Ново-Архангельск, зима 1805 года
Корабль вошёл в пролив, когда серый свет уже начал угасать, хотя было не больше трёх пополудни.
Никодим стоял на палубе, держась за промокший, просоленный канат, и смотрел, как из тумана медленно проступает земля. Сначала показались скалы, чёрные, в лишайниках, чуть дальше лес — низкорослый, больной, с искривлёнными стволами, облепленными мхом. Он свисал с веток серыми космами, и от этого деревья казались призрачными, нереальными и жутковатыми.
— Красота, — сказал кто-то за спиной насмешливо.
Никодим обернулся. Матрос, остановившийся рядом с ним, явно ожидал реакции, но ему нечего было сказать. Мало кто ехал на Аляску добровольно. Хотя кто-то же должен был.
Корабль скрипел, разворачиваясь, в борта били куски льда. Где-то внизу, в трюме, мычала корова — единственная, оставшаяся из трёх, взятых в Охотске. Две не пережили пути.
Никодим уже понял, что здесь всё будет совершенно не так, как он себе представлял, хотя не то чтобы у него были иллюзии.
Город открылся внезапно.
Корабль обогнул мыс, и туман на мгновение разорвало, явив скалу — кекур, как называли здесь подобные. На её плоской вершине лепились друг к другу бревенчатые дома, серые от влаги, с плоскими крышами, придавленными камнями. Над ними торчала деревянная колокольня, кособокая, обшитая тёсом, который уже пошёл чёрными разводами.
И над всем этим — над скалой, над домами, над лесом — поднимался конус.
Никодим не сразу понял, что это вулкан. Вершина горы была совершенно ровная, как отрезанная, и из её макушки курился лёгкий пар.
— Дымит Эчкомб, — сказал матрос. — Это к непогоде. Впрочем, — засмеялся он, — тут всегда непогода, так что, выходит, всегда и дымит.
На берегу уже собирались люди. Никодим разглядел несколько фигур в меховых одеяниях, с ружьями.
Что ж, никто не обещал, что будет легко. С Божьей да помощью…
Сходни бросили в жидкую грязь. Пристани как таковой не было — просто несколько брёвен, уложенных в воду, и по ним, оскальзываясь, можно было добраться до земли — болотистой, пружинистой под ногами.
Баранов ждал на крыльце конторы — низкого бревенчатого дома с окнами, закрытыми пластинками слюды. Наверное, это было лучшее, что здесь можно выстроить.
— Из Синода? — спросил командир вместо приветствия.
— Отец Никодим, — он протянул руку.
Александр Баранов был невысок, плотен, с морщинистым и обветренным лицом. На нём была стёганая камчатская куртка поверх казённого мундира.
— Инквизиция, значит, — сказал Баранов, и в его голосе не было ни насмешки, ни уважения — только усталость. — Отец, — он хмыкнул, прикидывая, что новоприбывший чуть ли не в два раза младше, — ты хоть знаешь, что у нас тут за прошлую зиму двадцать три человека легло? От цинги, не от ереси. Ты бы лучше хины привёз, а не грамоты.
— Хины нет, — сказал спокойно Никодим. — Есть ладан и устав.
— А жаль.
Командир повернулся и пошёл в дом, даже не приглашая, но Никодим шагнул следом.
Внутри было темно, чадила лёйка, плошка с рыбьим жиром. У стены сидел на лавке человек с перевязанной рукой, рядом стояла миска с какой-то серой баландой. От всего этого — от запаха гниющего дерева, от копоти, от мокрой одежды — у Никодима на мгновение перехватило дыхание. Хотелось вернуться на корабль и плыть обратно в Петербург…
— Садись, — Баранов кивнул на табурет. — Рассказывай, что за миссия. Только коротко, мне людей кормить надо, а мяса нет, одни нерпы тощие.
Никодим сел. Табурет под ним качнулся — ножки стояли на неструганом полу неровно.
— Меня отправили укреплять веру, — сказал он. — Слухи идут, что в колониях язычество процветает, инакомыслие непозволительное поощряется. Инквизиция решила, что здесь требуется помощь и усиление.
Баранов засмеялся — коротко, без веселья.
— Слухи, говоришь. А ты погляди вокруг. Вон, — он ткнул пальцем в окно, за которым ничего не было видно, кроме серой мути. — Там индейцы, тлинкиты. Мы с ними воюем, потом миримся, потом снова воюем. У них свои боги. У наших — свои. Наши женятся на ихних, потому что баб русских нету. Дети родятся — крестим, да. Но вера, думаешь, шатается? Нет. Всё давно уж упало и лежит.
Никодим знал, что это будет трудно, но не думал, что настолько безнадёжно. Баранов смотрел на него с лёгким любопытством, ожидая каких-то действий, может быть, возражений. Возможно, будь Никодим старше и черствее…
— Ладно, — сказал Баранов, поднимаясь. — Живи пока. Место есть в казарме. Спросишь Илариона — дьякона вашего. Он тут уж с месяц сидит, всё ведьм ищет. Развесёлый парень, — последняя реплика прозвучала так, будто дьякон уже испытывал последние крохи терпения командира Русской Америки.
* * *
Никодим нашёл Илариона у колокольни.
Тот стоял на краю обрыва, и, когда услышал шаги, обернулся так резко, будто ждал нападения.
— Отец Никодим, — сказал он без капли сомнения, и в голосе его не было радости. — Наконец-то. Я уж думал, не дождусь.
Иларион был молод, с острым бледным лицом и глазами, которые смотрели слишком пристально, не мигая. Чёрная ряса на нём висела мешком — видно, голодал, — но в движениях чувствовалась та нервная живость, которая бывает у людей, живущих одной мыслью.
— Рад встрече, — ответил Никодим, не желая начинать разговор о том, о чём Илариону явно не терпелось сказать. — Расскажи, где здесь лучше остановиться?
— Да хоть где, — отмахнулся тот. — Вы послушайте, у нас тут настоящее языческое гнездо. Тут за лесом живёт одна...
— Потом, — перебил Никодим. — Помилуй, я три месяца в море провёл, дай хоть по твёрдой земле пройтись. Жильё покажи, о местных обычаях расскажи.
Иларион дёрнул щекой, но сдержался.
— Как скажете. Только вы поглядите, я вот тут всё записал. Там и свидетельства есть, и дьявольские предметы...
— Предметы? — не понял Никодим, глядя на исписанный лист бумаги в руках дьякона.
— Корешки, — Иларион понизил голос. — Сухие травы, мышь дохлая, посуда обрядовая. Всё как положено. Она лечит людей, но не молитвой, а наговорами. И роды принимает. А у индианок рожать — это знаете что? Там же духи у них, шаманы...
Никодим закрыл глаза. Его ещё слегка мутило после бесконечной качки.
— Иларион, — сказал он, — тут люди с голоду мрут. Стены домов гниют за месяцы. Ты правда думаешь, что сейчас время для охоты на ведьм?
— А вы правда думаете, что время для неё когда-то бывает другое? — Иларион шагнул ближе, и Никодим увидел, как горят его глаза. — Дьявол не ждёт, пока мы картошку посадим. Он здесь. Я чую. И она — его. Вы же инквизитор! Кто, если не вы?!
Никодим посмотрел в ту сторону, куда указывал дьякон. Там, за кривыми соснами, в серой мгле, угадывалось что-то — то ли дом, то ли просто тень.
— Как её зовут? — спросил он.
— Агата. Полукровка. Мать алеутка, отец был наш, да помер давно. Живёт одна. Никто не признаётся, что ходит к ведьме, но многие ходят, я вот всех записал! — он снова потряс своими записями.
Никодим ещё раз взглянул на чёрные скалы, на вулкан, который дымил ровно и спокойно, напоминая огромную печь.
— Покажи, где разместиться можно, — сказал он. — О ведьмах завтра поговорим.
Иларион дёрнул плечом, но пошёл вперёд, к казарме.
Никодим шагал следом, чувствуя, как сапоги вязнут в грязи, как холод пробирается под рясу, и думал об одном: зачем его сюда послали? И как отсюда выбраться?
Его работа в Петербурге, столице России, была ясной и понятной, надзор за столичным духовенством, цензура светской литературы, ну и, конечно, борьба с мистицизмом. Он много читал, разбирался в нюансах, и считался весьма просвещённым человеком.
