1

Вяземки – село на бескрайних просторах Руси. Приземистые домики жмутся друг к дружке вдоль сельской улочки, что вьется ужом к белокаменной церкви, на вершине пузатого купола играет солнечными бликами православный крест. Ставни нараспашку: крестьяне растапливают печи, готовят обед, задымляя сельское навозное благовоние. Полуденный жар греет соломенные крыши, тени совсем короткие. На частоколе поет скворец.

– Правда, она, как заяц: пока не припрешь к стенке, так и бегает кругами, — скрипит староста Савва, прозванный Крюком за сутулую спину.

Выглядит он старше своих лет: дряблая кожа, выпирающие кости. Редкие седые волоски топорщатся на вытянутом подбородке. Лишь темные очи еще горят – два тлеющих угля в глазницах.

Крюк семенит по улице, испещренной колеями, по обыкновению опирается на клюку. Рядом переставляет ноги Сергий Ворон, церковный сторож. Лицо его напоминает полено, нос приплюснутый, похожий на репу. Молвят – в юности Ворон был горяч и подался в ратники, но вскоре осознал Божий Промысел и обрел служение.

– Дак это ж еретица, али вовсе отступница какая, что с нее взять? Вот и мелит попусту, – шмыгает носом Ворон. – Представляешь, с самого утра заявилась, прямо к алтарю вышла и давай богохульничать: «Вашему Богу не поклонюсь, моему верна буду!» С той поры ни слова с губ не сорвалось, будто воды в рот набрала. Дурной знак перед Святой Троицей…

– И чьему ж божку-то молится, не ведаешь ли?

– Кому там, Перуну али Чернобогу, кто их разберет, – сплевывает Сергий. – Сроду от них беды жди. Мы уже послали птицу в монастырь, ждем ответа. А пока, пущай в порубе посидит. Может у ней и душа-то не человечья, а то и вовсе бесовская. Отпустишь – других одурманит, больно хороша собою.

– Тревожные нынче времена… Люди всякие небылицы рассказывают, – задумчиво чешет затылок Крюк. – Каждый второй шепчет, будто языческих чудовищ видит. И дело бы не велико, да лодочник Василий сгинул, как вода меж пальцами. Отыскать всем селом не можем…

– Да, слыхал я, – перебивает Ворон. – У тебя-то самого дочь без ведома пропала. Поговаривают, тоже по вине нечистой силы сгинула?

Крюк поджимает губы, ничего не отвечает.

– Ну да ладно, поганка в порубе том сидит, – кивает Ворон.

Они минуют дюжину саженей, подходят к бревенчатой пристройке у самого тына церковного подворья.

Поруб с крохотным оконцем под самой крышей частично врыт в землю, Ворон отпирает тяжелую дверь и первым ступает внутрь. Савву обдает затхлым воздухом, пропитанным гнилью, плесенью и мочой. Темноту рассеивает мерцающий свет лучины. Посередине высится потрепанный стол, за ним — девушка с бледной кожей и черными вьющимися волосами. Колодки стягивают тонкие запястья, а разорванная рубаха обнажает хрупкое плечо. При виде вошедших пленница выпрямляется и горделиво вскидывает подбородок на манер княжны, забытой в этом мрачном месте по ошибке.

Крюка волнуют ее бирюзовые очи, полыхающие первобытным огнем ереси, – столь дерзкий взгляд ему ещё не доводилось видеть. Он проходит мимо и опускается на шаткий стул напротив пленницы.

Ворон нависает над девушкой мрачной тучей, сыплет вопросами, один за другим, но в ответ – тишина.

– Нет у меня более терпения, — рычит церковный сторож, бьет кулаком по столешнице. – Отрекайся от язычества, порождение адово, говори, пока я не вырвал покаяние из твоей глотки вместе с языком!

– Тише, тише, брат Сергий, нас перед Богом видят. Не годится так с девицей-то в божьем месте обращаться – замечает Крюк.

