1.

Осень в тот год выдалась тонюсенькая, приплюснутая с полюсов иссушливой насыпью жаркого лета и набухающей глыбой морозильной зимы. С этакого ущемления осень надулась обидками и потекла – поначалу мелкокрапчатыми дожжиками, а не встретя ни в ком сочувствий, и вовсе сплошным ливнетоком. А как и сущая течь выказалась, по бессочувственностям мира не в коня кормом, напустила осень таких туманов, что горюй мама, не горюй, а не то что дальнеближнего своего, но подушечек на пальцах вытянутой руки, и тех не разглядишь.

В ночь, под утро сероосиновое, с серебряной проледью, небо спустилось к земле, обняло собою тот самый приличный (рекламная пауза) дом под приметной крышкой – салатом на серебре осиновой выдержки, спустилось, обняло и ложкой изпечного дымка трубу наткнуло. Если почудить, то есть влезть, обдирая руки, кривя, выворачивая ноги, на ближнюю сосну, можно убедить себя, а и кого угодно из присных, в том, что крышка эта, над домом-то, и стала, небось, по существительности-то, чистым небом. Али наоборот: небо навернулось дому крышкой. Словом, как поглядеть. А как поглядеть, ежли ни хрена не разберёшь в густопсовой туманщине?

«Ну, зато никто и не нагрянет!» – радовались доможители, от мелких сквозь средних и до самого человека. Радовались, будто на самом деле поджидали кого, поджидали не без настороженности, а из неё и помалкивали, всякий на особь и кучно. На скорую руколапу отрадовавшись, сели завтракать, по-настоящему – утрешне сегодничать, да в эту самую минутку в дверь и постукали, по-ангельски: нак-нак. То есть, хочу я точнить: не в дверь через минутку постукали, что было бы вовсе нелепицею, а в минутку через дверь.

- Кого нам чорт принёс? – вопросительно изогнув пальмовый хвост, непрожованно буркнула воспитаннейшая кошка Хомякофф.

Все – и кроты-звездоловы, и пауки-крестовики, и сухомоечницы мухи, и сильфидки кралечки, вся как есть домочадная живность, неприлично обернулись к двери, а пара скелетов в очередь поприльнули к шкаповым щолкам, носов, между тем, не казывая, но защолкой нутряной звякнули, запершись, и костяшками на всякий бякий страшенно защолкали; русалка белые груди гривицей медно-патинной прикрыла, блюдя потусторонние приличия, позлащонный хвост от чужеступостей под кресло подобрала, а василиски в глазозачотных очочках наскоро в камелёк жаром пыхнули – саламандеркам на подъём: аврал. Словом, настал такой переполох, что даже сам человек изумился, и, минутку поизумлявшись, послесмотрительно Калишку чашкой изподоблепиховой сладенько накрыл: посиди-тка бессмысленно, не то сдует ещё мелкого сквозняком.


2.

Дверь дубовая, в морскую бирюзу облитáя, зверски, навзрыд проскрипела, блямкнула медью колокольчика нотку ми, раздала проём, как и не было ни двери, ни заперти в ней.

- Попрятались! Еле на вас наткнулись. Утрешняете? А мы к вам на передержку!

И всё по-дождевому слитно, без паузальной миллисекунды на перемену слов. А голос опрятно женский, приятный, молодой, розовощокий.

- Драсьте! – рыкнул второй голос, баритоново-лиловатый на свет.

Из клубней тумана, особенно густых по верандной прикосновенности к внешним обидцам, разом вшагнули, тесня друг дружку, двое – женщина и мужчина. В руках у женщины – цветочный горшок, лазоревой глазури с золотой крапинкой; мужчина держал на руках собаку – нежно так, в обнимочку по горизонту. Войдя, мужчина спустил собаку на пол, подмигнул кошке Хомякофф, спросил:

- Можно?

Собака оказалась той ещё диковиной: среднеразмерная, коротколапенькая, вытянутого туловища и хвост крючком, рыже-белой лохматости и со всесторонне развитой мочкой носа на симпатишном – ой-ла-ла! – личике. Всетельно встряхнувшись, минутно оглядела собрание и поцокала прямиком к креслу с русалкой, лизнула перья подобранного хвоста и улеглась, предовольнейше показав наблюдателям розовый язык с земчужной капелькой пота на кончике: устала, а довольна.