Что же он должен делать здесь, где вопросы больше стоят о выживании, нежели о смысле жизни?..
Не торопиться. Не позволить Илариону вредить. Пожалуй, стоит начать с этого…
Ново-Архангельск, весна 1806 года
Зима отпускала медленно, нехотя, но люди всё равно радовались.
На Алексеев день снег ещё лежал в низинах, серый, ноздреватый, но на пригорках уже проступила земля — чёрная, жирная, пахнущая прелью. Туман стоял над островом почти постоянно, и только к полудню, если верить колоколу, редел настолько, что становилось видно Эчкомб.
Никодим глядел на вулкан каждый день. Тот не менялся — выдыхал сизый столб, и этот дым казался единственной постоянной величиной во всём здешнем мире.
Цинга пришла к нему почти месяц назад, в начале марта.
Сначала просто шатались зубы, потом десны распухли и почернели, и каждое утро он сплёвывал в тряпицу кровь. Ноги опухли, суставы ныли так, что по ночам он не спал, а только лежал, глядя в потолок казармы и слушая, как храпят матросы, как скребутся крысы в стенах, как воет ветер в щелях.
Баранов присылал солонину — жёсткую, как подошва, и квашеную капусту, кислую до оскомины. Иларион читал Псалтырь, стоя в углу с лампадкой, и голос у него был ровный, без сомнений, но почему-то от этого чтения легче не становилось.
— Молитесь, отец, — говорил Иларион. — Господь даст исцеление.
Никодим молился. Но Господь, кажется, был занят где-то в другом месте — там, где не так сыро и не так холодно.
В мае Баранов велел всем, кто ещё держится на ногах, выходить в лес — собирать молодую хвою, корни, траву, всё, что можно жевать или заваривать. Лекарств не было, хины не привозили уже год, и командир колонии рассудил просто: кого цинга не добьёт, тех авось трава вытянет.
Никодим вышел сам.
Иларион пытался отговорить — мол, отец, вы слабы, не дойдёте, — но Никодим не слушал. Ему было всё равно. Если умирать, думал он, так уж лучше в лесу, чем на этой вонючей лежанке, под вой крыс и бормотание дьякона.
Возможно, он был слаб: вера не поддерживала его. А может дело было в чём-то совсем ином.
Он шёл медленно, опираясь на палку, обходя лужи и грязь. Лес начинался сразу за околицей — берёзы, кривые от ветра, ели, облепленные лишайником, и какой-то низкорослый кустарник, цепляющийся за ноги. Ноги не слушались, опухоль мешала сгибать колени, и каждый шаг отдавался болью в пояснице.
Он отошёл от поселения, наверное, с версту, когда понял, что дальше не пройдёт. Сел на поваленное дерево, покрытое мхом, и закрыл глаза.
Голова кружилась. Во рту было солоно от крови.
— Тут сядешь — и уже не встанешь.
Голос был негромкий, женский, и Никодим дёрнулся, открывая глаза.
Она стояла в трёх шагах, в серой парке из оленьей шкуры, с капюшоном, отороченным собачьим мехом. Лица почти не видно — только глаза, тёмные, внимательные, и прядь чёрных волос, выбившаяся из-под меха.
В руках она держала берестяной короб, наполовину заполненный какими-то корнями.
— Агата, — сказал Никодим. Это не было вопросом.
Она не удивилась, что он знает имя. Только смотрела — долго, изучающе, будто прикидывала, помочь или добить из жалости.
— Дьякон про меня рассказывал? — спросила она. — Поди, наговорил с три короба.
— Рассказывал, — Никодим попытался встать и не смог. Ноги не держали.
Агата шагнула ближе. Теперь он видел её лицо — смуглое, скуластое, с тонкими морщинами у глаз, хотя ей было, наверное, лет двадцать пять — не больше. Глаза — чуть раскосые, азиатские, но в них было что-то такое, отчего Никодим на мгновение забыл о боли.
— Цинга, — сказала она, глядя на его лицо. — Давно?
— С начала весны.
Она поставила короб на землю, подошла вплотную и, не спрашивая разрешения, взяла его за подбородок, повернула к свету. Пальцы у неё были холодные, но прикосновение — уверенное, спокойное.
— Рот покажи.
Никодим послушно приоткрыл рот. Она заглянула, хмыкнула.
— Скверно. К Пасхе бы не дожил.
— Ты лекарь? — спросил он, когда она отпустила его лицо.
— Я кто? — она усмехнулась, и в усмешке этой было что-то горькое. — Я по-вашему — ведьма. По-нашему — человек, который травы знает. Лекарь у вас есть? Нет. Акушерка? Нет. Родильный дом? Не построили. Батюшка, который отпоёт, есть. Хоронить где — есть. А чтобы жить — этого не держите.
Она отвернулась, подняла короб и пошла в лес, не оглядываясь.
Никодим смотрел ей вслед. Ноги не слушались, сил встать не было. Он так и сидел на поваленном дереве, глядя, как серая парка мелькает между стволами.
Она вернулась через четверть часа.
В руках у неё была охапка молодых еловых веток — ярко-зелёных, липких от смолы.
— Жуй, — сказала она, протягивая несколько. — Не глотай сразу. Сок глотай, а хвою выплёвывай. И не вздумай заваривать кипятком — всю силу убьёшь. Просто жуй, как есть.
Никодим взял ветки. Руки дрожали.
— Спасибо, — сказал он.
— Спасибо потом скажешь, — она присела на корточки рядом, достала из-за пазухи нож и принялась чистить корни, стряхивая землю прямо под ноги. — Ты зачем сюда пришёл? Дьякон твой ко мне в гости не заходит. Боится. А ты пришёл.
— Я не знал, что ты здесь, — честно ответил Никодим. Он сунул ветку в рот и начал жевать. Горечь разлилась по языку, смола прилипла к нёбу, но через минуту он почувствовал, как во рту становится свежее, а вкуса крови — меньше.
Агата покосилась на него.
— Не знал, говоришь. А про меня слышал?
— Слышал.
— И что слышал?
Никодим прожевал хвою, выплюнул зелёную кашицу в ладонь, отбросил в сторону.
— Что ты травами лечишь. Что роды принимаешь. Что мышь у тебя дохлая есть.
Она фыркнула, не поднимая головы от корней.
— Мышь — это да. Мышь у меня есть. В мышеловку попалась, я её выбросить забыла. Дьякон заглянул, когда меня дома не было, и — цап. Теперь, поди, как реликвию хранит, молится на неё.
Никодим жевал следующую ветку. Боль в ногах чуть отпустила, или просто он перестал обращать на неё внимание. Надо было, наверное, запретить ей богохульствовать, но…
— А травы? — спросил он.
— Травы, — она подняла голову, глядя на него. — Трава от лихорадки, от поноса, чтоб молоко у бабы шло, чтоб дитя не зачалось, если бабе рожать нельзя — помрёт иначе. Всё это — колдовство, да? У вас в церкви, поди, только ладаном лечат.
Никодим молчал, но не потому, что ему нечего было сказать. Просто вдруг, некстати, всплыло воспоминание — Петербург, сырая осень, келья в Инквизиторской семинарии на Васильевском острове. Отец-наставник Мефодий водит указующей тростью по доске:
— Запомните, господа семинаристы. Главное наше оружие — не страх, а знание. Крестьянин видит в болезни — порчу, в траве — колдовство. Вы должны видеть в болезни — болезнь, а в траве — траву. Лекарское дело изучайте прилежно, ибо только отличив натуральное от сверхъестественного, сможете выносить праведный суд.
Он тогда ещё подумал: странно звучит — «праведный суд» и «лекарское дело» рядом. А теперь, глядя на эту женщину с корнями в руках, понял: затем и учили, чтоб сейчас не закричать «Ведьма!», а сидеть и жевать хвою, которую она дала.
— Ты чего молчишь? — спросила Агата.
— Вспомнил кое-что, — ответил Никодим. — Учили меня когда-то, что трава — это просто трава, до тех пор, пока человек не вложит в неё злую волю.
— И как, научили?
— Видишь, — он усмехнулся, — сижу, жую. Значит, научили.
