Город, сотканный из серости заводов и смрада безысходности, стал сценой для его игры. Молодой поэт, чьи рыжие кудри, словно пламя, развевались на ветру, а голубые глаза впитывали, как губка, всю боль этого мира, бродил по его улицам. Он был высок, среднего телосложения, хорош собой – само воплощение мрачной романтики в чёрном пальто, чёрной водолазке, чёрных брюках и сапогах, облачённый в чёрные перчатки, словно для того, чтобы не оставить следов на холсте этой грязной жизни.
Он спускался в самое чрево города, туда, где гудели станки, словно исполинские механические звери, а лица рабочих были высечены из камня усталости и отчаяния. Туда, где день сливался с ночью в нескончаемом гуле машин, где трудились все – от мала до велика. Мужчины, их спины согнуты под тяжестью непосильного труда, с лицами, изборождёнными морщинами усталости и копоти, поднимали тяжести, управляли станками, вдыхали едкие испарения. Их руки, мозолистые и сильные, были единственным инструментом, которым они владели, единственным способом заработать крохи на пропитание. Их пот, смешиваясь с машинным маслом и пылью, становился частью этого отчаянного производства.
Женщины, их плечи поджаты от вечной заботы и усталости, несли на себе двойную ношу. Днём они стояли у конвейеров, собирая детали, выполняли монотонную, изнурительную работу, требующую точности и терпения. Их пальцы, изящные, но тоже покрытые мозолями, порхали над деталями с поразительной скоростью, отбивая ритм уходящей жизни. А вечером, едва переступив порог дома, они снова принимались за работу – готовка, уборка, уход за детьми. Их глаза, часто потухшие от бессонницы и забот, всё ещё сохраняли искорку нежности, но всё чаще в них мелькало отчаяние.
Даже дети, чьи дни должны были быть наполнены играми и смехом, здесь были обречены на труд. Маленькие, худенькие, с большими, всё понимающими глазами, они выполняли поручения. Бегали по цехам. Приносили инструменты. Помогали взрослым там, где требовались ловкие, маленькие пальцы. Их смех звучал редко, приглушённый общей атмосферой, и чаще напоминал вспышки света в кромешной тьме. Они учились не буквам, а расписанию смен, не сказкам, а историям о пролетариате.
А старики, чьи силы были на исходе, тоже не находили покоя. Те, кто ещё мог держать в руках инструмент, продолжали работать, медленно, но упорно, чтобы не лишиться крошечной пенсии. Те, кто уже не мог, сидели у окон, глядя на дым заводских труб, вспоминая времена, когда, возможно, всё было иначе. Они были живыми свидетелями истории этого города, носителями памяти о прошлом, которое теперь казалось таким далёким и несбыточным. Их морщинистые руки, покрытые пигментными пятнами, тихо лежали на коленях, но в глазах ещё тлели угольки былой жизни, угасая вместе с последними лучами солнца, пробивающимися сквозь грязные окна.
Парень разгуливал легкой походкой. На лице его было спокойствие, но и блестели хитро глаза. Все, от стариков до детей, жаловались ему, выговаривали всё то, что накопилось у них на душе, будто этот парень - Бог, ангел хранитель и единственный свет в окне.
«Эх, парень... не дай бог тебе так работать. Это ведь не жизнь, а каторга. Каждый день одно и то же: подъем до темноты, в цеху – смрад, грохот, пот льет градом. Руки уже не чувствуют, но всё равно крутишь, тащишь. А зарплата? Ты бы видел, сколько мы получаем. На хлеб и то не всегда хватает. А начальство? Им лишь бы план гнали. О людях никто не думает. Вчера Иванов упал. Так его тут же заменили, будто и не было человека. Вот такая у нас тут жизнь», - выдыхал тяжело мужчина.
«У меня двое ребятишек. Отец их погиб на заводе три года назад. Что мне делать? Работаю здесь, но как? Встаю до солнца, детей в сад, сама на смену. Смены эти – по десять, двенадцать часов. Глаза ничего не видят от усталости. Прихожу домой – гора посуды, стирка, и дети ждут. И всё равно на завод идти надо, иначе как их прокормить? Иногда хочется всё бросить, уйти куда глаза глядят. Но куда? Нас нигде не ждут, кроме таких же заводов. Вот и тянем лямку, как можем», - плакала женщина.
«Я здесь с молодости. Видел, как этот завод рос, как строились новые цеха. Думал, жизнь наладится. А лучше не стало. Только хуже. Раньше хоть какая-то гордость была, что мы что-то строим. А теперь... Теперь просто машины крутим, чтобы кто-то там, наверху, богател. Здоровье всё подорвал. Кашель такой, что ночью не сплю. А пенсия – копейки. Лекарства стоят дороже, чем я за месяц зарабатываю. Вот и думаю: зачем всё это было? Жизнь проработал, а в итоге – нищета и болезни», - жаловался сухой старик.
