радостью.
Фыркнув, колдун медленно развернулся, этим движением шуганув немногих смельчаков, дышащих ему в спину. Луна, заинтересованная суетой среди ночи не меньше горожан, отбросила свои чёрные облачные подушки, наконец просияв на тёмно-синем небе и высеребрев верхушки елей, виднеющихся за городской стеной.
- Спасибо, - наконец прошептала пересохшими губами Грозореча, с опозданием понимания, что осечённый колдуном отец не решится наказывать дочь за отлучку. Может, даже о украденных монетах не спросит.
- Подавись, - ворчливо буркнул колдун, всем своим тоном показывая, что намерен уйти как можно скорее, но шага в сторону леса пока не делая. - Иди домой. Думаю, собственный двор уж сможешь перейти не со мной за ручку.
- Попробую, - ничего не обещая ответила уже взбодрившаяся девочка. Уголки рта у неё дрогнули, намечая улыбку. - Ты Кошку не прогоняй только, хорошо? Пусть в доме спит.
- Тебя спросить забыл. Она по ночам углы в доме дерёт своими когтями.
- Так у тебя там и так весь дом подранный, - не смутилась Грозореча. - Было бы чего терять…
Колдун вздохнул, снова повторил слово «девять», тряхнул головой и шагнул в сторону леса. Уже отдалившись на шагов пятьдесят он вдруг остановился, не оборачиваясь. Глядящая ему во след и всё не двигающаяся с места девчонка услышала голос:
- Ты приходи, что ли, если тебе понадобится себе щенка приучить или захочешь сокола, как у брата. Тем более – если захвораешь, хотя к заразе зараза липнет редко. Один хрен ты монет пять уж точно у меня в траве потеряла. Я-то поищу, мне твоё пустозвонье не сдалось, но захочешь раньше полнолуния забрать – иди за ним сама. - Колдун замолчал, снова двинувшись в путь.
Несколько секунд Грозореча ещё стояла, глядя в сторону леса и чувствуя, как губы расплываются в улыбке. Чудно было прикоснуться вдруг к настоящей ворожбе – хотя колдун и стоял в пятидесяти шагах, голос его звучал негромко и чётко, будто их разделяло два локтя.
- Ой зря ты мне повод дал, дядько Волк, - прошептала она, качая головой. - Я ж теперь вправду не отстану.