– Нечисто здесь что-то, почтенный… Чует душа моя – замешана она, в том, что люди пропадают.

Гордячка с вызовом вскидывает подбородок, и Крюк поражается ее бесстрашию. Любая другая на ее месте вжалась бы в спинку стула от ужаса, поди он и сам бы сплоховал.

– Молчишь? Тогда попробуем иначе, – гаркает церковный сторож и бьет узницу по лицу тыльной стороной ладони.

Косточки хрустят. Черные космы взмывают и рассыпаются по столешнице. Когда девушка поднимает голову, из ноздри течет алая струя. Жертва проводит языком по окровавленным губам, бросает на Ворона надменный взгляд.

Атмосфера в порубе меняется. Словно луч света пронзает сумрак, придавая окружающим предметам четкость. В Савве вспыхивает сочувствие к девушке, такой хрупкой и беззащитной. Он хочет помочь – мысль о том, что ей сделают больно еще раз, кажется невыносимой. В других обстоятельствах это могло показаться странным…

– Нет нужды в побоях, Сергий, – молвит Крюк, протягивая костлявую руку с лоскутом ветоши и вытирая кровавый след. – Я подход к людям знаю, сам с ней обговорю. Вот недавно примирил Федосия с Нестором — дрались из-за куска пахоты у реки. Нестор постарше, да Федосий все одно метил — прибрать к рукам лучшие земли под свой надел. Уж на взводе были, чуть за вилы не взялись.

– Эта опаснее крестьян будет, не оставлю я вас с нею…

– Ну вот не хули меня, – обрывает Крюк. – Старый я, но не настолько лишенный благодати, чтобы языческая дева могла мне голову морочить.

– Ладно, Ваша правда. Попробуйте до нее достучаться, авось и получится, – Ворон хмурится, чешет ухо, закрывает за собой дверь.


Тишина. Ветерок нашептывает молитвы за окном. Крюк думает, как начать разговор, но узница опережает его размеренной, мелодичной речью с иноземным говором:

– Простите за смелость, но позвольте представиться: меня зовут Сивиль. Не хочу показаться наглой, лишь стремлюсь понять, в чем именно согрешила пред вашими обычаями. Понимаете ли, невежда я в делах церковных…

Крюк хватает дыхание: прежде не слыхал он столь бархатного и ясного голоса, будто внутри самой головушки звенит. В животе сквозь многолетнюю аскезу и строгость проступает забытое томительное вожделение. Внешне он не подает виду, долгие годы самоконтроля сковывают железной хваткой. Со всей силы он сжимает челюсти, давит на шатающийся зуб, истязая себя праведной болью, – гонит прочь нечестивые мысли.

– Деточка, всем будет лучше, если ты отречешься от языческих высказываний, покаешься в грехах. Так ведь и ты целей будешь, и нам меньше проблем. Поверь, Господь наш милостивый, выслушает и простит, ангелы под свое крыло примут.

Сивиль некоторое время с прищуром изучает Савву. Затем слегка наклоняет голову набок и говорит:

– Такой спокойный облик снаружи… А внутри, за суровой маской демоны хозяйничают…

Савва вздрагивает, чувствует себя пристыженным, будто с него сорвали исподнее.

– Тяжек твой путь: годы лишений, строгих постов и бесконечных молений, которые не подарили покоя душе, – Девушка томно распрямляет плечи, подчеркивая высокую грудь.

Пламя негасимое охватывает чресла против воли…

– Речами нечестивыми веры моей не поколеблешь, стою незыблем, что дуб вековой, – ввергается Крюк в ответ…

В темном углу слышится шорох крысиных лапок.

Девушка игриво хихикает.

– Я чувствую жар страсти, когда ты смотришь на меня, – она с вызовом вскидывает подбородок, обнажая стройную шею, в глазах пляшут бесенята. – Взгляни на меня, аскет! Налюбуйся юным телом, созданным для плотских утех. Разве тебя не манит желание овладеть им и впиться в сочные уста?