Кроты-звездоловы усердно запыхтели, испытывая новообретённую версию восторга, русалка застенчиво улыбнулась, стрельнула глазищами на человека, прошептала: «Чуча»; человек ответно хмыкнул, кошка Хомякофф деланно зевнула, саламандерки в камельке обнялись, изобразивши трёх граций Кановиного канона, а скелеты в шкапе застукали улыбчатыми зубьями.

Человек обернулся к непрошенным гостям, всё ещё стоявшим при двери, успевшей неслышно вновь и сразу возникнуть за их спиной, без звука, между прочим, и шороха. Мелкий клочок тумана, пролькнувший в домовую заперть, подрожал на воздухе и уж намеревался заплакать горемышно, а тут же был прихвачен да и спелёнут в паучью сетку, и мухи сухомойки принялись его щекотать, рассмеивать: ути, ути, лялечка, тя, тя, тя, хорошенькай!..


3.

- А! Как же я рад тебя видеть, сестрёнка.

- Бэ! Ничего, братец, успеешь огорчиться.

Знакомьтесь: домовладелец, «человек» моего рассказа и его родная – младшенькая – сестра, эта самая женщина из тумана, с розовощоким голосом и цветочным горшком в руках. Тут вот что ждёт объяснения себе: в самом раннем детстве, когда им – дошколятам – узналась волшебная загадка про А и Б, какого-то чорта сидевших на трубе (видимо и досягаемо теплотрассной, как они рассудили, потому – видимые им крышные трубы двоих явно не вместят, и тайно тож), придумано было – сообща, по сестробратски придумано! – что звать они друг дружку будут исключительно по первым буквам отродительских и тем документальных имён, а коли уж вышло, что имена начинались с первобуквиц азбуки, так оно и сталось, и так осталось на день жданно-нежданной встречи. Впрочем, о последнем обстоятельстве ещё будет, а я, не медля, продолжу, потому, за поясненьем моим, едва не истекла сцена обнимашек с целовашками, ну, как и полагается в приличных домах между давненько не видевшимися родичами.

Когда процедура встреченности изошла и гости были определены на посидку, А, ища глазами – куда бы половчей пристроить внесённый цветочный горшок, всё так же – молодо и розовощоко, и как бы между делом исполнила нежданный конферанс:

- Знакомьтесь: мой пропащий братец Бэ и мой трёхдневный муж И. Оба любимые. Взаимно, надеюсь.

- И, – мужчина не то представился, не то утвердил сказанное трёхдневной женой. Привстал с посидошного – трубой – валика, подшагнул к человеку, по-прежнему глубоко сидевшему в кресле, протянул руку.

Человек привстал, принял рукопожатие, усмехнулся:

- The winner takes it all.

- Ах, сколько я стоптала подошв!

Человек нахмурился:

- Абэвэгэдэеё, сестрёнка!..

Сильфидки хором прыснули в кулачки, женщина усмехнулась, а другого вида сильфидкам не подала и тут же схватила дело за грудки:

- Мы, тут, понимаешь, в командировку уезжаем. Длительную. Зарубежную. И как назло, собаку купили. То есть – на счастье купили (ей, то есть, собаке на счастье), а на несчастье уезжаем.

- И ещё это. – (Женщина протянула человеку горшок, но тут же снова прижала к груди.) – Квартиру заперли на семь запоров, двери страховкой прижгли, а заботиться о малых сих некому. Ты ведь не откажешь любимой сестре в этакой малости? Попередержишь до времени?

Человек отрицательно закивал кудлатой головой, изображая, что не откажет. Женщина приняла неотказ как должное, кивая при том на горшок в руках:

- И главное второе: поливать надо строго в полночь и исключительно живой водой.

- Гм. Где ж я её наберу? Я не ступник с костяной ногой.

Человек в подтверждение слов протянул ноги и помахал ими, точно мальчишка, до слетания тапок.

- Где? Юморист в бороде. – Женщина наконец поставила цветочный горшок на стол. – Это в городе вода мёртвая, чтобы всё было в целости и сохранности, а в любом колодце – живая. У тебя ведь есть откуда дневные звёзды смотреть?

- Есть, – утвердил человек.

- Что и требовалось! – женщина победительно взглянула на трёхдневного. Тот фиолетово пожал плечами: «дескать, я ничего, погулять вышел».