«Я только недавно устроился, но уже всё понял. Здесь нет будущего. Ты работаешь, выкладываешься, а тебе платят так, что еле концы с концами сводишь. Говорят, надо учиться, повышать квалификацию. А как учиться, когда ты с ног валишься от усталости? Каждый день одно и то же: станок – дом – станок. Мечтал о чём-то другом, хотел что-то изменить. А здесь... Здесь только и остаётся, что смириться», - мотал отчаянно головой подросток.
«Знаешь, милый, мы не ропщем просто так. Мы видим, как живут те, кто сидит в своих кабинетах. Они ездят на дорогих машинах, носят хорошую одежду, а мы... Мы в этих грязных робах, с вечной усталостью на лице. Они получают огромные деньги за то, что ничего не делают, а мы, вкалывая от зари до зари, едва сводим концы с концами. И это несправедливо! Очень несправедливо. Хочется крикнуть им всем: «Посмотрите на нас! Посмотрите, как мы живём! И сделайте что-нибудь!». Но нас никто не слышит. Ты хоть слушаешь нас», - пыталась улыбнуться бабушка, но от усталости не получалось.
Парень слушал их истории, словно исповедь: о скудных грошах, о непосильном труде, о жизни, уходящей сквозь пальцы, как мелкий песок, без следа, без проблеска радости. Он впитывал их ропот, их тихую, подавленную ненависть к тем, кто жил на вершине этого иерархического ада. Он чувствовал, как их отчаяние смешивается с его собственным, как его внутренний гнев находит выход в их горьких словах. Он умело подмечал каждое недовольство, каждый вздох разочарования, каждую искру обиды.
А затем, когда чаша их терпения была полна, он поднимал голову, и в его голубых глазах загорался огонь, который мог показаться искренним пламенем борьбы.
«Довольно! – его голос, усиленный эхом заводских цехов, звучал как приговор. – Довольно кормить этих ненасытных стервятников, пока дети изнывают от голода! Вы – сила! Вы – те, кто строит этот мир! А они лишь паразитируют на ваших спинах! Проснитесь! Восстаньте!»
Он не предлагал конкретных решений, не обещал золотых гор. Парень играл на другом – на чувстве несправедливости, на желании быть услышанным, на глупой, но искренней надежде на перемены. Он умел плести паутину из метафор, находить струны, за которые можно дёрнуть, чтобы вызвать бурю. Парень говорил о свободе, о справедливости, о чести, о достоинстве – слова, которые были пустым звуком для тех, кто выживал изо дня в день, но которые будоражили их воображение, давали иллюзию смысла. Он подстрекал, подливал масла в огонь, раздувая тлеющие угли недовольства в пожар. Он чувствовал их энергию, их надежду. И это подпитывало его самого, давало ему ощущение власти, которое он никогда раньше не испытывал. Он был словно художник, рисующий картину революции, используя в качестве красок страдания и мечты людей.
И люди, затравленные, униженные, готовые на всё, чтобы хоть на миг почувствовать себя кем-то большим, чем просто винтиками в чужой машине, поверили ему. Поверили этому рыжеволосому юноше, чьи глаза горели так ярко, словно он сам нёс в себе свет грядущей революции. Они видели в нём своего пророка, своего Мессию. Он был для них воплощением их собственных несбывшихся мечтаний, их гневной, но подавленной воли.
Когда же улицы наполнились криками «Свобода!», когда лозунги, рождённые в его уме, зазвучали из тысяч уст, он, словно призрак, растворился в сумерках. Он вернулся в свою убогую квартиру, где сырость въелась в стены, а воздух был пропитан запахом дешёвого табака и затхлости. Он подошёл к старой, выцветшей иконе, что висела на гобелене, освещаемой тусклым светом единственной лампы. Перед ней он остановился, глядя на застывшее, печальное лицо святой.
«Глупые, – прошептал он, в его голосе звучал циничный смех, – как же легко ими манипулировать. Они верят в каждую мою ложь, в каждое слово о свободе и справедливости. И вы, святая, тоже молчите, наблюдая за этим фарсом».
Его голос был едким, насмешливым, полным издевки над наивностью людей и над бездействием высших сил. Он нарочито подчеркивал свою отстранённость, свою игру. С легким, презрительным жестом он слегка ударил по иконе. Застывший лик святой не дрогнул, но в этот момент что-то внутри него словно оборвалось. Смех затих, уступив место холодному, всепоглощающему равнодушию. Апатия окутала его, словно плотное одеяло, отсекая всякие чувства. Образ революционера, которым он так искусно манипулировал, потускнел, обнажив его истинную сущность – человека, забитого долгами и отчаянием. Он взял чёрную маску, которую держал в руке, и, отряхнув с неё невидимую пыль, медленно, но решительно надел её на лицо.
