Удар. Острая, жгучая боль рассекла спину.
— Кричи, псина! — прорычал надо мной глумливый голос, брызгая своей слюной.
— Стра… — хрип вырвался сам собой, призывая стражу, но звук потонул в новой волне боли.
Губы Вятки растянулись в довольной ухмылке.
Хлыст взметнулся вверх. Раздался резкий, оглушительный щелчок. Воздух вырвался из легких, в глазах потемнело. Тело само вжалось в грязный, утоптанный пол хлева. Перед глазами запрыгали соломинки, в нос ударил запах навоза и влажного дерева.
Да как ты смеешь! Я — император Нерон Клавдий Цезарь Август Германик. А этот… этот мужик в засаленном кафтане смеет поднимать на меня руку?
Между ударами хлыста в сознании мелькнули иные картины.
Донесся стук копыт. Сенат объявил врагом народа и приговорил к публичной казни. Императора Римской империи, словно какого-то раба! Пришлось скрываться, но их ищейки взяли след. Всадники уже окружали дом, чтобы схватить и надругаться. Этого нельзя было допустить. Смерть — только красивая, только на моих условиях. Перед глазами — верный Эпафродит с ошалевшими от ужаса глазами. Короткий приказ, холод стали у горла. И последняя фраза, брошенная в вечность: «Какой великий артист погибает!». А затем — темнота.
Еще удар. И в этот миг обрывки памяти сложились в чудовищную мозаику.
Я умер. А теперь… жив? В этом вонючем хлеву?
Хлыст свистнул снова. Тело содрогнулось, но внутри полыхнула ярость.
Как они смеют?! Их грязные руки, вонючие плети касаются меня, императора?! Мало распять их вдоль дороги! Их крики станут аккомпанементом для новых поэм! — родилась клятва, выжженная каленым железом. С губ не сорвалось больше ни звука.
Хряк-садист фыркнул, смачно плюнул — комок слизи шлепнулся в волосы, растертый грязной ладонью. Бормоча проклятия, он вышел, хлопнув дверью.
Какой позор, какое унижение.
К горлу подкатил горький ком. Обессиленное тело рухнуло вниз. Холодная солома больно впилась в кровоточащие раны. Сквозь мрак хлева едва пробивался тонкий лучик из зарешеченного оконца.
И вдруг, прямо в сознании, вспыхнули слова, отчеканенные в мраморе мысли:
[Воля признана. Имя твоё — Шут. Первые инструменты готовы.]
Шут? Это меня-то, императора, называют шутом?! Возмущение взметнулось ледяной волной. Какая наглость! Какие еще инструменты?
И тут же пришел ответ — мир вокруг будто стал чуточку острее, ярче. Словно спала пелена с глаз. Дверь хлева скрипнула, впуская клубы холодного воздуха и сгорбленную фигуру в потрепанной одежде. Дед Костя, — всплыло из глубин памяти.
— Марк, ты как? Я уж испугался, думал, этот упырь тебя доконал.
При виде старика тело дернулось в брезгливом спазме. Фу! Как смеет раб меня касаться? Но сознание услужливо подсказало: Марк — тело, в котором он теперь заперт. Что ж. Тогда он сыграет эту роль, пока что. А этого Костю непременно высечет. Позже.
Волна боли накатила снова, не давая пошевелиться. Но эта мерзкая, липкая грязь на коже была невыносимее боли. Ее необходимо смыть.
— Ужасно! — прохрипел я, сплевывая кровь в сено. Попытка приподняться на локтях провалилась — лицо снова ткнулось в холодную грязь.
— Щас помогу. Давай лапу.
Еще чего. Принимать помощь от раба. Гордость взбунтовалась. Еще одна попытка — и снова лицом в грязь. Старик, глядя на это, зашелся хриплым смехом.
Член Юпитера! Как низко пал великий Нерон. Вынужден терпеть насмешки раба и принимать его помощь!
Дед Костя, все еще посмеиваясь, подхватил под мышки, поставил на ноги, сунув в руки потрепанную, застиранную рубаху.
Фырканье вырвалось само собой — на это тряпье даже смотреть было противно. Но пришлось натянуть: простыть и сдохнуть здесь, в этой дыре, — не входило в планы.
