Мой дед был обычным человеком, ничем не примечательным с виду, спокойным и даже замкнутым. Почти всю жизнь он проработал механиком на заводе и ни к чему особенно не стремился. Я помню его немногословным и временами угрюмым, но в этом не было ничего необычного: советские люди его поколения не привыкли бурно выражать свои чувства. Но со мной он никогда не был равнодушен или излишне строг. Обыкновенный дедушка, любящий сидеть в кресле и позволяющий внуку отдохнуть от вечных бабушкиных и маминых запретов. Уже в преклонном возрасте он даже сумел освоить интернет и последние годы частенько проводил время за компьютером. Читал что-то, подняв очки на лоб и наклонившись близко-близко к экрану. Новости, наверное.
Была у него только одна странность. Он никогда не выходил из дома после наступления темноты, особенно если небо было чистым. А меня с детства увлекали звезды. Но сколько бы я ни уговаривал его выйти и поглядеть на них, он отказывался. Да так, что одного его сурового “Нет, Ваня” хватало надолго, хотя мальчишкой я был надоедливым и гиперактивным. Наверное, как и все дети.
Я до сих пор интересуюсь звездами. Только теперь вместо игрушечного бинокля я смотрю на них через телескоп-рефрактор и все никак не могу понять, почему дед так не любил ночное небо. Ведь оно загадочно и… прекрасно. И кажется порой таким близким — гораздо ближе, чем сказочный и недоступный океан, например.
Деда не стало две недели назад. Он пережил бабушку всего на год и за это время стал совсем нелюдимым. Больше некому было вытаскивать его с собой в магазин или в гости к соседям. Он совсем перестал выходить из дома и жил в темных непроветриваемых комнатах, за плотно задернутыми шторами. Мы с мамой возили ему продукты и убирались в квартире. Сам же он почти все время либо сидел за компьютером, либо слонялся туда-сюда, казалось, безо всякой цели. Я думаю, он так и не перестал горевать, хотя во время наших приездов вел себя как всегда: спокойный, даже невозмутимый. На вид не было похоже, что дед впал в уныние (если не считать странной обстановки в доме), но ведь он всю жизнь держал чувства внутри. Человек старой закалки.
Сегодня я разбирал вещи на его столе. И нашел в ящике тетрадь, на обложке которой было написано мое имя. Честно говоря, я думал, что это какое-то письмо-наставление для внука, и успел даже сентиментально прослезиться, но, прочитав первые страницы, понял: внутри нечто большее.
Дедушка наконец решил поделиться своей жизнью. Со мной.
Я решил перепечатать записи, чтобы в будущем иметь цифровую копию тетради (все-таки бумага не вечна). Может быть, когда-то это прочтут и мои дети.
Далее — текст без правок и сокращений, такой, каким я вижу его сейчас перед собой.
“Что будет написано здесь, я не рассказывал никому. Не потому что боялся спецслужб или принудительного лечения. Я не мог понять, что произошло. Мне казалось, что все это вообще понять невозможно.
После похорон Люды я спать почти не могу. Понимаю, что мне осталось недолго. Тем более, последние анализы совсем нехорошие. А ты, Ваня, стал приезжать совсем редко, да и я вряд ли бы набрался храбрости рассказать тебе все при встрече. Но хотя бы так, в письменном виде, я должен сделать это. Как видишь, твой дед не слишком-то силен духом. Ты, наверное, думаешь, что я какой-то суровый мужик. Нет, Ваня. Когда-то я был таким же, как ты: неугомонным, всюду лез и всем интересовался. Мечтал стать космонавтом, да поступить смог только в училище, на механика. Мы с тобой вообще во многом похожи. Твой прадед умер, когда мне был всего год (последствия фронтовых травм), и я тоже воспитывался одной матерью. Ты точь-в-точь такой же, как я в юности. Любишь смотреть на небо. Я тоже когда-то любил. А потом оно меня сломало.
И я не хотел никому об этом рассказывать. Но вот ты научил меня пользоваться интернетом, и там я кое-что узнал. А потом еще этот телескоп, который тебе подарила Наташа. Все так складывалось, что я постепенно стал все больше и больше вспоминать. И уже не мог думать о чем-то другом. Но все еще не знал, как к этому подступиться, не решался, думал, вы посчитаете, что у меня на старости лет стало плохо с головой.
И все-таки нужно это сделать. Пусть так, на бумаге. Но я расскажу тебе всё, как и должен. Если есть надежда, что ты и твое поколение докопаетесь до того, что за чертовщина происходит на самом деле и что от нас, простого народа, скрывают, значит я должен рассказать всё.
Это был 1975 год. Я недавно отучился и искал, куда пристроиться. Мы с матерью жили в деревне и, понятное дело, путь мне был один — в колхоз. Там такие, как я, всегда нужны. Может и жену бы там себе нашел, да только мне о колхозе даже думать было тошно. Сидеть на селе, ремонтировать трактора и доильные аппараты — это не про меня, я хотел приключений. Ну и после городского училища как-то не тянуло обратно. Собирался даже поехать осваивать Дальний Восток, но тут подвернулось кое-что поинтереснее. Местный НИИ формировал экспедицию куда-то в Якутскую АССР, и им нужен был специалист по технической части. Оплату обещали небольшую, но для меня главным было путешествие. Все это тогда казалось практически сказкой. Приключением из книжек.