Она усмехнулась, покачала головой, но говорить ничего не стала.
— Ты крещёная? — спросил он.
— Крещёная, — она кивнула. — Меня отец крестил. Он русский был. Мать — алеутка. Он хотел, чтоб я по-вашему верила. Я и верю. Только вы, русские, когда верите, всё одно Бога просите. А когда болеете — к шаману идёте, потому что шаман хоть траву даст, а Бог — только терпение. А когда шаман поможет — благодарите Бога. Ну это ваше дело.
Она помолчала, потом добавила:
— Я Псалтырь знаю. Отец учил. И молитвы. Только здесь, — она обвела рукой лес, — здесь и алеутские духи есть. Их тоже никто не отменял. Они тут жили до вашего Бога. Может, и после него жить будут.
Никодим смотрел на неё и думал, что вот она — ересь, чистая и явная. Смешение язычества с христианством, то самое, за чем его послали следить. По всем правилам он должен был сейчас нахмуриться, прочитать наставление, пригрозить покаянием.
Вместо этого он спросил:
— А как по-алеутски будет «хвоя»?
Она улыбнулась.
Улыбка у неё была неожиданной — светлой, почти детской, и сразу стало видно, что ей, наверное, и нет ещё двадцати пяти.
— Зачем тебе?
— Хочу запомнить. Если выживу — пригодится.
Она сказала слово — тягучее, гортанное, с долгим выдохом в середине. Никодим попытался повторить, запнулся, и она засмеялась — тихо, но искренне.
— Не выговоришь, — сказала она. — Ты лучше жуй. И каждый день жуй. Через неделю на ноги встанешь.
Она поднялась, подхватила короб, и снова собралась уходить.
— Агата, — окликнул он.
Она остановилась, не оборачиваясь.
— Спасибо, — сказал Никодим. — Не за хвою. За то, что не ведьма.
Она обернулась через плечо.
— А кто тебе сказал, что не ведьма? Может, я и есть ведьма, да ты не распознал.
И скрылась среди кривых стволов деревьев, легко, почти бесшумно, будто её и не было.
* * *
Он жевал хвою каждый день.
Иларион косился, но молчал. Баранов, заметив, что Никодим начал выходить на крыльцо без палки, только крякнул удовлетворённо и велел выдать ему лишнюю порцию солонины.
А через две недели Никодим снова пошёл в лес.
Он не искал её — или искал, но не признавался себе в этом. Просто ходил по тем же местам, собирал хвою, глядел на Эчкомб.
Она нашла его сама.
— Жив, — сказала она, появляясь из-за деревьев так же внезапно, как в прошлый раз. — Я думала, помрёшь.
— Ты велела жевать, — ответил Никодим. — Я жевал.
Она кивнула, принимая это как должное. Села на тот же поваленный ствол, где он тогда сидел, и вытащила из-за пазухи кусок юколы — вяленой рыбы.
— Ешь, — протянула половину. — Солонина у вас — дрянь. Об неё только зубы ломать.
Он взял. Рыба была жёсткая, солёная, пахла морем, но он ел и чувствовал, как силы возвращаются.
— Расскажи про себя.
Она долго жевала рыбу, потом заговорила.
Агата родилась здесь, на острове. Отец — архангельский мужик, пришёл с промыслом, женился на алеутке, остался. Родилось у них ещё двое сыновей, но оба умерли во младенчестве — корь. Мать умерла, когда Агате было двенадцать. Отец растил один, учил русскому, читать учил по Псалтырю, писать еле-еле, сам не очень умел, но счёт дочь знала хорошо. Потом отец ушёл с партией шкур на Кадьяк и не вернулся — то ли утонул, то ли индейцы убили, никто не знал.
Так Агата осталась одна. Жила сначала у алеутов, у материной родни, потом вернулась сюда, поближе к русским. Ставила силки, собирала корни, меняла у поселенцев рыбу на муку, когда была мука. А когда кто-то заболевал — шли к ней. Сначала тайком, потом всё смелее, потому что лекаря не было, а она помогала.
— А теперь, — закончила она, — дьякон твой мышей собирает. Скоро, поди, и костёр собирать начнут.
— Не позволю, — сказал Никодим.
Она посмотрела на него внимательно, долго.
— Ты кто такой вообще? — спросила она. — Инквизитор, говорят. За ведьмами следить послан. А сам сидишь с ведьмой, рыбу ешь, про жизнь спрашиваешь. Не боишься?
— Боюсь, — честно ответил Никодим. — Только не тебя.
— А кого?
Он сделал паузу, подбирая слова.
— Себя, наверное. Своей душевной смуты. Я инквизитор, да. Только вот не знаю, что это здесь значит. Там, в Петербурге, всё было понятно: есть устав, есть правила, есть ересь и православие. А здесь... Здесь всё иначе. Здесь люди мрут, как мухи, а ты им про ересь говоришь. А они хотят просто жить. И кто я такой, чтоб им мешать, если ты помогаешь? Я сам разве должен был позволять тебе лечить меня? Молиться должен был и, если суждено, то к Богу отправиться. А я… — он замолк.
Агата слушала молча, не перебивая, и ему пришлось продолжить.
— Ты, может, и ведьма. Только я таких не встречал. Ты людей спасаешь. А я зачем сюда приехал — людям помогать или хоронить их?
Она вдруг протянула руку и коснулась его щеки — легко, кончиками пальцев, будто проверяла, настоящий ли.
— Чудной ты, — сказала она. — Инквизитор. И не стремишься никого сжечь.
— Рано судишь, — усмехнулся Никодим. — Может, ещё сожгу кого.
— Нет, — она убрала руку. — Глаза у тебя не те. У дьякона твоего — глаза страшные. А у тебя — родные.
Она поднялась.
— Приходи, если что.
И ушла, растворилась в тумане, оставив его сидеть на мокром стволе с куском юколы в руке.
* * *
В тот же вечер Иларион пришёл к нему в казарму.
Он был возбуждён, глаза блестели, и в руках он держал узелок, который положил на стол перед Никодимом с таким видом, будто принёс Священный Грааль.
— Вот, — сказал он, развязывая тряпицу. — Поглядите.
На стол упал пучок сухих корней, похожих на человеческие пальцы и тряпица с какими-то бурыми пятнами.
— Поглядите, ну чисто рука! Это приворотное, точно знаю! Бабы говорят, она такие давала тем, кто мужа присушить хотел.
Никодим взял корень, повертел в пальцах. Профессор ботаники, отец Иоасаф, бывший полковой лекарь, водил послушников в аптекарский огород и показывал:
— Женьшень, господа. Корень жизни. Азиаты ценят на вес золота. Формой похож на человека — оттого и суеверия порождает активно год от года. А на деле — просто лекарство. Запомните: природа любит повторять формы.
Никодим тогда, помнится, удивился смелости профессора, рассказывающего про обезьян, эволюцию... Но отец Иоасаф пользовался таким авторитетом, что даже ректор помалкивал.
— Что это? — переспросил он, возвращаясь в реальность.
— Корень, — раздражённо повторил Иларион. — Приворотный. Вы что, не видите?
— Вижу, — сказал Никодим. — Вижу корень. На женьшень похож. В Китае, говорят, такие настойкой заливают и пьют от упадка сил.
Иларион побледнел.
— Вы... вы защищаете её?
Никодим вздохнул.
— Я не защищаю, — ответил он устало. — Я пытаюсь понять. Этому меня учили — не верить первому слову, а проверять. Ты проверял, Иларион? Или просто собрал бабьи сплетни и мышь дохлую подобрал?
— Я сам сыскал! — возмущённо воскликнул Иларион. — Вот это, — он потряс тряпицей, — кровь! Наверняка хранит для чёрного дела. Для наговора на бесплодие или на выкидыш.
Никодим поморщился. Ему стало физически неприятно — не от пятен, а от того, с каким смаком Иларион об этом говорил.
— Ты у неё обыск делал? — спросил он. — Входил в жильё без спросу?
— Во имя Господне! — Иларион выпрямился. — Я дверь нашёл незапертой. Сам Господь указал мне путь.
