Бар «Горизонт» был идеальным местом, чтобы потеряться. Не потому, что он был темным или пустым — как раз наоборот, он был забит до отказа, гудел от десятков голосов и пропитан запахом дешевого пива и дорогого парфюма. Но здесь царила анонимность толпы, где каждый был островком, и его одиночество тонуло в общем шуме. Он сидел в своей привычной нише, у стены, где свет от неоновой синей вывески «Горизонт» умирал, разбиваясь о кирпичную кладку. Этот синий отсвет был его личным закатом, маркером границы между внешним миром и его внутренней пустыней.

Его звали Лев, и это имя, означающее «царь зверей», казалось ему самой жестокой шуткой, которую сыграла с ним судьба. Сейчас он больше походил на изможденного мудреца или на пленного, наблюдающего за чужим праздником из своей клетки. Музыка гремела, кто-то кричал тост, девушка с радужными волосами заливисто смеялась, опираясь на плечо своего кавалера. Лев наблюдал за этим карнавалом жизни, и на его лице застыла маска — нечто, что при беглом взгляде можно было принять за улыбку. Уголки губ были напряженно подняты, создавая иллюзию участия. Но если присмотреться, в глазах не было ни искорки, ни отклика. Это была мертвая, статичная гримаса, маска скомороха, вырезанная из дерева. Он отточил это выражение до автоматизма; оно было его щитом, его униформой, его способом сказать миру: «Я свой, я такой же, как вы», не произнося ни слова.

Он поднял бокал с янтарным вискарем, когда подняли все. Лед позвякивал, словно крохотные колокольчики, призывающие к веселью, которому он был не способен. Он сделал глоток. Горячая жидкость обожгла горло, но не смогла растопить ту ледяную глыбу, что поселилась в его груди. Там, за ребрами, там, где у других людей бился живой, трепетный, иногда испуганный, иногда ликующий мотор жизни, у него лежал камень. Гладкий, холодный, инертный булыжник, отполированный годами молчания и безразличия. Он не бился в такт музыке, не замирал от страха, не учащался от волнения. Он просто был. Вечный, тяжелый и безмолвный спутник.

Возвращение домой было похоже на переход из одной пустоты в другую, более концентрированную. Бар был пустотой шумной, наполненной призраками чужих эмоций. Его квартира была пустотой тихой, звонкой и абсолютной. Он щелкнул выключателем, и свет от одинокой лампы под потолком резко очертил границы его царства — стерильный порядок, ни одной лишней вещи, ни одной пылинки. Безупречность, доведенная до абсурда, была еще одной формой защиты. Если внутри царит хаос, снаружи все должно быть идеально.

Он подошел к зеркалу в прихожей и посмотрел на свое отражение. Человек с уставшими глазами и застывшей маской на лице. Он знал, что под этой маской ничего нет. Вернее, было. Но это «что-то» было похоже на развалины древнего, давно покинутого города. Когда-то здесь кипела жизнь, звучали голоса, горели огни. Теперь — лишь руины, засыпанные песком времени. И по этим руинам, медленно, неотвратимо, ползло нечто. Не чужеродное существо, а порождение самой этой пустоты. Червь саморазрушения. Он вылупился из трещины в том самом камне, что заменял ему сердце, и теперь методично, день за днем, пожирал остатки его воспоминаний, надежд, самой его сущности. Это был тихий, интимный акт каннибализма, где пожиратель и жертва были одним и тем же существом. Иногда ему казалось, что он слышит этот звук — приглушенный, влажный хруст, доносящийся из самых глубин его существа. Это он пожирал сам себя. Словно паразит.

Утро началось не с пробуждения, а с медленного всплытия из омута беспокойного сна. Голова была тяжелой, губы — пересохшими. Легкое головокружение от вчерашнего вискаря создавало между ним и миром тонкую, но прочную пелену.

