И если бы колокольчики не зазвенели тонко, как ржавые жилы в старом колодце, они бы никогда не узнали, что по улицам их города бродят стаи чужих снов. Они привыкли видеть их лишь с закрытыми глазами — размытые, влажные, неуловимые. Но встретить сон вживую, лицом к лицу, означало переступить границу, где даже дыхание не принадлежало тебе. И если бы спросить их, что страшнее: открыть глаза или держать их сомкнутыми, — они бы закусили губу и отвели взгляд, пряча на языке сладковатый вкус чужой бессонницы.

— Кто позвал его? Признавайтесь.

Ночь зашевелилась, выдохнула сыростью и солёной шерстью, рассыпала по мостовой горсть мокрых перьев. Колокольчики зазвенели снова, и за углом показался он — Пастух. Ходил неторопливо, будто считал шаги, а за ним тянулась стая. Лестницы без конца, дети с пустыми лицами, животные с переломанными крыльями, чёрные окна, которые шевелились, как жабры. Всё это брело за ним, словно домашний скот.

— Я не звал… — голос сорвался, ушёл в трещины стен.

Лёгкие захлебнулись чем-то вязким и сладким, будто изнутри их наполняли чужие сновидения. Рука дернулась к виску, потереть липкую ясность.

— Признайтесь уже, — сказал кто-то сдавленно, — или он сам выберет.

Колокольчики ответили дрожью, и один из снов обронил себя на землю: крохотную фигурку с глазами, прорисованными углём. Фигурка дёрнулась, пошла к ближайшему, подняла голову. И в её взгляде вдруг оказался весь кошмар, какой только можно вынести, прежде чем рассмеяться.

— Не трогай, — выдохнули из угла, но было поздно.

Сон прилип, как мокрый лист к стеклу.

Мальчик дернулся, будто кто-то ударил его под дых. В глазах зажглись лестницы: деревянные, каменные, стеклянные. Все они тянулись вверх, к пустоте, и каждая рушилась под ногами, оставляя только падение. Он захохотал — тонко, слишком звонко для своего возраста. И в этом смехе было больше ужаса, чем в крике.

Колокольчики звенели всё громче. Пастух наклонил голову: лицо его нельзя было разглядеть, оно состояло из трещин, из ткани ночи, из скопившегося молчания. Но каждый был уверен, что он смотрит именно на него. Каждый. И все старались отвести взгляд.

— Это он виноват, — сказала девочка, уронив стеклянный голос на пол. — Он первый посмотрел.

Сонные твари, шуршащие за спиной Пастуха, двинулись ближе. У крылатого волка с провалами вместо глаз отряхнулась перьями тьма. Дети без лиц захихикали беззвучно, гулко. Лестницы зашевелились, будто пытались встать вертикально.

Плечи свело от холода, тянущего из глубины. Казалось, что небо осыпается мелкими крошками, а внизу — вместо земли вязкая ткань сна, где можно увязнуть навсегда.

— Скажите ему, что мы спим, — шептал кто-то, прикрывая лицо ладонями. — Если он поверит, уйдёт.

Но Пастух остановился посреди улицы. Его колокольчики не звенели, они звали. Каждый удар отдавался в ребрах, в висках, в зубах. Казалось, что кости сами отвечают эхом.

И тогда один из детей с пустым лицом отделился от стаи и пошёл вперёд. В руках у него болталась сломанная маска, по щеке стекала чужая улыбка, слишком широкая, чтобы быть человеческой. Он поднял маску и протянул её мальчику. Улыбка ожила, дрогнула, задышала. И в этом дыхании кто-то узнал дыхание собственного сна.

— Это моё, — прошептал он. Но когда протянул руку — маска уже смотрела на него.

— Не забирай, — прошептали из темноты, но голос уже не принадлежал человеку. Он принадлежал маске. И маска шептала изнутри лица, как если бы кожа была лишь тонкой дверцей.

Пастух качнул колокольчиками, и звук прошёл не по воздуху — по костям. Стая вздрогнула, перетекла ближе к стенам домов. Камень под их лапами стал мягче, будто долго лежал под языком.

Окна домов были закрыты, но за каждым стеклом угадывалось дыхание — неровное, сбивчивое, с примесью сдавленного крика. Иногда стекло запотевало изнутри, и на нём проступали ладони. Иногда — лица. Иногда — ничего, кроме медленно моргающего света.

Город спал, но спал плохо. Сны выползали наружу через щели в рамах, через замочные скважины, через трещины в половицах — как тёплый пар, как запоздалая кровь из раны. Они тянулись к Пастуху, путались в его шагах, цеплялись за колокольчики. Теперь брели за ним, как заблудившиеся овцы, не помнящие дороги назад и не уверенные, что дорога вообще была.