— Или чёрт попутал, — возразил Никодим. — Ты понимаешь, что обыск без ведома хозяев — это не по закону? Даже инквизиция требует свидетельств, а не воровства. У нас тоже есть устав, и законам мы тоже подчиняемся, так ещё сам Пётр повелел.
Иларион побледнел. Глаза его вспыхнули обидой.
— Вы её защищаете? — спросил он, и голос его дрогнул. — Вы, инквизитор, защищаете ведьму?!
— Я никого не защищаю, — Никодим поднялся. Ноги ещё болели, но стоял он твёрдо. — Я пытаюсь понять, где правда, а где — твоя фантазия. Ты баб опросил? Которые к ней ходили?
— Они не сознаются! — выкрикнул Иларион. — Боятся порчи!
— Или боятся, что ты их за одно с ней сожжёшь, — Никодим шагнул к нему. — Послушай меня, Иларион. Я старше тебя. Я на войне в Варшаве был, бои видел, на корабле тонул. Видел, как люди умирают — и праведные, и нет. Здесь, на этой земле, люди гибнут не от колдовства. Они гибнут от цинги, от голода, от холода, оттого, что дома строят из гнилого леса и крысы жрут их припасы. Если ты хочешь ведьму искать — ищи. Но прежде подумай: кого ты спасёшь, когда её сожжёшь? Себя? Свою веру? Или просто убьёшь единственного человека, который умеет лечить?
Иларион смотрел на него с ненавистью — чистой, прозрачной, почти святой в своей искренности.
— Вы слабы, — сказал он. — Вы позволили ей себя обойти. Она и вас приворожила, своими корнями опоила. Я вижу.
Никодим вздохнул.
— Убирайся, — сказал он. — Со своими мышами и тряпками. И чтобы я больше не слышал про обыски.
Иларион собрал узелок, завязал тряпицу дрожащими руками и вышел, не прощаясь.
Ночью Никодим долго не спал. Слушал ветер, скрип стен, возню крыс. И думал о том, что сказал ему Иларион — про приворот.
Не было никакого приворота. Но было что-то другое. Что-то, отчего он хотел снова пойти в лес. И снова увидеть, как из тумана появляется серая парка, и тёмные глаза, и эта улыбка — светлая, нездешняя.
Он не знал, как это назвать. Молитвой это не было. Грехом — может быть.
Но когда за стеной завыл ветер, а в щель между брёвен потянуло сыростью, Никодим поймал себя на том, что улыбается.
Весна, думал он. Всё-таки весна.
Ново-Архангельск, осень 1806 года
Осень пришла незаметно — просто однажды утром воздух стал холоднее, а дождь сменился мокрым снегом, который не таял, а лежал на крышах серой кашей.
Августовский урожай сняли с огородов скудный: репа выросла мелкая, с детский кулак, картошины — и того меньше. Баранов ходил мрачнее тучи, приказывал перебирать запасы, считать каждую гнилую картофелину. В сентябре крысы добрались до амбара — прогрызли угол и за неделю сожрали треть того, что удалось собрать.
— Твари, — сказал Баранов, глядя на опустошённые мешки. — Ироды. Спасу от них нет.
Никодим думал о том, что крысы — это только начало.
Дизентерия пришла в октябре.
Первый умер казак Степан — молодой ещё, двадцати двух лет, из ссыльных. Утром жаловался на живот, к вечеру сгорел в жару, а на рассвете следующего дня его уже хоронили в мёрзлой земле, которую киркой долбили полдня.
Потом заболела жена одного из людей Баранова, потом ещё двое детей, потом старик, который чинил сети.
Никодим ходил по домам, слушал исповеди, соборовал, крестил умирающих младенцев и чувствовал, как внутри разрастается холод, не похожий на тот, что шёл с моря.
Агата пришла сама.
Она появилась в посёлке на третий день эпидемии, когда Баранов уже велел вывесить рогожу на шесте — знак, что в селении мор, и кораблям лучше не приставать. Она шла по грязи прямо к домам, и бабы шарахались от неё, заслоняя детей, а мужики смотрели хмуро, но не останавливали.
Никодим встретил её у крайней избы.
— Зачем пришла? — спросил он.
— Лечить, — ответила она прямо. — Или ты хочешь, чтоб они все легли?
— Они тебя ведьмой считают.
— А ты считаешь? — она взглянула ему в глаза.
Никодим покачал головой.
— Тогда пропусти, — сказала она и шагнула в дом.
Она работала сутками без сна.
Никодим носил ей воду, таскал дрова, менял тряпки, которыми обтирали больных, и наблюдал, как её тонкие руки мешают отвары, режут корни, прижимают ко лбам детей мокрые тряпицы. Иногда она шептала что-то — то ли молитву, то ли заговор, — но он не спрашивал. Просто не счёл себя вправе.
Из двадцати заболевших выжили двенадцать.
Восемь умерли.
Трое из них были дети.
На похоронах последнего, самого маленького, которому не исполнилось и года, Иларион сказал проповедь.
— Господь посылает нам испытания, — говорил он, стоя у свежей могилы, и голос его звенел в сыром воздухе. — Но не Господь виновен в смерти младенцев. Есть иная сила, которая ходит среди нас, прикидываясь доброй, а сама сеет смерть. Сила, которую мы терпим по слабости и слепоте своей.
Он не назвал имени. Но все обернулись и посмотрели туда, где стояла Агата, у самого края кладбища, в своей серой парке, с лицом, осунувшимся от бессонных ночей.
Никодим шагнул вперёд.
— Довольно, — сказал он громко. — Эта женщина спасла больше, чем умерло. Без неё мы бы хоронили всех.
— Без неё они бы не заболели! — выкрикнул кто-то из толпы — кажется, вдова того самого Степана, первого умершего.
— Цинга приходит от недостатка свежего мяса, — твёрдо сказал Никодим. — Дизентерия — от плохой воды и крысиного помёта в амбаре. А она, — он указал на Агату, — людей вытаскивала с того света. И если вы этого не видите, то вы слепее кротов.
Толпа загудела. Кто-то молчал, кто-то отводил глаза, но Иларион стоял с лицом каменным, и в глазах его горела та ненависть, о которой говорила Агата.
Вечером Баранов вызвал Никодима к себе.
* * *
Командир колонии сел за стол, налил себе и гостю по кружке мутного самогона, который здесь гнали из подгнившей картошки.
— Пей, — сказал он. — Тоже хорошее лекарство, лечит всё и сразу.
Никодим отхлебнул. Обожгло горло, внутри разлилось тепло.
— Я тебя позвал не пить, — сказал Баранов. — Хотя и пить тоже. Слушай сюда.
Он отставил кружку, положил локти на стол.
— Завтра или послезавтра люди соберутся и пойдут жечь твою травницу. Я их знаю. Они сейчас злые, голодные, дети мрут — им козла отпущения подавай. А дьякон денно и нощно трудится, подливает масла.
— Она никого не убивала, — сказал Никодим.
— Я знаю, — Баранов вздохнул. — Я, может, вообще больше твоего знаю. Она мою жену от родовой горячки выходила два года назад. И дочь мою спасла. Если б не она — я бы уже вдовец был.
Никодим поднял глаза.
— И ты молчишь?
— А что я скажу? — Баранов развёл руками. — Скажу: «Она хорошая, не трогайте»? А они мне: «Она ведьма, ты её покрываешь, значит, ты с ней заодно». И что дальше? У меня два десятка казаков, которые пока ещё на ногах держатся. И три сотни индейцев вокруг, которые только ждут, когда мы ослабнем, чтоб добить. Мне бунт внутри посёлка не нужен.
Он налил ещё.
— Отец, либо ты её убираешь из посёлка, либо они её сожгут, а заодно и тебя. У меня нет солдат, чтобы охранять травницу, когда индейцы вокруг.
Никодим долго смотрел в кружку.
— Куда убирать? — спросил он наконец.
— На Кадьяк, — сказал Баранов. — Через неделю бот пойдёт за припасами. Я тебя старшим уже поставил, ты в любом случае мне там нужен, лекарств попросишь у тамошних, если есть. И её возьмёшь — как лекарку. Формально — чтоб помогала. Реально — чтоб ноги унесла. А там, глядишь, за зиму успокоятся.
— А если не успокоятся?
Баранов пожал плечами.
