В лето от сотворения мира семь тысяч двести какое-то, а от Рождества Христова — по новому счёту, который сам государь и выдумал, приключилась в Москве невиданная смута… не стрелецкая, не хлебная, а кофейная.
И было так.
Привезли из-за моря, из земель заморских и неправославных, люди государевы — посольские, корабельные, да всякие проходимцы учёные — диковинную машину.
С виду — бадья железная, пузатая, снизу топка, сбоку крантик, сверху крышка, а кругом трубки, винтики и прочая бесовская механика.
Поставили её посреди Преображенского двора, как пушку новую. Собрал государь бояр.
— Сие есть, — говорит, — наука европейская. Называется кофий. От него разум остреет, дела спорятся, а сон бежит, яко швед и лях.
Бояре переглянулись. Один другому шепчет:
— Оттого он сам не и спит третьи сутки?
— Государственное дело, — отвечает другой, — ты помалкивай да кивай, нам бы живыми уйти.
Тем временем солдаты подтащили мешки. Развязали. А там — зёрна. Не пшеница, не рожь, не греча. Чёрные, как грех, и пахнут, будто их уже кто-то ел.
— Орехи, что ли? — осторожно спросил князь Ржевский.
— Сам ты орех, — сказал государь. — Сие зерно кофейное. Его не грызут. Его мелют.
И велел поставить рядом мельницу ручную.
Посадили двух бояр крутить.
Крутят.
Скрипит.
Потеют.
— Государь… — жалобно сказал один, — может, холопов позвать?
— Учись, — отвечает царь. — В Европе все сами работают.
— Так то в Европе… — пробормотал боярин, но крутить стал быстрее.
Намололи ведро порошку коришневого, с пылью. Пахнущего так, что у дворовых собак начался философский чих.
Царь лично зачерпнул ковшом воды, всыпал в бадью порошок, размешал железным жезлом, который вообще-то был шомпол от мушкета, захлопнул крышку и велел топить.
Развели огонь.
Машина заурчала.
Зашипела.
Застонала.
Один из бояр перекрестился:
— Сейчас рванёт…
— Не рванёт, — сказал государь. — Это она варит.
— А что варит?
— Культуру.
Наконец из крантика потекла струя. Чёрная. Густая. С подозрительным запахом.
Царь радостно воскликнул:
— Готово! Пить!
Поставили чашки. Заморские, тонкие, будто их мыши выточили.
Бояре сели, как на суд.
— Ну? — сказал государь.
Никто не двинулся.
Тогда он взял топор. Тот самый.
— Я, — говорит, — вам бороды рубил?
— Рубил, государь…
— И ничего. Красивше стали.
— Красивше… — обречённо согласились бояре.
— А теперь и умы прочищу. Пить!
Первым решился самый старый боярин. Взял чашку двумя руками, как грамоту смертную.
Понюхал.
Задумался о бренности бытия.
Выпил.
Замер.
Все ждут.
— Ну? — спросил государь.
Боярин открыл глаза, долго смотрел в одну точку и сказал:
— Горько…
— То хорошо! — обрадовался царь. — Значит, действует.
Второй попробовал.
— Как жжёная репа… но бодрит.
Третий осмелел:
— А можно… сахару?
Государь оживился:
— Во! Учёный разговор! Подать сахару! И сливок! И ещё варить будем!
Через час бояре уже не сидели мрачно, а шумели, спорили, махали руками и требовали:
— А давай ещё кофию!
— И карты сюда!
— И чертёж Балтийского моря покажи!
Один вдруг вскочил:
— Государь! Я понял, как корабли быстрее строить!
Другой:
— А я — как налоги собирать без бунта!
Третий просто ходил кругами и повторял:
— Спать не хочется… совсем не хочется… никогда не хочется…
Царь довольно смотрел на них.
— Вот, — сказал он, — что значит просвещение.
Не кнутом одним Россия держится. Иногда и кофием.
Машина шипела. Бояре требовали ещё. Европа незаметно подкрадывалась вместе с ароматом жжёных зёрен.
А один думный дьяк тихо записал в летопись:
«В сей день государь велел пить чёрную жижу.
Сперва было страшно.
Потом понравилось.
Видно, так и началась новая жизнь на святой Руси».
Да летопись та затерялась. А Анчутка, кофию хлебнувши, её и возродил.