Слова Сивиль гипнотизируют, лишают воли.

– Прочь… наваждение… - мотает головой Крюк.

Девушка поднимается, легкой поступью огибает стол. Колодки будто сковывают его, а не пленницу – Савва цепенеет, не может шевелиться.

– Скажи мне на милость, ради чего ты борешься против своего естества? — она приближается вплотную, поднимается на цыпочки, становится с ним одного роста. – Твоя вера не исцелила душу, твой Бог не пришел на помощь судной ночью, когда ты в нем нуждался. Обеты и самоистязание не помогли смириться.

В потемках сознания бушует яростный штурм. Годы аскезы и покаяния воздвигли вокруг беспокойного ума неприступный оплот, но соблазнительный лик язычницы пробивает бастионы. Каждое новое слово – снаряд из катапульты похоти. Непомерно велик соблазн сдаться, вобрать в себя ядовитую сладость распутства.

Крюк отворачивается, но Сивиль тянет его за рясу, вынуждает смотреть на себя. Ее теплое дыхание ласкает сухую щеку, глаза сияют бирюзовым огнем.

– Позволь мне избавить твою душу от терзаний. То, что я предлагаю, выше любых алтарей – подлинное слияние души и плоти. Проводи меня на сей священный праздник жизни… Когда моя кровь смешается с твоим семенем в моем лоне – все скверны развеются прахом.

Во рту пересыхает, по вискам катится пот, Крюк тяжело дышит, чувствует холодное распятие на своей груди. Если выкрошить единственный камень из стены благочестия – вся постройка непременно рухнет.

– Нет, – выдавливает он из последних сил и не оборачиваясь выходит из застенка, клацая клюкой по каменному полу.

2

В преддверии Троицына дня в избах не смолкала веселая возня. Хозяюшки тщательно мели соринки из углов, молодицы заплетали пышные венки из васильков и купавок, украшали ими светлицы, швачки обрамляли домотканые рубахи узорами из ярких ниток. Бабы старшие сидели на завалинках, увивая гибкие прутики березы да можжевельника в веники для бани. С ранних зорь, под рукой старосты мужики трудились в поте лица: чинили ограду, белили известкой частокол, расчищали тропинки, обновляли тыны.

С первыми петухами праздничного утра люд облачился в лучшие одежды. Молебен отслушали, Троицу величали, светлым денечком вывалили на луговину за селом. Коробейники разложили на полотнах товары разношерстные: тут тебе и пряности душистые, и мед, да маковые лепешки. Зазвенели гусли, дудели жалейки и свистки хулиганские. Разлилось хороводное ликование, пока солнце не закатилось за дубраву.

Праздник Троицы пролетел, словно его и не было. Ночь, усыпанная звездами, настигла Крюка на жесткой соломенной подстилке. Мысли жалили крапивой: отчего же среди всеобщего умиротворения он один не находил покоя? Даже разбойники: Всеволод и Михаил – причастившись, обрели долгожданный мир. А он, так ревностно жаждавший очищения, терял душу во мраке.

Несмотря на мучения, которым Савва подвергал свою плоть, его вера после встречи с Сивиль пошатнулась. Казалось, Господь намеренно закрывал глаза на все его старания и аскезы, хотя Савва изнурял себя больше, чем кто-либо другой. Его истязания собственного тела поражали даже бывалых священников: безжалостно хлестал он себя ременными бичами до тех пор, пока из свежих ран на спине не выступала кровь. Ночи напролет простаивал на молитве, на холодном глиняном полу; колени покрывались язвами изо дня в день, пока не заросли толстыми мозолями.

Так и проворочался он несколько часов, не сомкнув очей, затем вышел прогуляться под ночным светом и завел беседу с Яромиром, деревенским охотником, сидевшим у кострища:

– Слышь, староста, вчера возвращаюсь я из леса, а из речки голая дева выходит, рукой меня манит, – затянул тот, под треск поленьев. – Я ни жив ни мертв – только пятки засверкали!