Наружу выползли вместе. Солнце ударило по глазам так, что пришлось зажмуриться и прикрыться ладонью.
Ноги сами принесли к корыту с мутной водой. Из отражения глянуло юное, но уже тронутое шрамами лицо.
Хм. А ничего так, словно Аполлон. Женщины, любят шрамы. Смазливое лицо. Таким можно и аристократок охмурять, чтобы вкладывались в талант. Талант-то при мне! И самое главное — нет этой проклятой короны на голове! В прошлой жизни только и делали, что потешались за спиной, когда он, император, выходил на сцену. «Не подобает!», «Позор!» твердили учителя. А теперь никто не запретит. Он станет великим артистом, но сперва — месть. Тому хряку, что посмел поднять руку на императора. Месть будет сладкой.
[Вы получили пассивный навык «Голос Цезаря» — навык убеждения и управления толпой повысился на 5%. «Глаз Софиста» улучшен.]
Что за голос Цезаря? Вместе с текстом пришло и понимание — если сосредоточиться, можно увидеть саму суть человека.
Взгляд уперся в сгорбленную спину уходящего деда Кости. И перед внутренним взором проявилось:
[Старая, покорная лошадь, везущая телегу обид до самой могилы.]
Странно и в то же время до жути понятно.
Я тщательно стал мыть себя и свою одежду в корыте, вызывая недоумевающие взгляды холопов вокруг.
— Ты это чего? Все равно грязным станешь. Чудной стал, видимо хорошо Вятка по голове приложил.
Вятка — имя того надсмотрщика отпечаталось в памяти. Занести в книгу обид.
— Грязь — для скота. Я — для мрамора и зрелищ, — слова сами сорвались с губ на латыни. И тут же — недоуменный взгляд деда.
Стоп. Он не понял. Даже рабы в Римской империи обязаны понимать латынь. Холодок предчувствия пробрал до костей. Мы не в Риме? На каком языке тогда здесь говорят?
Славянский, — подсказала память тела.
Удивительно. Воспоминания юноши приходят, но управление — мое.
Ладонь поднялась перед глазами, пальцы сжались в кулак и разжались. Что все это значит? Удар по голове — и вдруг всплыла прошлая жизнь?
Сосредоточился. Память о жизни императора была чёткой, как высеченная в мраморе надпись. Воспоминания этого тела — смутные, будто за дымкой. Могу обращаться к ним, как к свитку из библиотеки: имя деда, страх перед Вяткой, вкус прогорклой каши по утрам. Но рука сжималась в кулак по моей воле. Значит, это не безумие и не бред.
— Ну точно по голове тебе врезали, — дед недовольно сплюнул. — Ладно, работать нам пора. Пойдем уже, я твой хлеб забрал. Вот, держи, — морщинистая рука протянула засушенный, почерневший кусок.
Живот предательски свело голодной судорогой.
Я сделал усилие — и память тела раскрылась, услужливо подсовывая нужные слова, интонации, обороты. Губы сами зашевелились, выдавая правильный славянский говор.
Странное, пугающее ощущение — говорить на языке, которого никогда не учил, но который словно был в крови.
— Благодарю, — процедил сквозь зубы, принимая хлеб. Хлеб был тяжелый, влажный, пахнул забродившим тестом и пылью. Внутри, кажется, опилки.
Да таким только свиней кормить.
Но живот взбунтовался, скрутился болезненным узлом. Придется есть эту гадость. Прогорклый кусочек отломлен, отправлен в рот. Усилием воли проглочен.
Краем глаза заметил движение. Из-за угла терема выглядывала юная девушка. Платье, расшитое диковинными журавлями, разительно контрастировало с окружающим убожеством. Скромное, но обрисовывает упругий изгиб бедер и высокую грудь, которую даже неглубокий вырез не может скрыть полностью. Нефритовый журавль на цепочке лежит в ложбинке между ключицами, подрагивая при каждом вздохе.
— М-м-м — я невольно облизнул губы. А вот это уже неплохо.
Поймав мой взгляд, девушка смущённо отпрянула и скрылась.