Он вышел на улицу. День был пасмурным, небо — свинцовым, низким, давящим. Воздух кусал кожу холодными зубцами. Он почувствовал этот холод, но не сделал ничего, чтобы от него защититься. Шапка лежала в прихожей на полке. Он сознательно оставил ее там. Точно так же он не стал наклоняться, чтобы завязать разболтавшиеся шнурки на потрепанных кедах. Они шлепали по мокрому асфальту, выбивая свой собственный, немой ритм — ритм безразличия.

На его лице плотно сидели черные очки-авиаторы. Это был его главный барьер. За стеклами мир терял свои и без того скудные краски, превращаясь в монохромную картину, в графический роман, где все было оттенками серого. В них он чувствовал себя в безопасности. Они скрывали его взгляд — плоский, пустой, лишенный всякого посыла. Взгляд, в котором не было ни вызова, ни тоски, лишь всепоглощающее ничто. Он не верил в ангелов-хранителей, высшие силы или благосклонность судьбы. Но сегодня он был уверен наверняка: даже если бы небесный защитник существовал и парил над этим серым городом, он бы прошел мимо. Ангел не увидел бы в этом закованном в стекло и апатию человеке ни искры души, которую стоило бы оберегать.

Дома, вернувшись с улицы, он машинально подошел к раковине. Руки были чуть испачканы — городской грязью, пылью. Он собирался повернуть кран, но его рука замерла в сантиметре от хромированного крана. Вода, стекающая на кожу, смывающая невидимые следы внешнего мира, — это был ритуал. Ритуал для других. Для тех, кто с утра верит, что грядущий день принесет что-то новое. Чей смех — не сиплый, каркающий звук, вырывающийся помимо воли, а настоящая, бьющая через край мелодия радости. Для тех, кто верит, что своими чистыми руками может строить, лепить, творить свою жизнь.

Лев разжал пальцы. Нет. Его руки не для этого. Они должны были нести на себе отпечаток этого мира, его пыль и его сажу. Это была его форма молчаливого протеста против навязчивой гигиены счастливой жизни. Он отвернулся от раковины, оставив воду нетронутой.

У него было своеобразное развлечение, мрачная фантазия, к которой он прибегал в моменты особой остроты чувства собственной нереальности. Он представлял свои похороны.

Он видел это в мельчайших деталях. Унылый, пахнущий воском и цветами зал. Гроб с его бледным, нагримированным телом. Ряды стульев, на которых сидят прилично одетые люди с прилично скорбными лицами. Его коллеги, дальние родственники, случайные знакомые.

И вот поднимается один из них, тот самый, что всегда в офисе рассказывал глупые анекдоты. Он говорит траурным, натренированным голосом: «Он так любил жизнь. Он всегда улыбался, ценил каждое ее мгновение».

И тут, в своем воображении, Лев, лежащий в гробу, скривил бы свои безжизненные губы в той самой, хорошо знакомой всем ухмылке. Это была бы его последняя, великая, посмертная шутка. Шутка над всем абсурдом, над лицемерием ритуалов, над тем, как легко люди покупаются на маски. Они хоронили бы гримасу, скульптуру, оболочку, даже не подозревая, что человека под ней не существовало уже много лет. Они прощались с иллюзией, которую он так тщательно поддерживал.

Сейчас он просто шел. Без цели. По серым улицам, под низким небом. Шнурки продолжали шлепать, очки продолжали фильтровать реальность. Внутри, на месте сердца, лежал камень. Мир вокруг него был полон движения — спешили люди, сигналили машины, в кафе кто-то праздновал день рождения. Но он был центром абсолютного покоя, черной дырой, которая поглощала все звуки и краски, не возвращая ничего.

И в гробовой тишине его внутренней вселенной, под аккомпанемент шлепающих шнурков, был слышен лишь один звук. Тихий, настойчивый, неумолимый. Это был звук его собственного распада. Звук того, как он, Лев, медленно, безостановочно, пожирал самого себя. И этот звук отдавался в его сознании эхом, складываясь в слово, растянутое на три горьких, отчаянных слога: па-ра-зит.

Загрузка...