– Почудилось, может? – усомнился Савва.

– Что ты! В младенчестве мне бабка оберег от навьих чар налепила, а не будь его, то запросто и сгинул бы, окаянный. Навки эти из самой темной чащобы исходят, парным облаком на родниках являются. Вот только бывает и белолицей молодицей на лунной тропе обернется, да таковой красавицей, что взор не отвести. Прельстит мужика, опутает мыслища хмельными чарами, да совратит телесами обнаженными. Никоим запретом, ни уговорами, ни паче молитвою святой от сих чар не вызволиться. Коли зачаровала навка хоть старика седобородого, али мужа верного - все прочее для них забудется начисто. Ни жены, ни деток малых не упомнят, все корысти да обиходы ни во что вменят. Только навью утробу греховную ночами вспахивать да жизнь человечью губить будут. А ежели зачнет навка от человека младенца, то дитя-то и вовсе обречено, не явится душа младенческая ни в рай, ни в ад…

Разразился тогда Крюк истерическим хохотом. Редкие прохожие с опаской косились исподлобья. Отсмеявшись, забрел он в погреб под мельницу, ударом долота откупорил бочку со ржаным пойлом и поставил запотевшую кадку под бурый поток.

Лилась выпивка, обжигала. И горло горело. В прежней жизни Савва дал себе зарок не пить хмельное, да где она, жизнь то прежняя…

Он осел по холодной стене, когда сознание затуманилось.

Воспоминания хлынули в голову вонючим потоком:

В тот судьбоносный вечер Савва, еще сытый, добропорядочный мужик, держал корчму в Муроме, но впал в пучину безумия; демоны будто всосались в его разум через ушные раковины - бесовская ярость затмила рассудок, и он в исступлении забил до смерти свою единственную дочь – Малушу.

Эта невинная девочка, свет его очей, надежда и гордость, безвольно трепыхалась и съеживалась от ударов, но Крюк продолжал остервенело молотить ее хрупкое тельце с неутолимой, поистине звериной жестокостью. Жалобные крики и мольбы о пощаде лишь подстегивали, волны блаженства прокатывались по телу, словно тёплые прибои по разогретому солнцем песку.

Когда Крюк осознал содеянное, то понял – его руки в крови самого родного человека. Чтобы не запятнать честь семьи пришлось потаенно захоронить тело в лесной глуши без надгробия. В очи супруге взирать он более не мог. Безо всяких перемолвок пожертвовал корчму духовенству и переселился в Вяземки, чаяв оставить прошлое позади.»

Крюк сжимал в руке распятие, силясь раздавить дьявольскую погремушку, и в этот момент пришло озарение. Раз навка туманит рассудок – она во всем и виновата. Науськала на кощунственное убийство, как и попыталась совратить давеча. Сам бы он и в жизнь не пошел на сие. Он ведь хороший человек, ответственный староста, преданный слуга Божий. Крюк ударил ссохшимся кулаком по шершавой стене, рассекая мозолистую кожу до белых косточек.

Тогда он и направился к Сивиль.

Ворон перегородил дорогу и прокаркал, мол в клетку велено никого не пускать. Сам посланник митрополита явится с конвоем, чтобы перевезти узницу в монастырь. Вот они молодцы! Важную птицу поймали, видать награда будет, почести.

Это вконец разъярило Крюка: он со слюнявым чавканьем вонзил зубы в собственный обгрызенный язык. Пришлось затаиться в тени, дожидаясь, пока церковники отойдут ко сну после ночного облизывания алтаря.

Он исхитрился выкрасть ключ и незаметно наведался в навью темницу, да никого там не было.

На лице старосты сгущались тучи. Мысли окутывала могильная тишь, тело покалывало от предвкушения. Крюк осторожно приоткрывал одну келью за другой, но находил лишь спящих иноков.