— Дочь барона, — пояснил дед.
Взгляд заметался вокруг. Люди одеты странно: вместо привычных туник — какие-то тряпки и шкуры животных. Дома — из грубых бревен. Мысль ударила, как молния: я у варваров.
— Где это мы? Племя Кельтов? Германцев? — вопрос сорвался с губ сам, хотя ответа боялся больше всего.
Старик глубоко вздохнул.
— Что за чушь ты мелишь? Память совсем отшибло? Мы в Русской империи. Русь.
— Кто правит нами?
— Ну, хозяин у нас Вятка. Или кто Русью правит? Тогда император Всеволод Мудрый.
— Отчего Вятка так ненавидит меня? — вопрос прозвучал жестко. Память юноши не давала ответа.
— Так ты что, слухов не знаешь? — проворчал Костя. — Говорят, половцы ему в плену того, отрезали кое-что.
Хм. А эти половцы, похоже, неплохие ребята.
— Вот он теперь на всех и злится, — старик сплюнул в сторону.
Русская империя. Никогда не слышал о такой. Ни в донесениях легатов, ни в хрониках, что читал мне Сенека. Германцы, галлы, парфяне, даже далекая Индия — о них знали. Но Русь? Империя на севере? Нет. Не может быть.
Мысли лихорадочно перебирали варианты, ища зацепку.
— А с кем воюем? Слышал, половцы упоминались.
Костя сплюнул снова.
— А с ними всегда воюем. Сколь себя помню, сколь отец помнил — всё воюем. Они на нас набегами, мы на них ответными. Лет сто, поди, тянется. Батюшка в церкви говорит — наказание нам за грехи. Может, и так. Только грехов у нас, видать, много, коль никак не кончится.
Старик махнул рукой и зашагал дальше. Пришлось догонять, стараясь не выдать волнения.
— Костя, — спросил я как можно равнодушнее, — а какие императоры были до Всеволода? Ну, в старые времена?
— А кто ж их упомнит? — пожал плечами старик. — Были какие-то. Я не грамотный. Вон, у старосты спроси, он может слыхал.
— А про других правителей? Далеко отсюда, за морями? — сердце замерло в груди. — Про римлян. Нерон, например?
Костя остановился и посмотрел на меня как на умалишённого.
Старик наморщил лоб.
— Слыхал я что-то. Батюшка в церкви рассказывал про древние времена, про царей каких-то. Был там один, кажется. Нерон, да. Дурак был, говорят. Безумный император и выступал на сцене, как скоморох. Рим поджег, чтобы поэмы свои читать. Потом его замочили, и правильно сделали. Тьфу.
Плевок упал в пыль. Старик пошел дальше, бормоча что-то про попов и длинные проповеди.
А я застыл не в силах пошевелиться. Внутри всё кипело, рвалось наружу. Было жгучее желание схватить этого старика, трясти его и орать, что он ничего не знает, что он — Нерон, император, артист! Что он не поджигал Рим, а строил новый, великий город. Что сенат предал его, но он умер красиво, с достоинством.
— Костя, а когда это было? Когда жил этот Нерон?
Старик обернулся, удивленный тоном.
— Да кто ж его упомнит? Тысячу лет назад, может, больше. Поп говорил, это еще до крещения Руси было. Древние времена.
Тысяча лет. Мой Рим, должно быть, уже пал. Враги мертвы, друзья — тоже. Все, кого я любил и ненавидел, превратились в прах, в строчки церковных книг, которые какой-то поп пересказывает безграмотным холопам.
Дурак. Безумный скоморох. Вот каким запомнила его история!
Кулаки сжались так, что ногти впились в ладони. Кровь закапала на грязь, но боли не было.
Хотелось кричать, крушить все вокруг. Хотелось найти того попа и заставить сожрать свои книги.
Глаза закрылись. Дыхание — глубокое, ровное, как учил когда-то Сенека. Нерон мертв тысячу лет. И все, что о нем помнят — сплетни врагов и ложь победителей. Но он — жив. Он здесь. И у него есть шанс.
Веки поднялись. Рассудок прояснился. Ярость ушла вглубь, затаилась.