И вот, наступил тот час. По площади разнесся грохот шагов. Те, кто ещё вчера кричал о свободе, теперь стояли, молчаливые и покорные, перед лицом смерти. Их глаза, полные страха и непонимания, искали его, своего вождя, своего спасителя. Но он уже не был тем, кем они его видели. Он прошёл сквозь толпу, словно призрак, его чёрное пальто развевалось на ветру. Его лицо, когда-то полное страсти, теперь было непроницаемым, словно каменная маска. Его голубые глаза, в которых раньше горел огонь, теперь были пусты, отражая лишь холодный свет фонарей. Он поднял автомат. Звук выстрелов разорвал тишину. Но в самый разгар этого кровавого действа, когда пули находили свои цели, маска на его лице, словно не выдержав напряжения, слетела. В тот же миг, когда он увидел лица людей, которые смотрели на него с ужасом и непониманием, он понял, что совершил. Люди, которые верили ему, теперь видели перед собой не героя, а убийцу. Их взгляды, полные боли и предательства, словно прожигали его насквозь.
Из окна высокого здания, где воздух был напоен дорогим табаком и властью, за этой сценой наблюдали несколько человек. Их лица были непроницаемы, но в их глазах мелькали искры циничного веселья.
«Смотрите, как это просто, – прошипел один из них, потягиваясь. – Всего лишь пара слов, пара обещаний… и целая толпа готова идти на эшафот. Этот «Овод» – гений, не так ли?»
«Гений, – согласился другой, – который умеет играть на самых низменных струнах человеческой души. Он наш инструмент, не забывайте. Он подстрекает, а мы собираем урожай».
Они говорили так, будто обсуждали новую театральную постановку, а не судьбы десятков людей. Для них это была лишь игра, шахматная партия, где пешки – люди, а фигуры – те, кто дергает за ниточки.
В этот момент, когда слова властей прозвучали в тишине, маска на лице «Овода» окончательно треснула. Люди на площади, их глаза, обращённые к нему, теперь горели не надеждой, а яростной, обжигающей ненавистью. Они увидели в нём не лидера, не спасителя, а предателя. Иуда в чёрном пальто. Он повернулся к тем, кто наблюдал за ним со стороны, словно за диким зверем в клетке. По его щекам потекли слезы. Это были слезы не раскаяния, а осознания. Осознания того, что он, сам того не желая, стал орудием в руках тех, кто разрушал жизни, тех, кого он, казалось, презирал. Он вспомнил лицо отца, искажённое отчаянием перед последним шагом. Вспомнил свою голодную юность, свою безнадёжность. Это была его единственная мотивация, его единственное оправдание.
Те, кто наблюдал, наблюдая за этой сценой, лишь тихо посмеивались. Один из них, с холодным блеском в глазах, похлопал другого по плечу.
«Прекрасная работа, «Овод», – сказал он, его голос был спокоен и лишён всяких эмоций. – Ты прекрасно справился. Вот твоя награда».
Ему протянули мешок, туго набитый монетами. Он взял его, руки его дрожали, но не от страха, а от тяжести добычи. Деньги, которые он выменял на чужие жизни, на свои идеалы.
«Не переживай так сильно из-за своих… чувств, – продолжал один из них, – это всего лишь люди. Толпа. Они были готовы умереть за твои слова, теперь они умрут от твоей руки. В этом вся суть власти, юноша. В умении управлять стадом».
Слёзы продолжали течь по его щекам, смешиваясь с потом и грязью этой проклятой площади. Он стоял, окружённый смертью, которую сам же призвал, и понимал, что никакие деньги, никакая власть не смогут смыть кровь с его души. Он был «Оводом» – тем, кто жалил, кто подстрекал, кто предал. И теперь он остался один, с мешком денег в руках и пустотой в душе, обречённый вечно слышать в своём сердце отголоски криков тех, кого он обманул, тех, кого он обрёк на смерть. Его идеалы, его стихи, его мечты – всё это было похоронено под тяжестью долгов и ценой чужих жизней. И в его голубых глазах, когда-то полных огня, теперь плескалось лишь бездонное, холодное равнодушие – отражение тех, кто управлял им, тех, кто сделал его своим призраком революции. Он почувствовал себя не героем, не злодеем, а просто игрушкой в руках тех, кто правил этим миром, теми, кто смеялся над его чувствами, над его борьбой, над его предательством.