Сивиль оказалась в покоях батюшки - последнем месте, где ее стоило ожидать. В просторной келье они были наедине. Крюк оторопело осмотрелся, приметив разобранную постель и фелонь батюшки на полу. В углу чернели смятые штаны. Девица расхаживала по войлочной подстилке, словно хозяйка. Еще влажные после мытья волосы оставляли мокрые разводы на тонкой льняной рубахе, облегающей её стан.

– Я ждала не тебя, – Сивиль подняла брови и хлопнула ресницами. – Впрочем, не важно. Совершилось. Старый дурак клюнул на наживку, и вы все сегодня умрете из-за него.

Ее томный вид и бесстыдно-довольная улыбка, безмятежная убежденность в своем превосходстве еще больше расшатывала хрупкую ткань разума, угрожая разорвать ее в клочья.

Крюк должен был покарать грешницу, очистить ее душу от скверны. Ведь он нес сие тяжкое бремя, сколько себя помнил, словно врач, отсекающий гниющую плоть, чтобы тело жило. Разве не очистил он некогда душу своей дочери Малуши от ее распутства?

Крюк бросился на девицу, но та шагнула в сторону, и пьяный староста полетел на топчан с мягким настилом. Запутавшись в простыне, он барахтался, выбивая пух из подушки.

Наивная узница смотрела на него добродушным взглядом, не ведая людской жестокости и не страшась его гнева.

Она даже не шелохнулась, когда Крюк привстал и подцепил ее клюкой под колено. Забурлило давно забытое, долгожданное сладостное чувство власти, от которого по жилам заплясали мурашки.

Девушка рухнула, изумленно распахнула бирюзовые очи, воззрившись на старика снизу вверх.

Крюк принялся яростно молотить навершием по хрупкому телу девицы, что было сил обрушивая удары. Приятно хрустело да чавкало. Девица бессвязно мямлила, но он уже не внимал словам. Он видел перед собой не язычницу, а жалкое съежившееся тело собственной дочери. Губы разъехались в улыбке и с каждым новым ударом он ощущал большее наслаждение. Навершие клюки треснуло, через несколько ударов разлетелось в щепки. Крюк откинул бесполезную палку и продолжил дело голыми руками, вновь и вновь обрушивая кулаки на поджарое тело. Мокрые брызги крови попали на щеку, сверкнув в теплом свете лучины, окропили стены, угодили на белую рубаху.

И лишь когда босая нога Малуши перестала дергаться, в палаче что-то сдвинулось. Вместо обрывистого вдоха из его груди вырвался захлебывающийся хрип.

Кажется, он слышал какие-то голоса.

Упрямые, назойливые голоса не унимались, они кричали, пытались достучаться до его сознания. Крюк поднял взгляд двух пустых темных глаз. В проеме возвышался сам посланник митрополита, Феопемпт, в безупречной черной рясе, за ним стоял Ворон и махал руками.

В это мгновение Малуша, нет не Малуша, другая… дернулась в последней конвульсии. То, что осталось среди кровавого месива, снова обрело подобие жизни: по истерзанной плоти прокатилась волна дрожи, голова вдруг рванулась вверх, будто от удара молнии, и тут же бесчувственно свалилась на раздробленную грудную клетку, застыв навеки.

Феопемпт громогласно вещал что-то о лохматых языческих тварях, которые окружали Вяземки. Они превосходили люд числом, скалили зубы, готовились напасть. Защита, наложенная на землю христианскую, разрушилась, ибо в священных стенах совершили вопиющее беззаконие против воли Божьей.

– Поднимай народ, староста, – приказывал Феопемпт, – защитить меня надобно любой ценой. Коль падёт священник моего ранга от зверей языческих, нанесет сие вере христианской удар непомерный, и еретики вновь обретут могущество.

Сутулая скрюченная фигура Крюка казалась сломленной и жалкой, вены бугрились на старческой шее. Его мучил стеклянный взгляд погибшей дочери. И в нем сквозила пронзительная насмешка над тем, что в этот раз он точно сделал выбор сам.

Загрузка...