Хорошо. Вы назвали меня безумцем? Дураком? Скоморохом? Что ж… Я построю здесь такую империю, что ваш Рим покажется жалкой деревней. Создаст такое искусство, что ваши поэты удавятся от зависти. Весь мир склонится на колени и будет говорить так, как никогда не говорили о Нероне.
— Ну, пришли. Ночью шторм был, надо пролом в стене чинить, — Костя указал на неровный частокол.
Колья торчали кое-как, без учёта грунта. Один мужик — Борька всаживал очередное бревно, и оно стояло криво, готовое рухнуть от первого порыва ветра. На мужике была рваная безрукавка поверх грязной рубахи, злые глаза.
Эта стена бесполезна, звери всех растерзают! Великий Нерон погибнет, загрызенный волками вместе с этим сбродом?
Я толкнул кол рукой, тот с глухим стуком повалился наземь.
Борька обернулся, выпучив глаза и, сжимая кулаки, двинулся наперерез.
— Ты что творишь, щенок?!
— Этот кол в глине стоит. Без подпорки с наветренной стороны первый же шторм пол-ограды повалит. Хочешь всех угробить?
— Ах, ну давай, мастеровой, покажи, как надо! — Борька усмехнулся и швырнул под ноги заступ с топором. — Посмотрим, что у тебя выйдет.
Я поднял инструменты. Ломота в спине при каждом движении напоминала о недавних побоях, но сложить руки сейчас — значит потерять лицо перед этим рабом, грязью под ногтями.
Они даже не представляют какое усердие я приложил в свое образование. Пришлось браться за дело. Последний раз довелось строить римский каструм ещё ребёнком — правда, тогда легионеры таскали брёвна.
Яма выкопана глубоко, камни выброшены в сторону. Вокруг уже собиралась толпа, привлечённая скандалом. Послышался смешок, чей-то издевательский возглас:
— Эй, гляньте, как господин-холоп мается.
С трудом, но новое бревно вкатилось в яму. Земля утрамбована, щебень подсыпан, подпорка с наветренной стороны сделана на совесть.
Борька, тот пес с выпученными глазами, подошел и навалился на бревно всем весом. Кол даже не дрогнул. Он налег сильнее — тот же результат.
Так и подмывало расхохотаться над выражением его лица, но даже позывы смеха отдавались адской болью в груди — пришлось сдерживаться.
Борька недоверчиво оглядел столб, багровея от злости, а потом вдруг присвистнул.
— Ладно, — буркнул он уже без злобы, но с нескрываемым удивлением. — Стоит.
— Хм, а ты и впрямь мастер, — дед Костя похлопал по плечу, в его взгляде мелькнуло уважение. — Раньше у тебя из рук вон плохо получалось.
Я лишь кивнул, сметая со лба пот.
О, ты даже не представляешь какой у меня талант.
Подошёл староста Корт — мужик в кожаном фартуке, с густой бородой и цепкими глазами.
— Ты, парень, откуда такое знаешь? Княжеский плотник, что ли, был? — пробасил он.
Я сглотнул.
И правда, откуда холопу знать, как строили римские крепости? Это раскрывает его, срывает маску. Или нет? Откуда он мог это уметь?
Попробовал покопаться в памяти тела, ответом была пустота. Придется импровизировать.
— От странствующего монаха слышал. Он прочитал где-то в свитках.
— В свитках, говоришь… — староста покрутил ус, потом махнул рукой. — А, не важно. Всю ограду такую сделаешь и других холопов обучи. — Он снова потер ус и протянул кусок хлеба, куда более аппетитный, чем утренний, без опилок. — На, возьми — заработал.
Я взял его и поблагодарил, затем подошел к Косте, который ждал меня все это время.
Позади, в толпе холопов, кто-то негромко сказал:
— И откуда он такой взялся? Стены ставит, как римлянин этакий.
— А ты откуда про римлян знаешь? — хмыкнул другой.
— Поп в церкви сказывал, были такие древние люди. Они, говорят, самые крепкие крепости строили. Наш-то, видать, оттуда родом.
Я услышал это краем уха и чуть не рассмеялся. Оттуда родом. Если бы они только знали, насколько они близки к истине.