Я бросил все и помчался, надеялся, что успею пробиться одним из первых и тогда будет хотя бы какой-то шанс, что возьмут. Оказалось, конкурса не было вообще. То ли мало кто знал об этой экспедиции, то ли просто никого, кроме меня, не воодушевляла идея ехать за полярный круг и вертеть там гайки на всяких научных приблудах.
Команда состояла из молодежи, вроде меня. Совсем зеленые ученые, которые только что окончили институт. Новоиспеченные геологи и метеорологи. Во главе — аспирант, тоже совсем не матерый дядька, но уже с опытом поездок на север. Да и сама экспедиция сложности из себя не представляла: мы должны были на поезде добраться до Нижнего Бестяха близ Якутска, а оттуда по зимнику с несколькими пересадками до села Саскылах, откуда нас местные проводники довезли бы до станции “Белый восход”. Там мы пробудем чуть больше месяца. Ученым полагалось сделать какие-то пробы и провести исследование, а мне — следить за генераторами и оборудованием. Короче говоря, меня только для того брали, чтобы я “оживил” станцию и держал ее в приемлемом состоянии, пока будущие светила науки будут заниматься важными делами. Я был всем доволен и, честно тебе скажу, все дни до поездки ходил как в тумане от предвкушения. Меня всего аж трясло, когда думал, как поеду на север и что там увижу.
В общем-то, меня и сейчас потряхивает. Когда вспоминаю о том, что на самом деле увидел в этом “Белом восходе”.
Поначалу все шло обыденно. В Якутск мы прибыли уже измученные плацкартом и однообразной дорогой, а дальше предстояло еще почти трое суток на автомобилях. Был ноябрь, и в Якутии уже стояли суровые морозы, иногда до двадцати пяти градусов ниже нуля, но спасибо, что хотя бы без ветра. Местные, ожидавшие нас по договоренности, вели себя радушно, на каждой остановке старались показать или хотя бы рассказать, что интересного есть в местных городках и поселках.
На тот момент я уже был, скажем так, подавлен. Тем, насколько жестоким оказался якутский климат. Короткий световой день, вечно пасмурное небо. И холод, который пронизывал до костей, особенно во сне. Мне не хотелось даже думать о том, как будет там — на севере, куда мы ползли и ползли, час за часом, под болтовню, в которую я даже не вслушивался.
Никакие разговоры до тебя уже не доходят, когда ты сидишь у окна в машине и смотришь через окно на бесконечные степи, которые превращаются в тундру. И чем дальше мы уходили вглубь Якутии, тем больше для меня все это было похоже на какой-то странный детский сон. Как будто я начитался приключенческих книжек с фонариком под одеялом, уснул под утро, и мне приснились эта однообразная серая жуть. Темная даль, постоянные сумерки и холод. Холод.
Может быть, твой дед — деревенщина, но меня тогда эти просторы поразили. И полярная ночь, которая должна была скоро начаться, пугала меня. Сложно было представить, каково это — целый месяц без солнца.
Я помню, тогда даже кто-то из ученых удивлялся тому, зачем нас отправляют в экспедицию во время полярной ночи. Лучше и безопаснее было бы поехать уже после. Но это все как-то объяснилось тем, что метеорологам нужно было проводить исследование именно ночью, да еще сроки поджимают, вроде как руководство хотело получить результаты в ближайшее время — особенно от геологических проб — и ждать было уже особо некогда. По этой же причине команду сформировали быстро и из молодых ученых, которые на энтузиазме и желании принести пользу Отечеству могли поехать куда угодно.
На подъездах к Саскылаху мы вдруг попали в стадо оленей.
Это было вечером, и я не сразу заметил, как они появились из синей темноты, которая быстро сгущалась. Поначалу были видны только силуэты на плоской, как покрывало, равнине, но их становилось все больше. Их были сотни. Огромные животные, с седыми мохнатыми спинами, шли куда-то, а наши УАЗы крались внутри этого гигантского стада. Скорость пришлось сбавить до минимума.
В машине, где сидел я, все умолкли, хотя до этого велся какой-то обыденный разговор. За стеклом, кроме слабо освещенных силуэтов оленей и мрака, в котором они исчезали и из которого появлялись, не было видно ничего. Все это выглядело бредово. И ученый, который сидел плечом к плечу со мной, напрягся — я отчетливо помню, как он вжал голову в плечи и смотрел то в одну, то в другую сторону. С таким видом, будто нас окружила армия призраков, а не обычные для этих территорий звери.
Я, наоборот, как будто успокоился и безо всяких мыслей наблюдал за происходящим. Мне стало чуднО и уютно, и я заснул до самого Саскылаха. Те стада мне снились периодически всю жизнь. И каждый раз после таких снов я просыпался умиротворенным, как буддийский монах. Что-то во всем этом, в оленях и темноте, в свете фар и мелком снеге, было такое, что как бы давало ответы на все вопросы.