- Погоди! – воскликнул человек, хлопнув себя по лбу, да так крепко, аж пауки-крестовики повздрогивали, сильфидки взмыли под потолок второго света отлавливать тугие изглазные искорки, а те от них – горелки противопожарные играть. – А как же твоя домработница, премилейший ужас, эта, как её, тётя Надо?

Женщина изобразила нечто глазами и, наклонившись над столом, прошептала, да так громко, что скелеты в шкапе прислушались:

- Тётя Надо сказала, что боится, то есть не то что боится как боится, а боится, что заболеет на время нашего отсутствия… или во время… или за время. Честно, я толком так и не поняла из её кудахтаний – какой предлог действителен, а какой так себе.

Человек привстал с места, навис над столом, вглядываясь в земляное нутро лазоревого горшка с золотой искоркой:

- А чего там бояться?

- Бояться там нечего, – заскороговорничала женщина. – Во-первых, ничего ещё нет, во-вторых – может и не быть, в-третьих… не ходи по граблям: поливай в полночь, и не чайными ложками. И cave canem, то есть не берегись, а береги собаку. Её тоже лучше кормить, и не гуш-куш, а по часам. Чтоб не раздобрела. Собака должна быть в меру злой.

Все зашевелились, наклоняясь, подпрыгивая и вытягиваясь на пригляде под кресло с русалкой, где устроилась в прихвостни собака. Собака усиленно задышала и сказала гав, подтверждая наличие примерной злости. Впрочем, ей не поверили даже в шкапной темноте. Русалка сделала губки и повторила умиляющую «Чучу». Человек покачал головой недоверие и спросил:

- А, а как это милое существо-то величать?

- Не заикайся: я не выжила из слуха. Имя у неё сложносочинённое, как и всё на дуракаваляйском: Исиобарадвиз. По паспорту. Но в переводе душевное: Собака с райских холмов. Мы её по-русски зовём – Райка. Ласково – Раиса, Раисочка. Горбатенько, конечно, да она всё одно не понимает.

Русалка в третий раз умилилась «Чучей», скелеты застукали из шкапных темнот «рай, рай, рай», а кошка Хомяков, встав в позу артиста разговорного жанра, изрекла:

- У всех лайки, у нас Райка. Всё не по-людски.

Человек поскрёб в затылке:

- Буду новым Адамом. И-си-о-бара-двиз… Неплохо для вэлш, но... Гуш-куш! Твоё имя – Рай-да. В два утвердительных слога, оффицьяльно. В переводе на домашний Чуча. Чученька! Подойди, голубушка, ну?..

Собака завиляла хвостом, спросительно глянулась к русалке, зацокала коготками, подошла к глубокому креслу и тут же завалилась на спину, свесив набок розовый язык: чешите, дескать, меня райдосную, только чур не чучелить.


4.

… Чаи, хлебосолья были поданы, столу не от чего было ломиться, он и вытерпел. Отчаевали, отсёрбались от души в брюхи и животики, отдышались, отфукались. Пора!

Женщина вышла к дверям, поклонилась поясным на три стороны. Дверь за её спиною блямкнула ноткой соль, отверзлась. За дверью пыхтел слёзной сеянкой туман, выглядывал в домовой нутренности лялечку отщипнутую. Та тут же и ушмыгнула сизарём: «мама, мама!»

- Что ж, тогда мы поехали в несвояси, – звонко и легко высказалась женщина. – Будем дальними родственниками, месяцев на шесть, или не на шесть, а… шесть с хвостиком. Или с двумя. Словом, увидимся! И?

Трёхдневный муж вышколенно вскочил, встал шаговой верности свидетелем сестробратнего прощанья. Прощанье вышло шепотливо наушным, с подглядками через братнее плечо:

- Хозяйка у тебя ничего, не из толпы серебряных видений – ухоженная, не селёдка, тельная, и рыбой не пахнет. На папоротник брал?

- На стихи, в русалью заговень. Помнишь: заячьи ушки, коровья слеза?..

- Бэ! На руках носишь?

- Шкапчики помогают, зубостуки.

- Это что-то новенькое…

- Растём, сестрёнка. Не забыла сардинский язык?

- Бэ!