Тот, к кому приросла маска, сделал шаг. Потом ещё один. Походка его стала чужой — будто кости внутри переставляли заново, пробуя разные сочетания. Колени сгибались слишком глубоко. Плечи забыли, где им быть.

Глаза под маской — если они ещё оставались — смотрели не на улицу, а внутрь. Там лестницы рушились уже без звука. Падение стало бесконечным, и в нём появилось ощущение, будто падаешь не вниз, а в собственное имя.

— Он сейчас уйдёт с ними, — сказала женщина в платке. Под глазами у неё лежали тени, похожие на синяки от долгого бодрствования. Она прижимала к груди пустоту — и пустота была тяжёлой, как ночь без сна. Она дёрнулась, как младенец, который не может заснуть.

Но никто не окликнул. Голоса стали тяжёлыми, влажными. Стоило открыть рот — и язык налип бы на зубы, как мокрая ткань. Каждый боялся, что звук сорвётся и упадёт в эту вязкую тишину, где уже шевелилось что-то, похожее на ответ.

Крылатый волк зевнул. Из пасти вывалился клубок чужого сна: женщина в белом без лица, ребёнок с рыбьей головой, комната, в которой стены дышали лёгкими, а потолок медленно опускался, как крышка гроба, забывшая своё предназначение.

Клубок покатился по мостовой, распутываясь на ходу. Нити сна цеплялись за ботинки, за пальцы, за тени. Кто-то вскрикнул — и понял, что это его собственный голос, возвращённый из другой ночи.

— Мы не звали, — зашептали из окон. — Мы спали. Мы всегда спим.

Но слово «всегда» провалилось, как ступенька.

Пастух подошёл к мальчику в маске и положил руку ему на плечо. Рука была холодной, как вода в ноябре, и тяжёлой, как все бессонницы этого города сразу. Под этой рукой плечо стало прозрачным. Сквозь кожу на миг проступили лестницы — деревянные, каменные, стеклянные. Они росли внутрь.

Мальчик вздрогнул. Маска дёрнулась. Из-под неё выкатилась слеза — густая, тёмная, как если бы она копилась годами. Она упала на камень и не растеклась — осталась новой маской.

— Пора, — сказал Пастух.

Голос его не звучал. Он оседал внутри, как сахарная пыль на языке. Как утренняя тоска, когда просыпаешься и не помнишь, кто ты. Как знание, что кто-то всё это время стоял у изголовья.

Стая зашевелилась. Лестницы поползли следом, волоча ступени, которые скребли по камню, как зубы. Дети с пустыми лицами взялись за руки, и цепочка их уходила не вперёд, а вглубь, в толщу воздуха. Животные с переломанными крыльями оставляли на брусчатке следы, похожие на письмена.

И мальчик в маске пошёл с ними.

Сначала он оглянулся. Один раз. Коротко. И в этом взгляде — если маска умеет смотреть — было что-то тёплое, почти человеческое. Но это «почти» росло, расползалось, вытесняя остальное.

— Не смотрите, — сказал кто-то. — Если увидите его лицо — он останется здесь навсегда. И вы останетесь с ним.

Все отвернулись.

Колокольчики звенели тише, но их звон стал глубже. Казалось, они не уходят — они оседают под кожей.

Город медленно выдыхал. Стены возвращали себе твёрдость, но где-то внутри оставались мягкие участки, как не до конца зажившие раны. Окна перестали дрожать. Только на мостовой лежали мокрые перья, клубок не до конца распутанного сна и сломанная маска с чужой улыбкой.

Женщина в платке подошла к маске. Наклонилась. Она не спала уже столько ночей, что перестала верить в утро.

Маска дышала. Тихо. Ровно. Как спящий ребёнок. Как город. Женщина слушала это дыхание так, будто слышала его впервые в жизни.

— Не трогай, — крикнули ей. — Это же сон!

Но пальцы её уже коснулись остывшей улыбки. Кожа под ними стала мягкой, податливой. Маска словно прижалась к ладони.

Женщина подняла глаза.

В них зажглись лестницы. Сначала одна. Потом другая. Потом сразу все — деревянные, каменные, стеклянные. Они росли вверх и вниз одновременно, переплетаясь, скрипя, ломаясь и срастаясь вновь.

Её платок медленно сполз на плечи.

Кто-то за окном засмеялся во сне. Тонко. Слишком звонко. Смех разошёлся по улице, как трещина по стеклу.

И в этом смехе не было ничего, кроме того момента, когда ты понимаешь: ты уже спишь. И если это был кошмар — он всё равно был мягче, чем бесконечная ночь без сна.

Загрузка...