Есть закономерности, Ваня, которые нам никогда не понять. Это что-то, наподобие внутренних правил, по которым живет весь мир, каждое существо, каждое растение, каждый камень, сама земля и частицы, из которых состоит воздух. И мы со своим стремлением все объяснить простыми словами, всему придумать систему и все уместить в уже имеющиеся у нас представления о Вселенной никогда не сможем докопаться до правды. Потому что эти закономерности нужно чувствовать. Их нельзя объяснить.
В этом случае наверняка должно помочь то, что называют интуицией. Но как понять, она это или обычная мнительность, суеверность? Или даже просто страх перед неизведанным?
Мне кажется, в тот вечер мы все подобрались близко к тому, чтобы природа открыла нам свою правду. Только никто не хотел слушать. Поэтому мы пошли дальше и оказались там, где оказались.
Наверное, тогда у нас всех был шанс. Но никто его разглядеть не смог. И дальше ты увидишь, как сама судьба позволяла нам в последний момент развернуться и уехать, изменить все, а кому-то — спастись. Снова и снова. И никто не понял этого, потому что мы (и я тогдашний, и ученые эти, и ты, Ваня), мы все убеждены, что человек — венец природы. Что цивилизация и наука уже дали ответы на все вопросы. Но это не так.
Село оказалось больше, чем можно было предположить, глядя на безжизненную тундру вокруг. К нам вышли местные, совсем не похожие на мужиков из Якутска, которые везли нас сюда. Это были загорелые люди в традиционной, расписанной узорами одежде из оленьей шерсти и шкур. Много кто говорил на местном наречии (уж не знаю, как оно называется), но с нами беседовали по-русски, почти без акцента. При свете фонарей все выглядело совсем странным, как будто театр какой-то. Люди в костюмах, загоны с оленями. И черное-черное небо над нами, усыпанное звездами так, что и без фонарей наверняка все было бы видно.
В доме, куда нас пустили переночевать, хозяйка накрыла стол, почти праздничный. Угощала нас кровяной колбасой, супом из потрошков и ягодой в сметане, которую называли кёрчех. Местные чуть ли не хороводы вокруг нас водили, да только это не было похоже на обычное гостеприимство.
Помню, как сидел за столом и увидел, что к аспиранту, главе нашей экспедиции, подошел старший мужчина в доме. Серьезно и даже с каким-то беспокойством он начал рассказывать про звезды.
Про то, что скоро наступит ночь, а это значит, что нельзя будет смотреть на небо. И особенно — на Полярную звезду. Не любят чужаков духи севера, но они могут только сбить нас с пути или наслать буран. Гораздо страшнее — услышать зов звезды. Нет ничего, что могло бы вызвать в душе человека такой же ужас. Зов звезды лишает неосторожных путников рассудка и заставляет уходить неведомо куда в темноту. И редко потом находят окоченевшие трупы. Большая часть сумасшедших просто теряется в ледяной пустыне или становится кормом зверю.
Такие страшилки аспиранта не напугали. Все-таки он единственный из нас уже бывал в Якутии и наверняка наслушался таких баек вдоволь. А вот остальные ученые от этих увещеваний заметно занервничали. Стали вспоминать про мерячение. Спорить, может ли оно случиться не только с местными, но и с приезжими, у которых, как выразился один из геологов, “голова не забита сказками из каменного века”.
Слово за слово и в разговор уже вступили мужчины из села. Начали объяснять, что традиции свои хранят веками, а порядки и суеверия, которым следовали и которыми жили еще их прадеды, лучше не обходить стороной. Это как техника безопасности: разумнее поверить на слово, чем проверять на себе. Наших это насмешило. В итоге разошлись спать глубоко за полночь и в непонятном настроении. Аспирант даже пожурил тех, кто громче всех спорил. Пререкаться с местными — себе дороже. Тем более, когда от этих людей зависит грядущая часть пути.
А ехать нам нужно было далеко. От села Саскылах вверх по реке, до самого побережья. Там, к западу от нынешнего Усть-Ленского заповедника, недалеко от места, где Анабар впадает в море Лаптевых, и стоял “Белый восход”. Та самая станция, куда мы направлялись.
Наутро запрягли нарты. Над оленями, которых только вывели из стойла, клубился пар. Мы загрузили оборудование и поехали вдоль Анабара, почти полностью закованного в лед. Кое-где виднелись промоины, и из них сочился пар. Было светлое белое утро, и белизна эта давила сильнее, чем осознание того, что мы наблюдаем одно из последних утр здесь.
С каждым днем солнце как будто снижалось. Даже в полдень было сумрачно, и это значило, что полярная ночь вот-вот начнется. Помню, пока мы ехали, я думал о том, каково это будет — когда солнце просто не встанет. Не будет утра, продолжится темнота, а рассеется она только спустя месяц. Признаться себе в том, что боюсь этого и жалею о том, что ввязался в экспедицию, я не мог. Наверное, как и любой парень такого возраста. Держать лицо — даже перед самим собой — гораздо важнее, чем признаться, что вляпался.
Хотя тогда еще не было понятно, насколько.
А вот когда я увидел станцию…
Поначалу даже не было понятно, что это она. Ее засыпало снегом, и поэтому издалека она полностью сливалась с тундрой. Когда мы приблизились, мне стало не по себе.