Трёхневный муж стеснительно мялся с ноги на ногу, улыбался художественной колибровке сильфидок-подслушниц, трогал пальцем паука-крестовика, по-шпионски свисшего на блескучей лесочке с подпотолочного хлюстрариума. Шаг ноги, шаг ноги, шаг ноги! Гости вышли, дверь, обогнув туманную выпуклость, прихлопнулась тихенько. Настала тишина. В тишине грянуло – распевно, хором:

- Здравствуй, царь передержавы, нам садовник, Райде псарь!

Человек махнул рукой: дескать, грех убогим прибедняться. Углубился в кресле, сделал брови домком: размыслять не мышковать.

Кошка Хомякофф тут же смажордомничала:

- Сударь, извольте выпустить мелкого. Пускай к обеднему столу повыкаблучивается. А то всё чай да чай: скушно скучились. Я пока правый сапожок принесу: собаку пора кормить.

- Не спутай с левым! – глухо простукали шкапные беспокойники.

Кошка Хомякофф только мякнула, а сапожок уже в лапке, на белом когтике покачивается, голубизной сафьяна посвечивает, красным каблучка помаргивает: вот он я, тутась!

- Батюшки светы! – Воскликнул человек и зашарил по столу: где изподоблепиховая чашка?

Чашка – пожалуйте, кверху донышком, наблюдечна, убрана с глаз долой, на подстольную недвижимость сейфовой тумбы, тончайше расписанной золотым арабским узором по бухарской голубизне.

- Маленький ты наш, – засокрушался человек, – прости меня дурака!

- Гав! – одобрила исполнение просимого собака Райда. (Не «дурака» жеть!)

Обнаруженная чашка обнажила очевидную картину нестроения формы и содержания: Калишка, свернувшись калачиком, спал, тонюсенько посапывая в мелкое эхо извоздоханной шляпы-трубы, где солнце, звёзды и луна еле уж подрогивали под натёками облепиховой залипухи, накапавшей с чашечного донца, а не бегали бежмя, не салились скачьмя, и вообще – чистый фигурчатый, переоблитый мёдом пряничек, вот чем увиделся домочадцами обыденно опрятный общий разлюбимец Калишка.

Наскочили мухи-сухомойки, налетели порядошницы сильфидки, зазудели, запищали, затормошили, разбудили, подняли, подраздели затворника, а кошка Хомякофф пальмовый хвост беспросветной ширмой распушила, и за пять минут без четверти секунды перевели Калишку из сладкопрянишностей сначала в полный раскардаш, а там и, не без маленькой помощи дружеской человечности, в абсолютное чистоплюйство.

Оглядел Калишка себя мелкого, на сапожок, кошкой Хомякофф подсунутый, глянул, но не впрыгнул в него одноножно, как завсегда водилось, а прямиком, в тапочульках-то – к горшку лазоревого облитья с золотой крапинкой. Все аж зашлись неслышным ахом грудным: что?!

А Калишка прыжком в два своих росточка скок на горшок, прыг в земляное нутро, и давай отплясывать нечто, подобия не имеющее. И смеяться – тонко, звонко, разливисто.

Человек проморгал глазной морок, глаза рукавом утёр для резкости восприятия и говорит:

- Членонераздельность события очевидна.

- Маловато у него между ушей чтобы облепиха так уж подействовала.

Это кошка Хомякофф возразила и, возразив, отчего-то обернулась к русалке, будто ища в ней сомнения в самой себе, вполне, скорее, по-женски, чем из логики.

Собака Райда чихнула, человек икнул, шкапные притихли как не были никогда, пауки-крестовики подобрались под самый второсветный потолок, обнялись с мухами-сухомойками, задрожали на всю паутинную сетчатку, сильфидки… Где они, некстати говоря?

А Калишка тем сроком знай себе выплясывает радость свою, аж крошки горшечной земли на воздух летят да на общей замерети оседают. И тут ещё случилось: русалка, точно осенило её, ручками белыми плеснула, грудками-репками тряхнула, бровки смарагдовые раскрылила и такое открылось из неё, что стены приличного дома неприлично закачались, а крышка – салат на серебре – эхом ухнула: будет будто вам, передержавцам, верхнее рцы.

Но об этом, по невместимости тутошнего концерта, – после. Опосля, тоись. И не темпо-престо, а самым заподлинным адажио.

Загрузка...