— Откуда ты у нас такой? Говоришь странно, не как все. Умеешь то, что другие не умеют, — дед смахнул свою засаленную челку за ухо.
— Из далеких земель, — уклончиво ответил я.
Руки покрывали загрубевшие мозоли.
Какая жалость — тратить время и свою красоту на это. Мой учитель, Сенека, оценил бы иронию и сорвал живот от смеха. И почему судьба не забросила душу в тело местного императора?
Вытащил из кармана кусок хлеба, который недавно заработал. Разломал и отдал половину Косте. Он пожалуй единственный, кому я могу сейчас доверять и еще пригодится. Остальные выглядят как тупые животные, но даже из них можно вылепить публику или пушечное мясо для моего восхождения.
— Спасибо, — старик благодарно принял хлеб и тут же съел.
Возвращение в барак было похоже на погружение в другую стихию. Из прохладных сумерек — в густой, спертый воздух, пахнущий потом и влажной землей.
С непривычки я зажал нос от запаха пота. Помещение было одним большим земляным навесом, где на грубо сколоченных нарах вповалку лежали люди, кто в лаптях, кто босиком, в сермягах и драных зипунах.
Тюрьма, да и только. Какая мерзость!
Взгляд метнулся к выходу — может, заночевать снаружи? Но ледяной ветер, пробирающий до костей, мигом отрезвил. Придётся терпеть это убожество.
Внутри — десятки глаз, уставившихся в упор. Новость о «мастерстве» уже облетела всех.
— Садись тут, пока место есть, — буркнул Костя, кивнув на край нар, прикрытый грязной овчиной.
Скрипнула дверь. В барак вошёл Борька — широкоплечий, с обветренным лицом, перекошенным злобой. Он нарочито тяжело протопал и остановился напротив.
— А, господин плотник пожаловал, — голос прозвучал вызывающе громко. В бараке всё затихли. — Хлебушко-то княжеский вкусный был? Дай-ка попробую.
Рука Борьки требовательно протянулась. Во взгляде читалось желание утвердиться, стереть утреннее унижение. Дед Костя напрягся, готовый вступиться.
Взгляд медленно поднялся на наглеца. Прикасаться к этому быдлу словами — всё равно что метать бисер перед свиньями. Но они будут танцевать под мою дудку. И этот боров станет первым.
Я медленно, с преувеличенной задумчивостью, разглядывал оставшийся хлеб в своих руках. Потом мой взгляд скользнул по Борьке — как по интересному пятну грязи на полу.
— Хлеб? Ты просишь хлеба у меня? — я вложил в слова всю силу нового дара, всю мощь презрения, заставив фразу прозвучать как приговор и сделал театральную паузу, оглядывая бараки.
Борька опешил.
— Любопытно. Пёс, который рычит, когда мимо проходит человек с едой. Он думает, что еда — для него, — последние слова уже обращены ко всем присутствующим, я захватил их внимание.
— Ты это о чём, выродок? Отдавай!
Я игнорировал его, продолжая декламировать, будто со сцены.
— Но псу — кость. Псу — объедки. Псу — то, что упадёт со стола, — я медленно, с отвращением, начал крошить хлеб в руках, глядя Борьке в глаза.
— А этот хлеб… он с моего стола. Ты понял? Ты же не хочешь есть то, что ел я? — сказал с тоном притворного сочувствия, под которым сквозило ядовитое презрение.
Крошки падали на грязный пол между нами. В бараке кто-то сдавленно ахнул. Для этих голодных людей кощунство — так обращаться с едой.
Я перешел на шепот.
— Но ты прав. Я должен с тобой поделиться, как господин делится со своим псом.
И сделал шаг вперёд, затем медленно, с наслаждением, рассыпал остатки хлеба прямо на пол у ног Борьки, как будто бросал корм птицам.
— На. Покормись. Твоё место — здесь. Между моими ногами и этой грязью. Запомни его.
Я наслаждался этой паузой и унижением, ожидая когда он на меня кинется. Борька багровел, его кулаки сжимались, но он был парализован. Это была публичная кастрация. Взять эти крошки — признать себя псом. Ударить — признать, что его довели.