“Белый восход” состоял из двух модулей, стоявших вплотную друг к другу. Даже вблизи он напоминал брошенные посреди вечной мерзлоты металлические контейнеры, которые непонятно как сюда занесло. Местные помогли нам выгрузить оборудование и припасы, еще раз попытались предостеречь нас, но в ответ получили только неловкие улыбки, после чего мы пожали друг другу руки, и они укатили. Я долго смотрел, как нарты исчезают в морозном тумане. Потом пошел за остальными.
Внутри станция казалась просторнее, чем при взгляде снаружи. Там не было окон или каких-то иллюминаторов. Единственным способом выглянуть на улицу была смотровая щель в толстенной входной двери. Но поначалу это не угнетало и даже внушало чувство защищенности.
В жилом модуле был спальный отсек и несколько тесных помещений, выполнявших функции столовой и санузла. Служебный отсек был разделен на две части. В одном помещении находилась аппаратура и подъем на крышу с тяжеленным люком. В другом — дизель-генераторная установка с системой очистки и хранения воды. Там-то я сразу же и поселился.
Работы было много. Особенно в первую неделю-полторы. День таял на глазах, а мы копошились на станции, как муравьи. Расчищали снег, чинили оборудование, настраивали его. Мне пришлось серьезно похлопотать: техника была старой, местами поржавела, все было заледенелое до такой степени, что я боялся что-нибудь ненароком ударить — казалось, что металл может разбиться, как стекло.
“Белый восход” выглядел так, будто в последний раз люди здесь были еще до войны. Ученые, чья работа зависела от местного оборудования, всем этим были озадачены еще больше, чем я. Хотя это слабо сказано “озадачены”.
В один из первых вечеров, когда более или менее разобрались с тем, чтобы не замерзнуть здесь насмерть, собрали совещание. Аспирант говорил, что состояние станции “оставляет желать лучшего”, но никто не обещал, что будет легко. Пытался подбодрить. Рассказывал о вылазках, которые предстояли в ближайшем будущем, сразу же после того, как завершилась бы работа с ремонтом и настройкой аппаратуры.
Никто особо не был воодушевлен. Вся смелость и прагматичность, которой щеголяли перед якутами, куда-то испарилась. Стало понятно, что работа предстоит сложная, еще и в постоянной темноте. Топлива было не так много, а динамо-фонарики освещение давали слабое, да и ими не побалуешься, если нужно ковыряться с техникой.
По плану приехать к нам должны были через сорок пять дней — как только закончится ночь. С гостинцами заявляться никто не собирался. Что мы привезли с собой, нужно было растянуть до конца экспедиции. Мы сразу начали думать о том, чтобы искать какие-нибудь дрова снаружи, но под снегом и льдом уже ничего нельзя было найти. Ноябрь подходил к концу.
Почти все время я проводил в служебном отсеке. Там было тепло и относительно светло. Развлекал себя тем, что помогал ученым с отладкой, потихоньку читал “Каллисто” Георгия Мартынова, которую умудрился втиснуть в рюкзак, и писал что-то вроде личного дневника. Короткие записки о каждом дне на “Белом восходе”. Воображал себя путешественником и исследователем.
С учеными общение как-то не складывалось, несмотря на то, что пересекались мы каждый день по многу раз. Беседы кое-как завязывались только с одним пареньком, Лёней его звали. Молодой геолог, ну очень словоохотливый и навязчивый. В коллективе его за болтливость не сильно любили, поэтому, наверное, он и прилип ко мне. А я и не был против. Что угодно лучше, чем часами сидеть возле генераторов, отгонять от себя разные мысли и стараться не вслушиваться в звуки, которые доносились снаружи.
А звуки были жуткие.
Когда началась полярная ночь, с севера пришли ветра. Если бы ты слышал, Ваня, с каким воем они носятся над морем. Какой страшный стон раздается, когда воздушные массы несутся между ледовыми буграми и кружат над станцией. Плохо закрепленная обшивка грохотала, и это было похоже на канонаду.
Такую “музыку” приходилось слушать постоянно. Много кто не мог из-за этого уснуть. Да и вообще спать было трудно. Сон не шел, а если и удавалось крепко заснуть, то начинали сниться какие-то дурацкие и неприятные вещи. И если большинство старалось держать это при себе, чтобы не нагнетать и не портить никому и так дурное настроение, то Лёня, конечно, не молчал. Однажды за завтраком он рассказал, что ему приснился кошмар, в котором кто-то или что-то ходило вокруг станции и жалобно просило ученых выйти.
Кто-то, помню, посмеялся.
Потом начались вылазки. Ученые собирались небольшими отрядами и уходили, сначала недалеко, чтобы разведать обстановку. Возвращались каждый раз измученные и смурные, не разговаривали даже между собой. Потом собрали рюкзаки и ушли по берегу на восток. Почти на сутки. Со мной на станции остались только метеорологи, да и те по большей части были заняты тем, что что-то писали или поднимались на крышу снимать показания со своих устройств.