— Тогда весной будем думать. Может, к тому времени она на Кадьяке и останется. Места много.
— Я поговорю с ней, — сказал он.
* * *
Агата жила всё там же, за лесом, в избе, срубленной ещё её отцом, управляясь каким-то образом со всем одна, ни разу не являясь хоть за какой помощью. А сама помогала всем, кто просил, и иной раз и тем, кто не смел попросить.
Никодим шёл через мокрый лес, проваливаясь в грязь, и думал о том, что скажет. Слова не складывались. В голове было пусто и холодно.
Она встретила его на пороге. В руках держала нож, но, увидев, кто пришёл, опустила.
— Я знаю всё. Мне бабы уже шепнули. Но ты ж не убивать меня пришёл, правда? — как-то по-детски спросила она.
— Баранов спасти тебя хочет, — ответил Никодим. — Поедешь на Кадьяк, за лекарствами. Я тоже еду.
Она долго глядела куда-то мимо него, в лес.
— Надолго? — спросила наконец.
— До весны. Может, дольше. Если здесь успокоятся — вернёмся.
— А если нет?
— Тогда, — он запнулся, — тогда будем думать.
Она усмехнулась — горько, безрадостно.
— Думать. Ты всегда думаешь. Ты думал, что будет, когда уедешь? Они ж меня не только сжечь хотят. Они хотят, чтоб я была виновата. Понимаешь, так им легче будет. А когда я уеду — они скажут: «Убежала, значит, виновата». И детей моих моим же именем пугать будут.
— У тебя нет детей, — покачал головой Никодим.
— Пока нет, — она посмотрела ему прямо в глаза.
В избе было темно. Горела только лёйка с рыбьим жиром, и свет её метался по стенам, выхватывая из темноты пучки сухих трав, берестяные короба, грубую лавку, застеленную шкурой.
Никодим шагнул внутрь.
— Агата...
— Не говори ничего, — перебила она. — Не надо. Я всё понимаю. Ты не виноват. Ты единственный, кто за меня при всех заступился, а не просто молча глаза отвёл. Обещаю, на несколько месяцев к матери уеду. Там безопасно.
Она подошла ближе. Теперь их разделял только шаг.
— Ты боишься? — спросила она.
— Боюсь, — честно ответил он.
— Чего?
— Тебя потерять.
Она подняла руку и коснулась его лица — так же, как тогда, в лесу, когда он сидел на поваленном дереве и жевал хвою.
— Не потеряешь, — сказала она. — Если сам не бросишь.
И поцеловала его.
Он не думал, что это случится. Не готовился, не ждал, не надеялся. Просто в какой-то момент её руки оказались у него на плечах, его руки — у неё на талии, а шкура на лавке — тёплой и чуть пахнущей псиной.
Она пахла дымом, травами, так естественно и насыщенно, что этот аромат он запомнил навсегда. Волосы у неё были чёрные, жёсткие, пахли сосновой смолой. Глаза — совсем близко, тёмные, с золотыми искрами от огня.
— Ты ведь понимаешь, — шепнула она, касаясь губами его шеи, — что за это тоже жгут.
— Знаю, — ответил он.
— И что ты инквизитор.
— Был.
— А теперь кто?
Он гладил её по спине, чувствуя под пальцами тепло живой кожи, бьющееся сердце, дыхание.
— Теперь не знаю, — сказал он. — Наверное, просто человек, который не хочет терять свою ведьму.
Она засмеялась тихо, почти беззвучно.
— Чудной ты человек, Никодим. Совсем чудной.
— Николай. Меня зовут Николай.
Пламя догорало, тени на стенах плясали, сходились и расходились, и где-то далеко, за стенами избы, выл ветер, и море билось о скалы, и туман полз по склонам Эчкомба.
А здесь, внутри, было тепло.
Они лежали в обнимку, когда огонь погас совсем.
В темноте было слышно только дыхание и редкие удары сердца — его, часто, и её, реже, спокойнее.
— Николай, — сказала она в темноту.
— М?
— Ты вернёшься?
Он сделал паузу, подбирая слова.
— Я сделаю всё, чтобы вернуться, — сказал он наконец. — Но если я не вернусь...
— Если не вернёшься, я тебя найду, — перебила она. — У алеутов говорят: души тех, кто любил, всё равно встречаются. После смерти. Или до. Всё равно.
Он повернулся, нащупал в темноте её руку, сжал.
— Я не хочу после смерти. Я хочу сейчас.
— Сейчас — хорошо, — она придвинулась ближе, прижалась щекой к его плечу. — Сейчас — очень хорошо. Жалко, что мало.
— Мало, — согласился он.
— Ты никогда не рассказывал, — сказала она вдруг. — Как ты сюда попал. Не просто же так инквизитора на край света ссылают.
Никодим усмехнулся, обнимая её.
— Ссылают? Меня наградили, Агата. Повысили. Отправили нести свет истинной веры диким народам Аляски.
— А на самом деле?
Он собрался с мыслями и заговорил:
— В Петербурге сейчас время сложное. Александр Павлович Тайную канцелярию упразднил, пытки запретил, границы открыл. Университеты новые появились — Харьковский, Казанский, Дерптский. Вольности им дали, профессора сами ректоров выбирают.
— И что, ваша инквизиция не бунтует? Позволила такого царя?
Никодим вздохнул.
— Да. Позволила. У нас внутри тоже многие понимают, что перемены требуемы. Но не все. И вот было у нас в Синоде дело: старообрядческая община за Невской заставой. Жили тихо, молились по-своему, никого не трогали, но ревнитель старины один, отец Григорий, требовал розыска. Мол, ересь, раскольники, смуту сеют. А я… я посмотрел — мужики как мужики. Работают, детей крестят, только двумя перстами, а не тремя. Ну и написал заключение: не усматриваю злого умысла, вреда для государства не предвидится. Предложил ограничиться наставлением и наблюдением.
Агата слушала внимательно, не перебивая.
— А в Петербурге тогда как раз масонов начали давить, — продолжил Никодим. — Павел Петрович, царство ему небесное, сам в масонах состоял и Мальтийский орден опекал, а Александр, хоть и вольнодумец, а к ложам относился подозрительно. Императору доносили: масоны заговоры плетут, мистикой опасной занимаются. И вот представь: сидят в Синоде люди, которые всю жизнь с ересями боролись, и видят — царь масонов не жалует, а у нас тут инквизитор Никодим старообрядцев оправдывает да на профессоров-западников рукой машет...
Он усмехнулся невесело.
— Мне сам обер-прокурор Синода и велел: «Поезжай-ка, отец Никодим, в Русскую Америку. Там, говорят, язычников тьма, крестить некого, а ты у нас человек просвещённый, с раскольниками тонко обращаешься. Вот и примени свои таланты на окраинах империи. А здесь, — говорит, — без тебя справятся».
— То есть выперли, — резюмировала Агата.
— С указом «за усердную службу направлен для распространения православия среди коренных народов Аляски». Даже крест наградной дали и чин повысили. Чтоб никто не сомневался: не ссылка это, а великая честь.
— И ты поехал.
— А куда денешься? — он пожал плечами. — Инквизитор я или где? Приказ есть приказ. Но не думал я, что здесь тебя найду.
Агата отвела глаза, но на губах её играла улыбка.
— Выходит, сослали тебя за то, что слишком умный и добрый.
— За то, что не ко двору пришёлся, — поправил Никодим. — Времена сейчас такие: кто не с нами, тот против нас. Вольнодумцы хотят всё по-новому, другие за старину держатся. А кто между — тот никому не нужен. Ни тем, ни другим. Вот и отправляют таких подальше, чтоб глаза не мозолили.
Огонь потрескивал. За стеной выл ветер.
— И как тебе здесь, на краю света? — спросила Агата.
Никодим посмотрел на неё долгим взглядом.
— Холодно, — сказал он. — Но теплее, чем там было.
За окном занимался рассвет — серый и невзрачный.
* * *
Через три дня бот уходил на Кадьяк.
Они стояли на пристани — на тех самых скользких брёвнах, по которым он сходил на берег год назад.
Туман висел над проливом, и бот казался призраком — мачты уходили в белую муть, палуба тонула в сером.
Агата принесла ему узелок с припасами, травами.