— Я… я тебя… — захлебывался Борька яростью и стыдом.
Я прервал его, делая легкий, брезгливый жест рукой, будто отгоняя муху.
— Не благодари. А теперь уйди. Ты загораживаешь мне воздух.
Тяжело дыша, Борька отступил. Его авторитет рассыпался, как тот хлеб. Я же спокойно повернулся и лег на нары, спиной ко всем.
В голове — восторг: Идеально! Теперь они будут бояться моего языка. Какая прелесть! Правда, цена высока — когда теперь достанется новый кусок?
Многие одобрительно косились в мою сторону — видимо, Борька был тем ещё задирой.
— Ну ты даешь, — прошептал дед Костя, глядя с новым, почтительным изумлением. — Я тебя не узнаю.
Позже, когда раздали скудную похлебку из брюквы и старого жита, а люди стали укладываться, разговоры потекли тихими, усталыми ручейками.
— Слыхал, барон наш опять в долгах как в шелках, — хрипло произнес кто-то из темноты. — С купцами уральскими прокутил.
— Ему то что, — отозвался другой голос. — С нас новый оброк сдерут. Князь Руслан Уральский, сказывают, к войне готовится, серебра требует. Опять по шкуре ездить будут.
— Война? С кем? — спросил кто-то.
— Да с кем обычно. С половцами или соседом. Да лесные чудища опять шалят. Мой зять на той неделе в чащобу за грибами ходил. Говорит, видел след странный. Не звериный, и не человеческий. А каменья вокруг оплавлены будто молнией. Магия, не иначе.
В темноте кто-то перекрестился. Я слушал, раскладывая информацию по полочкам.
Финансовые проблемы хозяина — слабость, которую можно использовать. Военные амбиции князя — угроза и, вероятно, возможность. От долгой неподвижности заныли кости, пробирал холод, исходящий от сырой земли под тонким слоем соломы.
Я лежал на жестких досках, глядя в темноту под потолком, где коптила лучина. Барон, князь, половцы, ведуны. И я здесь, в самой гуще этого нового мира. У них есть сила, власть. У меня пока — только разум и статус холопа.
Боль не давала уснуть. Она пульсировала собственной, низкой и неумолимой жизнью, заполняя всё сознание. Каждое движение на нарах отзывалось огненной полосой вдоль спины.
Я сочту каждую полосу. И вырежу её на спине того упыря десять раз, нет, сто! Его крик будет слаще самых вкусных плодов Гесперида.
Перевернувшись на бок, я стиснул зубы. Вокруг стоял храп и скрип дерева.
Меня накрыло приятное воспоминание из прошлой жизни. Душные покои Палатинского холма. Передо мной на коленях дрожал сенатор, обвинённый в «заговоре». Запах страха был гуще ладана.
— Ты знаешь, почему я не казню тебя сразу? — мой голос звучал ласково, как у учителя. — Потому что твой страх сейчас восхитителен. Он — лучшая музыка. Иди и помни, что каждый твой вздох — мой подарок.
Я тогда осознал: истинная власть — в управлении страхом, в превращении жизни других в свой личный спектакль. Теперь, в этом бараке, я был на месте того сенатора. И это было невыносимо противно.
Открыл глаза, привыкая к темноте, и поднял руку перед лицом, чтобы потереть виски.
В непроглядной тьме, сквозь которую едва проступали очертания спящих тел, была видна моя собственная рука. От кожи исходил едва уловимый, холодный свет.
Тьма будто отступала, свет струился из моих пальцев. Повернул ладонь. Движение оставляло в воздухе бледный, медленно тающий след, будто я водил рукой по поверхности чёрной воды.
Задержал дыхание и свет мгновенно погас. Затем я медленно выдохнул, и с потоком воздуха из губ вырвалась короткая серебристая струйка, на миг осветившая солому перед лицом.
Боль в спине вдруг отошла на второй план, став незначительным фоном перед этим открытием. У меня было оружие, природу которого я ещё не понимал.
Чтобы никто не заметил — сжал руку в кулак, пряча феномен в ладони.
Свет исходил от меня. Восторг, острый и пьянящий, ударил в голову. Вот оно! Красота.