На некоторое время “Белый восход” совсем затих. Я сидел в генераторной, и у меня было ощущение, что мне каким-то образом приснилась вся экспедиция, и на самом деле я там один, никого из ученых не было, а меня в это место закинуло неведомой силой, по нелепой случайности.
И это чувство только усилилось, когда остальные вернулись из похода.
Сначала сообщили по рации. Точнее, в эфире вообще на протяжении всего похода были слышны шумы, а под конец голос аспиранта произнес: “Возвращаемся, тридцать семь”. Что значила цифра, никто не понял. Приползли походники все запорошенные снегом и измотанные так, будто уходили на неделю. Лёню волочили под руки, и он слабо вырывался: то обмякал, как будто терял сознание, то начинал туда-сюда елозить ногами и дергать головой, безостановочно что-то бормоча.
Мы все собрались вокруг них, стали помогать раздеться. Выяснилось, что часть рюкзаков потеряли где-то в ночи. Лица у геологов были перепуганные и больные. Я тогда еще подумал, что, наверное, так на не привыкших людей действует полярная ночь с ее темнотой и северными сияниями (которых я так и не увидел). Но с учеными происходило что-то совершенно непонятное. Ничего связного они не рассказали, только переглядывались между собой с затравленным видом.
Лёню положили в спальный отсек, и меня приставили к нему, как доктора. В медицине я ничего не смыслил (что тогда, что сейчас), из лекарств у нас были только бинты, спирт и таблетки, в предназначении которых я так и не разобрался. Лёню решено было отпаивать чаем и держать на кровати, чтобы он “снова чего не натворил”. Так велел аспирант, а я даже не успел спросить его, почему “снова”.
Поначалу бедолага лежал, как мертвец. Руки на груди, сам смотрит куда-то в потолок. Я сначала даже не заметил, что он шепчет что-то, шевелит губами. Потом привык к тишине, стал различать разговоры за стенкой, а вместе с этим и слова, которые бормотал Лёня.
У меня резко заболела голова. Я встал и вышел из отсека, прямо так, с кружкой Лёниного чая в руках. Ученые, которые сидели за столом и обсуждали поход, все как один уставились на меня. Я спросил, что произошло. Мне ответили, что у Лёни проявляется мерячение или, как его еще называют, синдром Полярной звезды. Что-то вроде легкого психического расстройства у впечатлительных людей, которое вызывает полярная ночь, и именно об этом предупреждали местные, когда наказывали не глядеть на небо.
Все это мне втолковал аспирант, посматривая на остальных, как будто пытался убедить не меня одного. То, как он это говорил, звучало так, будто он и сам-то не слишком себе верит.
Я спросил, как проявляется это легкое расстройство.
“Бред, галлюцинации… судя по всему”.
Помню лица ученых при свете лампы. Совсем еще молодые ребята, перепуганные, уставшие до черных кругов под глазами. Я и сам наверняка выглядел не лучше. И к Лёне мне возвращаться совсем не хотелось. У себя в селе я видел людей, которые бредили. Несли околесицу про ангелов, прилетающих со звезд. Видел алкашей, которые поймали “белочку” и вопили в ужасе от того, что их душил зеленый змей или изнутри разрывали черти.
Только Лёня на них не был похож. Он лежал на спине и с напряженным, задумчивым лицом называл числа. Несколько чисел в определенном порядке, потом начинал заново. Повторял и повторял без конца, как будто учил наизусть, боялся забыть.
Много лет прошло, прежде чем я осознал, какой странной была та экспедиция с самого начала. Как много в ней было непонятных моментов. То, что нас ни с того, ни с сего собрали и безо всякой подготовки отправили так далеко, под руководством одного только аспиранта. Не профессора какого-нибудь, не матерого геолога или кого еще. То, что к нам не приставили местного гида. То, что якуты относились к нам, как к барашкам, которых ведут на заклание. Были бы верующими — крестили бы вслед.
Я годами прятался от воспоминаний и заставлял себя делать вид, что ничего не произошло. Думал, так будет безопаснее. Боялся, что за мной придут или я сам тронусь умом, тоже стану бредить ангелами или чем похуже. Потратил столько времени на игру в прятки. А играл, получается, с самим собой.
Через некоторое время Лёня уснул. Остальные тоже легли спать. На следующий день снова провели совещание: решали, как и когда идти в следующую вылазку.
Хуже всего было то, что никто не протестовал. Ученые только переглядывались как-то серьезно и даже мрачно, как будто собирались идти не за пробами, а на смертельную битву. Без колебаний, но с пониманием, что могут вернуться не все.
Я молча слушал их и также молча смотрел, как они пакуют рюкзаки. У меня совсем не укладывалось в голове, что с ними происходит. Хотелось каждого встряхнуть или хотя бы наорать, или начать уговаривать, но они вели себя так решительно, что я просто не находил слов. Спрашивал у них, что произошло в походе, но ничего дельного мне не отвечали. Говорили только, что снаружи тяжело, слишком холодно, привыкший к городской жизни мозг агрессивно реагирует на темноту и однообразные пейзажи. Рассказывали, что Лёня якобы слишком восприимчивый, поэтому и поддался синдрому Полярной звезды.
Никаких подробностей. Одни попытки отмахнуться или успокоить.
Я понимал, что мне просто не хотят ничего говорить.