Вокруг собирались люди. Баранов стоял на крыльце, хмурый, курил трубку, не подходя близко. Илариона видно не было — но Никодим знал, что тот смотрит из какого-нибудь окна, считает, запоминает, выжидает.
— Пора, — сказал Никодим. — Сразу уезжай к матери.
Агата кивнула.
Никодим взял её за руку. Ладонь у неё была маленькая, твёрдая, в мозолях от трав и ножа.
— Я вернусь, — сказал он.
Она посмотрела на него долгим взглядом.
— Не обещай, — сказала едва слышно. — Здесь нельзя обещать. Здесь можно только делать. И надеяться. Я буду ждать… Николай.
Ново-Архангельск, зима 1806 года
Зима выдалась такая, что и старожилы не припомнили.
В ноябре ударили морозы — не сильные, по здешним меркам, но ветра налетали с океана такие, что стены домов гудели, как натянутые жилы. Снег лежал недолго — его сдувало в море, и земля стояла чёрная, мёрзлая, страшная.
К декабрю припасы кончились.
Баранов ввёл пайки — по горсти муки на человека в день. К Рождеству кончилась и мука. Ели юколу, которую удалось выменять у алеутов, и кожу — старые ремни, обрывки упряжи, всё, что можно было жевать. Варили шкуры, содранные с давно съеденных тюленей. Жёсткая, ворсистая масса не насыщала, только растягивала желудок, оставляя внутри противную пустоту.
Люди пухли.
Не от цинги — от голода. Сначала отекали ноги, потом лица становились одутловатыми, как у утопленников, потом наступала слабость, и человек просто переставал вставать.
Умирали через неделю-две.
Иларион ходил по домам с требником, но всё чаще замечал: на него смотрят не как на священника, принёсшего утешение, а как на пророка, который предупреждал.
— Я говорил, — повторял он, стоя у очередного гроба, сколоченного из обломков ящиков. — Я говорил, что Господь не простит нам попустительства. Она ушла, но порча осталась. Порча на этой земле, на домах наших, на детях наших. Пока не очистим — не будет нам спасения.
Никто не возражал. Возражать было уже некому.
Крестов на кладбище прибавлялось. За декабрь схоронили одиннадцать человек. За первую неделю января — ещё пятерых.
Тринадцатого января умерла Марфа, вдова того самого Степана, который первым помер от дизентерии. Она давно кашляла, худела, но держалась — растила двоих детей. А потом слегла сама. Дети остались сиротами — девочка пяти лет и мальчик трёх.
Агата вернулась в свою хижину накануне, привезла еды, принесла детям.
На похоронах Марфы Иларион стоял у изголовья и говорил долго, с пафосом, завывая на ветру так, что слова разносило над мёрзлой землёй и слушали их все — от мала до велика.
— Вот она, кара Господня! — кричал он, тыча пальцем в небо, в тучи, в Эчкомб, который дымил ровно и безучастно. — Вы изгнали ведьму, но не изгнали грех! Вы пожалели её дом, её вещи, её проклятые травы! А они здесь, среди нас! Они отравляют землю, по которой мы ходим!
Кто-то в толпе всхлипнул. Кто-то выкрикнул:
— Сжечь!
— Сжечь! — подхватили другие.
Баранов стоял в стороне, курил трубку. Он знал, что это кончится плохо, что остановить их сейчас не сможет — потому что останавливать некем. Казаки, которые ещё держались на ногах, сами смотрели волками и кивали в такт крикам.
— Сжечь всё! — орал Иларион. — Очистить огнём!
* * *
На хижину Агаты пошли на следующее утро.
Идти было далеко — через лес, по сугробам, которые ветер намёл в низинах. Шли человек двадцать, мужики и бабы, кто на ногах держался. Иларион впереди, с крестом в руках, с лицом, светящимся той самой верой, от которой у Никодима сосало под ложечкой.
Хижина стояла на месте. Занесённая снегом по самую крышу, с замёрзшим оконцем, с дверью, приваленной камнем от ветра.
Дверь поддалась не сразу — примёрзла за ночь. Били топором, обухом, пока кто-то не догадался поддеть камнем. Внутрь ворвались с морозным паром, с криками, с той слепой яростью, которая бывает только у очень голодных и очень напуганных людей.
— Ведьма! — выкрикнул кто-то сзади.
Иларион шагнул вперёд, раздвигая толпу. Лицо у него было торжественное, почти счастливое.
— Агата, — сказал он громко, нараспев, как читают псалмы. — Именем Господа нашего Иисуса Христа и по воле людей русских, терпящих лишения и мор, объявляю тебе: обвиняешься ты в колдовстве, в напущении порчи на людей и скот, в сношении с нечистой силой. Что скажешь в своё оправдание?
Агата молчала. Только перевела взгляд с Илариона на тех, кто стоял за ним. Узнавала лица. Вон та баба, что кричит громче всех, — у неё она ребёнка выхаживала, мальчика трёх лет, который уже почернел весь от поноса, поила его корой, и мальчик выжил. А вон тот мужик, с топором наизготовку, — ему ногу лечила, когда он на охоте поранился и рана загноилась, и он ходил теперь, только прихрамывал чуть. И все они сейчас смотрели на неё со злобой.
— Я не ведьма, — сказала она. — Я лечила ваших детей. Я ваших жён и мужей с того света вытаскивала. Вы это знаете.
— Молчи, ехидна! — заорал Иларион. — Знаем мы твои лечбы! Травами своими ты не лечила, а привораживала, чтоб к тебе шли, чтоб силу твою дьявольскую множить! А кто не шёл — тех порчей травила! Дети мрут? Ты виновата! Мор? Ты наслала!
— У меня нет такой силы, — Агата покачала головой. — Если б была, разве б я здесь сидела? Разве б я дала вам войти?
— Гордыня! — Иларион воздел руки. — Слышите? Она ещё смеет говорить! Взять её!
Руки, грубые, мозолистые, вцепились в Агату, потащили из угла. Она не сопротивлялась — какой смысл?
Судили тут же, на месте.
Иларион встал в центре хижины, раскрыл требник и зачитал приговор:
— Именем Господа и всего православного люда, собравшегося здесь, приговаривается сия женщина, Агата, ведьмой злокозненной являющаяся, к смертной казни через сожжение за ересь, колдовство и наведение порчи. Да очистит огонь её душу, а пепел развеют ветры над морем, чтоб не осталось и следа.
Кто-то всхлипнул. Кто-то выкрикнул «Аминь!». Большинство молчало.
Агату выволокли наружу, в снег, в ветер. Руки связали за спиной сыромятным ремнём, накинули на шею верёвку, чтоб не убежала.
— Костёр! — скомандовал Иларион. — Тащите дрова!
На Аляске с дровами было всегда плохо. Лес рос медленно, гнил быстро. То, что годилось на строительство, выбирали заранее, помечали, сушили годами. А для костра что оставалось?
Послали троих мужиков собирать хворост и валежник. Те разбрелись по лесу, шарили под снегом, вытаскивали мокрые, трухлявые ветки, которые ломались в руках, рассыпались рыжей трухой. Через час притащили охапку — жалкую, мокрую, больше похожую на сено, чем на дрова.
— Мало! — заорал Иларион. — Ещё!
Пошли дальше. Кто-то вспомнил про старую избу на краю посёлка — её ещё прошлым летом разобрали, но часть брёвен так и валялась, не пригодилась, потому что сгнили наполовину. Приволокли их. Брёвна были чёрные, склизкие, с трухой внутри, пахли прелью, как лесное болото.
Складывали костёр прямо на снегу, на поляне перед хижиной. Ветки гнулись, не держали форму, проваливались. Мужики матюкались, бабы подтаскивали, что могли: кто щепку от разбитого ящика, кто бересту, запасённую для растопки, пытались и хижину разобрать, но сделана она была на совесть, а сил было мало.
Снег под ногами превратился в кашу.
Агата стояла в стороне, привязанная верёвкой к кривой берёзе, и смотрела, как они возятся. Ей было холодно, но странное спокойствие пришло внутрь. Может, оттого, что всё уже случилось. Может, оттого, что она знала: Николай обещал вернуться. И отчего-то верила ему больше, чем чему-то иному. Может и от того, что внутри неё уже зародилась новая жизнь.