На этот раз метеорологи решили идти с остальными. Меня эта новость заставила совсем сникнуть: их было трое, и большую часть времени они проводили на крыше, со своими измерительными приборами, но их присутствие создавало хотя бы какое-то ощущение жизни. Теперь я фактически оставался один.
Когда они уходили, поднималась метель. Лёня бормотал и вздрагивал во сне. Мне приходилось слоняться туда-сюда из жилого отсека в служебный, чтобы следить за системами и за Лёней одновременно. Неизвестно было, когда он проснется и как начнет себя вести. Мне объяснили, что при мерячении люди могут напасть или навредить самим себе, но привязывать бедного парня к кровати было как-то не по-человечески.
До этого я умирал от скуки, а теперь наконец-то появилось занятие, но на душе у меня было паршиво. Я никак не мог отделаться от поганого чувства тревоги. В затылок все время будто впивались ледяные иглы. Как только я отворачивался от Лёни и уходил, мне казалось, что с ним что-то случится.
В коридорах из-за особенностей акустики и постоянного грохота ветра по обшивке казалось, что слышатся шаги. Они постоянно приближались ко мне, как будто кто-то бежал из соседних помещений. Но каждый раз шаги замирали в метрах от меня. Я был весь в поту, несмотря на то, что внутри станции было далеко не жарко. Сквозь щели задувало, везде гуляли сквозняки. Слышались свисты и вой. И это еще не начался буран.
Потом проснулся Лёня. Ни на один мой вопрос он ответить не мог, только смотрел и кивал головой. Потом пошел куда-то. Начал рыться по ящикам и рюкзакам. Я его остановил, предложил еду, но сам он есть не стал, поэтому пришлось его заставить. Я впихнул в него несколько ложек тушенки. Он не особо сопротивлялся, но и не жевал. Просто продолжал бормотать, параллельно перемалывая еду зубами и глотая ее рефлекторно. Когда я отпустил Лёню, он опять стал ходить по станции и искать что-то, даже рот не вытер. Ни на какие слова не реагировал и, по-моему, не понимал их. Зато сам нес тарабарщину. Все те же числа, но теперь к ним добавились еще и слова, только не совсем на русском языке. Или на русском, но такие, как если бы два-три слова срослись в одно.
На некоторое время я оставил его в покое, чтобы заняться своими делами. Я не стал запирать Лёню в спальне: он не буянил, просто бродил кругами, твердил свою белиберду и стучал пальцами по стенам. Иногда я слышал его совсем рядом. Было страшно, что он как-то догадается выйти на улицу, но ко входной двери бедолага не приближался. А потом вдруг затих. Или я его перестал слышать за шумом метели.
Нашел я Лёню под лестницей, ведущей на крышу. Он сидел на полу и карандашом исписывал страницы в тетради, которую, видимо, искал все это время и нашел. Только я не мог разглядеть, что именно он писал. Потому что под лестницей была полная темнота. Я и самого Лёню нашел-то только на слух, по бормотанию. Пришлось вытащить его силком и отвести в спальню. Я хотел отобрать тетрадь и разорвать ее, потому что дошел уже до того состояния, когда страх и тревога перерастают в гнев. Наверное, я бы тогда набил этому Лёне морду — просто за то, что он меня пугал, за то, что я устал от полярной ночи и от всего, что творилось на “Белом восходе”. Устал от одинаковых дней (точнее, дней вообще не было — сплошная тьма и холод) и от того, что ничего не понимал. Но меня вовремя отвлекли.
Заработала рация.
Через помехи и гул слышался голос аспиранта. Я несколько раз крикнул в рацию “Прием! Вас не слышно!” в перерывах между бессмысленными передачами, но ничего не менялось. Еще пару минут рация шипела и плевалась этими жуткими звуками: ветер, статический шум, обрывки голоса. Я уже начал думать о том, чтобы собраться и пойти за учеными, хотя прекрасно понимал, что сам сгину вместе с ними. Снаружи была ледяная пустыня, о которой я не знал ничего. Пустыня, из которой ученые вернулись сами не свои, а Лёня вовсе тронулся умом. Нужно было предпринять что-то, но я остался один.
Честно говоря, мне трудно было представить, что вообще можно сделать в такой ситуации. В этой глуши связь у нас была только между собой — и то раций хватало не на всех. Просить о помощи было не у кого. Бежать было некуда.
В какой-то момент рация умолкла. Я сидел на койке и смотрел на нее. Казалось, что я тоже начинаю сходить с ума или просто тупеть от всего этого. Потом снова раздались шумы и голос аспиранта, гораздо четче и ближе.
“ДЛСР. Семнадцать. Сорок девять. Ноль, три. Извлечение. Шестьдесят три”.
Я вздрогнул и чуть не выронил рацию. Голос звучал так, будто аспирант стоял рядом со мной, но в спальне никого не было, а Лёня впервые за весь день молчал и смотрел на рацию, как заворожённый.
“Лесолёд. ШТТА. Девяносто. Девяносто два. Сто тринадцать”.
Эти слова врезАлись мне в мозг, Ваня. Это не был просто бред, который услышал и забыл. Каждый звук создавал ощущение, будто мне во лбу дрелью сверлят дыры. Числа, слова, буквы — они все не имели никакого смысла, но запоминались моментально и привязывались так, что я сразу же начал мысленно повторять их про себя. Как прилипчивая песня из тех, что крутят по радио. Только это не раздражало. Это погружало в ужас.
Я швырнул рацию в угол, но и оттуда аспирант продолжал перечислять одно и то же: числа, слова, буквы, числа, слова, буквы. И гул бурана на фоне. Я схватил рацию и побежал к выходу. Меня колотило так, что по пути я несколько раз приложился об углы и под конец запнулся обо что-то в темноте, упал, разбил лицо.
В голове творился кромешный Ад. Белый шум и эта несвязная, бессмысленная ахинея, которая из радиоэфира текла прямо в мои мысли.
Я нащупал дверь наружу, стал открывать ее, хотя одет был только в рабочий комбинезон. Не думалось тогда о холоде, хотелось только одного — избавиться от рации. Забросить ее как можно дальше в снег, чтобы не слышать больше ничего. Не думать об этом всем. Забиться в дальний угол спальни, накрыть голову подушкой и лежать так, пока не закончится полярная ночь. Пока вообще все не закончится.
Но когда я открыл дверь, и меня продрало лютым холодом, случилось то, что я до сих пор не могу понять.
Мне страшно писать об этом.
Наверное, должно быть стыдно признаваться в таком, но мне страшно вспоминать, думать, говорить об этом. Кажется, что оно может вернуться и снова пролезть в мой разум. Но раз уж взялся, надо доводить до конца.
Меня чуть не сбило с ног ветром. Я уже шагнул вперед и собирался зашвырнуть рацию куда подальше. Но тут меня ударило. Прямо в мозг.
В оранжевом свете лампочки, которая горела над входом в станцию, я увидел их. Они стояли по колено в снегу, неподвижно. Их уже прилично замело. Черные бесформенные силуэты ученых, закутанных во много слоев одежды. Они все смотрели в небо. В пределах видимости были только четверо, но я чувствовал или знал, что остальные тоже здесь, чуть глубже в темноте.
Нужно было бежать обратно. Запереться. Я понимал это, но что-то внутри меня — слабоволие, может быть, или стадный инстинкт — заставило поднять голову и посмотреть.
И я посмотрел.
Наверху была чернота. Но сквозь нее звезды видели меня. В тот момент это было именно так: не я видел звезды, потому что вместо неба было матовое черное полотно, а звезды видели меня, они смотрели в меня, и поэтому я мог видеть их свет. Крошечные мерцающие точки. И Полярная звезда на хвосте Малой Медведицы — тусклый огонек. Крохотный. Он притянул мой взгляд — я чувствовал, как глазные яблоки поворачиваются сами собой и останавливаются на какой-то точке во тьме. Это была она.
До того момента мне казалось, что слова из рации въедаются в мозг. Но то, что я услышал внутри собственного черепа, когда Полярная звезда заставила меня посмотреть на нее — точнее, то, чем были заменены мои мысли — было гораздо хуже.
Прямо в мое сознание транслировался шифр.
Несколько букв. Несколько чисел. Слово. Несколько чисел. Несколько букв. Слово.
В той же самой последовательности, в которой их шептал Лёня и диктовал по рации аспирант.
Радиопередача транслировалась прямо в меня, во всего меня, и я стал приемником. Я уже не чувствовал себя человеком и вообще забыл, что это такое — быть человеком. Я был шифром.
Буквы, числа, слова.
Буквы.
Числа.
Слова.
ДДТИ 885274 ОМЕРТВЕНИЕ 90115
08215 НИИ ОП 34346 ПЕРИМЕТР
Меня спас удар в спину. Лёня выбежал на улицу и с диким воплем понесся в метель, но на его пути стоял я. Мы оба упали, и у меня на секунду прочистилось сознание. Я затолкал его и себя обратно. Запер дверь.
Подобные вещи называют чудесами или провидением. После таких спасений люди начинают верить в Бога. И мне, наверное, стоило бы. По крайней мере, вера могла бы спрятать меня от воспоминаний, от размышлений, которые превращали меня в параноика. Но после случившегося о церкви не думается.
На “Белом восходе” мы с Лёней пробыли до конца полярной ночи. Дни я не считал, хотя у нас имелся календарь, где в начале экспедиции аспирант зачеркивал даты на каждом утреннем собрании. Что было в первое время после выхода наружу, я не помню. Здравомыслие ко мне постепенно начало возвращаться, когда я совсем оголодал. Видимо, включился инстинкт самосохранения. Тогда мы с Лёней начали потихоньку выживать на станции. Я следил за генераторами, разогревал еду, кормил его, хотя он так и не начал жевать. Жег тетради, в которых он записывал шифры со звезд. Потом Лёня начал писать на стенах, и я смирился.
Наружу мы больше не выбирались, поэтому не знаю, когда именно за нами приехали. Помню только, что в дверь начали стучать (рации у нас больше не было) и звать нас. Нормальные человеческие голоса. Поначалу я боялся, но все-таки открыл. Люди в спецодежде — гораздо лучше той, что была у нас — обшарили станцию, собрали все оставшиеся записи, сфотографировали каракули Лёни на стенах и полу. Велели нам одеться и выйти. Я сопротивлялся. Упирался и хватался за двери, когда меня тащили. В конце концов, меня бросили на снег. Снаружи был день.