Она подняла голову и посмотрела на Эчкомб.
Вулкан вёл себя спокойно, размеренно, как обычно. Серый столб поднимался к серым тучам, и нельзя было понять, где кончается дым и начинается небо. Мать когда-то рассказывала: алеуты верят, что в Эчкомбе живёт дух огня. Он спит, но иногда ворочается, и тогда земля дрожит. Сегодня он не ворочался. Просто смотрел. Сверху ему было виднее.
— Готова? — Иларион подошёл близко, заглянул в лицо. Глаза у него горели. — Молись, ведьма. Последний твой час.
— Я уже молилась, — ответила Агата. — Утром. За всех вас.
Он дёрнулся, будто его ударили, и отошёл.
Костёр наконец сложили. Получилась куча гнилья высотой по пояс, с воткнутым в середину колом. К колу привяжут — чтоб не упала, когда гореть начнёт.
— Ведите!
Агату отвязали от берёзы, потащили к костру. Кто-то толкнул в спину, она упала на колени в снег, её подняли, поволокли дальше. Ремни на запястьях впились в кожу, но она уже не чувствовала боли.
Привязали к колу. Верёвки натянулись, впились в грудь, в талию, в лодыжки. Вокруг — лица. Злые, испуганные, виноватые, равнодушные. Иларион с крестом наперевес.
— Господи, прими душу рабы Твоей, — начал он, — и прости ей прегрешения вольные и невольные, ибо не ведает, что творит, а если ведала, то да накажется по делам своим...
Агата смотрела мимо него. На Эчкомб. На дым. На тучи.
— Зажигайте!
Факел сунули в хворост снизу. Береста занялась сразу — весело, ярко, жёлтым пламенем. Лизнула мокрые ветки, те зашипели, задымили, но гореть не хотели. Сырость, въевшаяся в древесину за годы, не пускала огонь. Дым повалил густой, чёрный, едкий — но пламени не было.
— Поджигай с другой стороны! — заорал Иларион.
Подожгли с другой. То же самое. Береста сгорела, ветки обуглились, задымили пуще, но гореть отказывались. Ветер налетал порывами, сбивал пламя, раздувал дым, но огонь не разгорался.
Агата стояла среди дыма, кашляла, щурилась, но молчала.
— Бревна давайте! Те, что покрупней! — Иларион метался вокруг костра, как бесноватый.
Мужики подтащили одно из брёвен, бросили сверху. Оно провалилось, придавило тлеющие ветки, и огонь почти погас.
— Ироды! — заорал кто-то из баб. — Да что ж вы делаете! Она ж так никогда не сгорит!
— Не горит! — закричали в толпе. — Не горит, потому что ведьма! Огонь её не берёт!
Паника пошла по кругу. Кто-то отшатнулся, кто-то, наоборот, рванул вперёд, выхватил у мужика топор.
— Надо рубить! Рубить её, пока не поздно!
— Не смей! — Иларион встал между ними. — Огонь очищает! Огонь — от Бога! Если не горит, значит, мы плохо старались!
— Да где ж дрова-то взять, батюшка? — взвыла баба. — Всё сухое сожгли уже!
И правда. Лес стоял вокруг — мокрый, облепленный мхом, и ни одного сухого дерева на милю вокруг. Всё, что могло гореть, сожгли в печах ещё в октябре.
Агата кашлянула, сплюнула чёрную слюну, подняла голову.
— Отпустите, — сказала она негромко, но в наступившей вдруг тишине услышали все. — Отпустите, и я уйду. Навсегда. И не вернусь.
Иларион замер. Толпа замерла.
— Врёшь! — выкрикнул кто-то. — Уйдёшь, а порча останется!
— Нет порчи, — Агата покачала головой. — Никогда не было. Вы сами себе придумали.
Иларион шагнул к ней, схватил за подбородок, задрал голову.
— Молись, ведьма! — прошипел он. — Молись, потому что гореть тебе сегодня, хоть все дрова на Аляске в ад провалятся!
Он оттолкнул её, обернулся к толпе:
— Тащите смольё! Из амбара тащите, чем крышу кроют! Живо!
Несколько мужиков побежали в посёлок. Остальные стояли, переминались, смотрели на дым, который всё валил из кучи гнилья, но огня так и не давал.
Агата закрыла глаза.
Она думала о Николае. О том, как он улыбался, когда она научила его правильно жевать хвою. О том, как его руки касались её лица. О том, что он обещал вернуться.
Ветер завывал. Где-то далеко кричали чайки — или ей так казалось.
Время тянулось, как смола.
* * *
Смольё притащили через час. Доски, которыми крыли амбары, — старые, рассохшиеся, но пропитанные смолой настолько, что должны были гореть жарко.
Иларион сам кидал их на костёр. Кидал и приговаривал:
— Гори, нечистая сила! Гори, исчадие ада!
Смольё занялось сразу. Языки пламени взметнулись вверх, лизнули край парки, и Агата дёрнулась, почувствовав жар. Сейчас. Ещё немного — и...
И в этот момент со стороны пролива донёсся пушечный выстрел.
Один. Второй. Третий.
Все обернулись.
Корабль вышел из тумана неспешно, величественно, как видение. Паруса обвисли — ветра почти не было, — но вёсла работали ровно, и судно приближалось к берегу с той неумолимостью, от которой у стоящих на поляне подогнулись колени.
— «Константин», — выдохнул кто-то. — Это ж «Константин»! Он же на Кадьяк ушёл! За едой! За лекарствами!
Агата моргнула, прогоняя дым. Сердце забилось где-то в горле.
На носу корабля стояла фигура в чёрном.
* * *
Никодим не ждал, пока бот причалит.
Как только измерили глубину и стало ясно, что до берега саженей двадцать, он скинул рясу, оставшись в подряснике, и прыгнул за борт.
Вода обожгла холодом, перехватила дыхание, но он грёб, не чувствуя рук и ног, только видел перед собой дым — чёрный, жирный, поднимающийся над лесом. Тот самый дым, что три ночи назад приснился ему на Кадьяке, и из-за которого он погнал корабль раньше времени, считая это видением свыше.
Барановский приказчик на Кадьяке отбрыкивался:
— Ветра нет, люди устали, груз не собран...
Никодим молча положил на стол инквизиторский крест и сказал:
— Именем Синода требую снарядить бот. Немедленно!
Теперь этот крест хлестал его по груди, пока он грёб к берегу, захлёбываясь ледяной водой.
Ноги нащупали дно. Он побежал по колено в воде, по щиколотку, по грязи, вверх, к лесу, к дыму.
Он вылетел на поляну, когда смольё уже занялось по-настоящему.
Пламя лизнуло край парки, и Агата, привязанная к столбу, зажмурилась, отвернув лицо.
— Стоять! — заорал Никодим так, что сорвал голос.
Толпа шарахнулась. Кто-то взвизгнул, кто-то попятился. Иларион обернулся, и лицо у него стало такое, будто он призрака увидел.
— Вы... — начал он.
Никодим не слушал.
Он подскочил к костру, обжигая руки, хватая горящие доски, отбрасывая их в стороны. Матросы, подоспевшие следом, здоровые парни, помогали, раскидывали смольё ногами, не чувствуя жара. Приказчик с ружьём, пришедший с матросами, встал напротив толпы, взвёл курок.
— Не подходить!
Никодим добрался до Агаты. Верёвки впились в тело, но он рвал их голыми руками, обдирая кожу, пока одна не лопнула, потом вторая, третья...
Агата упала ему на руки — пропахшая дымом, но живая.
— Я верила, — прошептала она в плечо, — что вернёшься.
— Молчи, — сказал он. — Молчи, родная.
Иларион опомнился первым.
— Не смей! — заорал он, бросаясь вперёд. — Это ведьма! Она осуждена по правде Божьей!
— По какому такому праву? — Никодим поднялся, прижимая к себе Агату. Лицо у него было страшное — мокрое, злое, с дикими глазами. — Ты кто такой, чтоб судить?
— Я слуга Господень!
— А я инквизитор, — сказал Никодим громко, на всю поляну. — По указу Святейшего Синода. И по закону только я имею право вести дознание по делам веры. Ты, — он ткнул пальцем в Илариона, — самовольно учинил суд. Без моего ведома. Без моего благословения. Это превышение власти, понял?