Туманный и белый день.
Перед “Белым восходом” стояло два гусеничных вездехода. В один из них потащили нас с Лёней, в другой грузили что-то, завернутое в полотнище. С непривычки к свету мне тогда показалось, что это какие-то ящики, накрытые тряпками. Много позже я понял, что это были окоченевшие трупы, на которых нарос лед.
Полгода после экспедиции я провел в лечебнице. В общем-то, ничего страшного: кормили по расписанию, давали таблетки. Там всегда было светло и тепло, никто о случившемся не расспрашивал, и этого мне было достаточно тогда. Постоянное воздействие лекарств помогло мне… так скажем, отдохнуть от севера.
Я много лет боялся темноты, как ребенок. Но ты, Ваня, и твое увлечение звездами заставило меня вновь задуматься о том, что творилось на “Белом восходе”. А после ухода Люды мне стало нечего терять. Я убеждал себя, что ищу информацию об этом ради того, чтобы обезопасить тебя и других, но на самом деле мне хотелось просто знать, что это было. Мне нужны были любые объяснения. Конспирологические теории. Истории о пришельцах. Легенды. Что угодно, лишь бы выстроить четкое представление о том, что произошло.
Ничего о “Белом восходе” в интернете нет. Ни одного упоминания, можешь сам проверить.
Но я нашел кое-что другое.
Оказывается, в СССР на крайний север с непонятными целями отправляли очень много экспедиций. Особенно в двадцатые и тридцатые. Освоение острова Вайгач, например. Или экспедиция Барченко. Вторая, по слухам, затевалась ради поиска следов Гипербореи. Понимаешь, насколько это бредово? Они ведь даже не постарались придумать оправдание, в которое не стыдно было бы поверить.
Думают, получится отвести взгляд, если выставить советских деятелей за дураков, которые верили в Гиперборею или что похуже.
Поищи, Ваня, информацию про экспедицию Барченко. Увидишь, что много таких было. Именно тогда и строились станции, наподобие “Белого восхода”, по всему северному побережью. Туда везли оборудование и, похоже, планировали какие-то длительные исследования, наблюдения.
Да только станция была много лет заброшена, когда мы приехали туда в семьдесят пятом.
Я читал про крайний север все, что мне попадалось, но ничего дельного не находил. Все, что есть в интернете — либо совсем сказки, либо обрывки информации, из которой не сложишь полной картины. Тогда я решил пойти другим путем. Все, что у меня было — это название станции, год и отпечатавшиеся в памяти шифры. Их я и решил пробить.
Помнишь, у меня был приступ? Врачи тогда сказали, что это не проблемы с сердцем, а просто давление. Метеозависимость. В тот вечер я вписал в поисковую строку коды, которые помнил, и мне выдало несколько статей об одной военной радиостанции. Радиолюбители ласково называют ее “Жужжалка”. Она передает сигналы, точь-в-точь совпадающие с тем, что писал в тетрадях Лёня и что я сам “принял” у себя в голове, когда посмотрел на небо.
Не знаю, насколько я приблизился к правде — может быть, вообще не приблизился. Тебе мои размышления, наверное, покажутся ерундой, но все это наталкивает на странные мысли. Полярная звезда — транслятор, а Земля — приемник? Люди принимают какие-то сигналы из космоса? Кто их подает? И как долго это продолжается?
Я читал про мерячение. Оно распространено по всему северу, и никто не знает, когда это впервые началось, зато у каждого народа есть свое название для него. Мерячение, эмерик, мэнерик, пиблокто. Синдром Полярной звезды. В какую седую древность уходят корни этого явления?
Мне страшно представить, зачем подаются эти сигналы. И тем более страшно думать о том, как это может работать в условиях космоса. Если даже свету требуется так много времени, чтобы преодолеть расстояния между звездами и планетами, то как послания с Полярной звезды могут доходить до Земли так быстро?
Ваня, я хочу, чтобы ты и твое поколение знало. Может быть, у вас получится докопаться до правды, раз уж мы — старики, привыкшие все держать в себе — не смогли или не захотели.
Если не справишься сам или не решишься этим заниматься, просто передай информацию куда-нибудь. Опубликуй мою тетрадь в интернете. Пусть люди знают.
И еще хочу попросить тебя кое о чем.
Пожалуйста, найди могилу Лёни. Я сам уже почти не могу писать и пользоваться компьютером: зрение падает с каждым днем. Успел начитаться про радиостанции, но забыл о важном.
Его ФИО: Волков Леонид Викторович. Примерно 1953 года рождения.
Он выучился на геолога в институте нашего города. Найди его могилу и положи цветы от меня.
Спасибо, Ваня”.
Я сижу перед компьютером, держа на коленях тетрадь. На экране, среди только что напечатанных строк, мигает курсор. За моей спиной — телескоп и открытое окно, сквозь которое на меня смотрит августовская ночь.
В небе полно звезд.