Иларион побледнел.
— Но...
— Молчать! — рявкнул Никодим. — Забираю подозреваемую в ставку командира колонии для дознания. Все, кто имеет свидетельства, явятся ко мне лично. А ты, — он посмотрел на Илариона в упор, — будешь ждать решения в келье под надзором.
Толпа молчала. Кто-то уже прятал глаза. Кто-то пятился в лес. Матросы стояли с дубинами, приказчик держал ружьё наготове.
Иларион открывал и закрывал рот, как рыба, выброшенная на берег. В его глазах горела такая ненависть, что Никодим на мгновение почувствовал холод — не с моря, изнутри.
Но он не отвёл взгляда.
* * *
В избе правителя было натоплено — Баранов берёг дрова для себя. Горели две свечи, на столе стоял чай — заваренные какие-то травы, пахло мятой и ещё чем-то терпким.
Агата сидела на лавке, закутанная в тулуп, который на неё накинули по дороге. Руки у неё дрожали — от холода или от всего сразу, — но лицо было спокойное.
Баранов сидел напротив, наливал чай в три кружки.
— Ну что, инквизитор, — сказал он, подвигая одну кружку Агате, вторую Никодиму, третью оставляя себе. — Будешь жечь?
Никодим взял кружку, обжёг пальцы, поставил обратно.
— Не буду.
— И правильно.
Никодим смотрел на бумаги, которые лежали на столе — те самые, что Иларион передал Баранову «для ознакомления», пока Никодима не было. «Дело о колдовстве». Исписанные листы, «свидетельские показания», засушенная мышь в тряпице, корни, похожие на человеческие пальцы...
Он взял стопку.
— Что это? — спросила Агата.
— Твоя смерть, — ответил Никодим. — Была.
И разорвал пополам.
Потом ещё раз. И ещё. Клочки бумаги отправились в печь.
Баранов хмыкнул, отхлебнул чай.
— А дьякон? — спросил он. — Что с ним делать будем?
Никодим поднял глаза.
— Вечером я с ним поговорю. Наедине. А завтра отправишь его в Охотск.
— Там инквизиция, — усмехнулся Баранов. — Там его по головке не погладят.
— Значит, не моя забота. Я своё дело сделал.
Он повернулся к Агате. Она глядела на него — и в глазах её стояли слёзы, которых она не позволяла себе весь этот день, всю эту зиму, всю эту жизнь.
— Пойдём, — сказал Никодим. — Я провожу тебя домой.
— Дома больше нет, — ответила она. — Они почти доломали мою избу.
— Значит, построим новый.
Он протянул руку. Она взяла её — обожжённую, в волдырях.
Баранов смотрел им вслед, когда они выходили. Смотрел и качал головой, но в глазах у него было что-то тёплое.
— Эй, инквизитор! — окликнул он в дверях.
Никодим обернулся.
— Я рад, что ты успел.
Никодим кивнул и вышел в ночь.
Ново-Архангельск, весна 1807 года
Весна пришла рано, в марте уже показалась земля на пригорках, в апреле зазеленела трава — робко, пятнами, но всё же зелень, настоящая, живая. Птицы вернулись в мае — сначала чайки, потом какие-то кулики, а однажды утром над проливом потянули гуси, клином, высоко, и все высыпали на берег смотреть.
— Хлеб будет, — сказал Баранов, щурясь на солнце. — Гуси будут!
Никодим стоял рядом, держа на руках свёрток — маленький, тёплый, из которого торчал только крошечный нос и пара чёрных глазёнок, смотрящих на мир с тем важным спокойствием, которое бывает только у младенцев.
— Спит? — спросил Баранов, заглядывая.
— Есть хочет, — поправила Агата, подходя ближе. — Всё время ест. Растёт.
— Назвали как?
— Мария, — ответил Никодим.
Баранов кивнул, потом хлопнул Никодима по плечу — осторожно, чтоб не задеть ребёнка.
— Молодец, инквизитор. Хорошую дочку сделал.
— Я уже не инквизитор, — сказал Никодим. — Синоду отписал, сложил полномочия.
— А кто теперь?
— Священник, — он пожал плечами. — Просто священник. Крестить, венчать, отпевать. Если надо — исповедовать. Больше ничего.
— Ну, — Баранов усмехнулся в усы, — здесь этого добра хватит. Крести, не перекрести.
Он пошёл к конторе, оставив их на берегу.
* * *
Агата официально числилась теперь «лекаркой при компании».
Бумагу ей выправили настоящую, с печатью, и даже жалованье положили — небольшое, но всё же. Баранов распорядился: «Она больше людей спасла, чем все ваши лекари из Охотска вместе взятые. Пусть работает, не жалко».
К ней ходили теперь открыто. Алеутки — за травами для родов, русские бабы — за настойками от хвори, казаки — когда прихватывало спину или ломило кости после зимней охоты. Иларионова проповедь забылась, стёрлась, как печать на мокрой бумаге. Голодная зима кончилась, люди отъелись свежей рыбой и мясом нерпы, и ведьма уже не нужна была для объяснения бед.
— Ты теперь такая важная, — сказал как-то Никодим, глядя, как она перебирает сухие корни на крыльце новой избы — отстроенной заново на месте разломанной, с помощью всего посёлка.
— Важная, — согласилась она. — Лекарка при компании. Смешно.
— Почему смешно?
— Потому что всё те же травы. Всё те же руки. Только теперь — не ведьма.
— А кто?
Она подняла на него глаза, улыбнулась той самой светлой улыбкой за которую он её и полюбил.
— Твоя жена. Мать твоей дочери. И просто человек.
* * *
Солнце в июне не заходило почти совсем — только опускалось к горизонту, красило небо в розовый, и снова поднималось. Белые ночи, хоть и не такие, как в Петербурге, к которым он привык, но тоже удивительные.
Они стояли на берегу, там, где когда-то были сложены скользкие брёвна пристани. Теперь пристань построили нормальную, настелили новые доски, и даже маленькая причальная стенка появилась — для лодок.
Эчкомб дымил ровно, как всегда. Пепельный столб поднимался к розовому небу, и нельзя было понять, то ли это дым, то ли облака, то ли просто марево от вечернего солнца.
Мария спала на руках у матери, завёрнутая в тёплую камлейку. Агата стояла, чуть покачиваясь, глядя на вулкан.
Никодим смотрел на море.
Там, в проливе, ходили лодки — алеутские байдары, несколько русских карбасов. Рыбаки возвращались с уловом. Где-то далеко, у самой кромки берега, мелькали фигурки — дети играли.
Он прислушался.
Ветер донёс обрывки криков — весёлых, звонких. Русские и алеутские слова мешались, переплетались, и было непонятно, кто кричит «Лови!», а кто — что-то гортанное, но такое же радостное.
Они играли в лапту, мелькала палка, летел мяч, дети носились, разбрызгивая грязь, и никому не было дела, чей отец русский, чей — алеут, а чей — и вовсе креол, как сама Агата.
— Гляди, — сказал он.
Агата повернула голову, взглянула туда, куда он указывал.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Ты видел когда-нибудь, чтоб они вместе играли? Чтоб не боялись?
— Не видел.
— А теперь видишь.
Она перевела взгляд на то место, где когда-то стоял костёр. От него ничего не осталось — только чёрное пятно на земле, но и то уже зарастало травой. Молодая зелень пробивалась сквозь пепел, смешанный с грязью, и скоро совсем скроет следы.
Ветер дёрнул, подхватил с земли горстку серого пепла, закружил, понёс над берегом, над водой, над лодками, над играющими детьми.
Пепел улетал в море.
Агата проводила его взглядом и перевела глаза на Никодима.
— Любовь греет сильнее костров.
Мария заворочалась во сне, чмокнула губами и снова затихла.
Где-то вдалеке детский крик — «Лови! Лови его!» — взлетел над берегом и пропал в шуме прибоя.
Эчкомб дымил ровно, безучастно, вечно.
А они стояли на берегу — инквизитор, сложивший крест, ведьма, которую не сожгли, и их дочь, которой ещё предстояло вырасти в этом холодном, суровом, но таком живом краю.