Ветер, рожденный в трещинах каменных глоток Полюдова Камня, несся по заиндевелым склонам, выл в чернолесье и, набравшись ледяной ярости, бился в толстые, мореного дуба стены Хором (от слова хоромы - "Большой дом", первонач. всякая жилая постройка) Уралов. Свинцовое небо, низкое и потрескавшееся, как старый лед на озере Студеном, целый день не проронило ни искры света. В самой крепости, в опочивальне жены Губернатора, воздух был густ от запаха горящих целебных трав, пота и страха. Страха благоговейного, истого, того, что сковал челядь в безмолвные тени у стен, а повитух заставил шептать молитвы на древнем, забытом всеми, кроме рода, наречии — уральце.

Анна Урал, роженица, не кричала. Она стискивала зубы, и в широко раскрытых, цвета горького шоколада глазах плавала не столько боль, сколько та же ледяная ярость, что и за стенами. Ярость против слабости плоти, против унизительной необходимости этого действа. Она, рожденная в роду Сиверских, знавших толк в железе и долге, не привыкла сдаваться. Ее пальцы впились в рукоять родового кинжала мужа, подаренного на первую брачную ночь — «Ледяной Зуб», с клинком из синего вулканического стекла и рукоятью, обвитой кожей снежного барса. Холод металла был единственным, что удерживало ее в сознании.

В соседней горнице, Палате Камня, Иван IV Урал, прозванный в народных говорах Справедливым, а за глаза — Железным Льдом, стоял у огромного камина, в котором трещали целые стволы лиственницы. Он не смотрел на огонь. Его взгляд был прикован к стене, где на расшитом серебром по черному бархату гербе — два скрещенных ледорубá над стилизованной вершиной — лежала тень от языков пламени. Он стоял неподвижно, как один из менгиров в Долине Предков, что в двух днях пути к северу. Лишь сухое потрескивание кожи на сжатых кулаках выдавало внутреннее напряжение. От него ждали решения, слова, приказа. Но он молчал, вслушиваясь в тишину, нарушаемую лишь воем ветра и гулом крови в собственных висках.

Род. Это слово висело в воздухе тяжелее свинцового неба. Не просто семья, не династия. Род Урал был хребтом, на котором держался Север. Их маги, наследники крови и знаний, что старше самой Русской Державы, веками держали Границу. Ту самую, что отделяла мир людей от Вечных Льдов, от шепотов в метелях и движений в глубине вековых торосов. Их тайны были вмурованы в фундамент Хором, записаны рунами на плитах Ледяной Библиотеки, зашифрованы в узорах на одеждах. Каждый новорожденный мужского пола — это новый камень в стене, новый страж, носитель аспекта. Льда. Стужи. Вьюги. Ничего иного. Так было всегда. Со времен Урала Первого, что вышел из ледника с посохом из черного льда в руке.

В коридоре, прижавшись ухом к резной дубовой двери, замер Наставник. Его звали Григорий, но в роду он носил имя-титул — Ведун. Старый, сухонький, с бородой, как изморозь на сосновых корнях, и глазами, выцветшими до бледно-голубого, почти молочного оттенка. Он не дышал, вслушиваясь в биение двух сердец — угасающего, уставшего, и нового, яростно пробивающего себе дорогу в мир. Его пальцы, длинные и узловатые, как корни, перебирали янтарные четки, на которых были вырезаны не лики святых, а первозданные руны Стихий. Он ждал первого крика. И первого знака. Мальчик. Должен быть мальчик. И в его жилах должен заиграть Холод. Иначе… Иначе трещина пойдет по самому фундаменту мира рода.

А в это время в городе внизу, у подножия скалы, на которой гнездились Хоромы, в кабинете здания Наместничества, представитель Императора Всерусского, Наместник Северных Земель Сергей Владимирович Костров, допивал второй бокал крепкой, как смола, таежной настойки. Его кабинет был обставлен с петербургским шиком, здесь пахло дорогим табаком и воском для мебели, а не дымом и хвоей. Он смотрел в окно на мрачную громаду Уральской крепости, и тонкие, всегда поджатые в вежливую полуулыбку губы, сейчас были плотно сжаты. Донесения о ходе родов приходили каждые полчаса. Он думал не о здоровье Анны или судьбе младенца. Он думал о балансе. Род Урал был слишком силен, слишком замкнут, слишком независим. Их верность трону была безупречна, но… она была верностью льва своему прайду, а не пса хозяину. Новый наследник — это новая ветвь, новая сила. Или новая слабина. Костров аккуратно поставил бокал, достал из бюро лист плотной бумаги и начал писать шифрованное донесение. Его решение, рожденное в тиши кабинета под треск камина, было простым: усилить наблюдение. Внедрить еще одного человека в челядь Хором. Маленькую песчинку, которая, упав в сложнейший механизм рода, может когда-нибудь, через годы, вызвать сбой.

Вернувшись в опочивальню, время словно сгустилось, стало тягучим, как смола. И когда крик, наконец, разорвал тишину — он был не детским писком, а низким, хриплым звуком, похожим на скрежет льдин, — все замерли. Повитуха, седая как лунь Матрена, родом из древних северных шамарок, подняла окровавленный, скользкий комочек. Ее опытные пальцы тут же потянулись к приготовленной чаше из моржового клыка, где лежал кусок чистого, как слеза, льда, вырубленного из сердцевины ледника. Ритуал Первого Дыхания. Лед должен был запотееть от дыхания новорожденного, подтверждая его связь со стихией предков.

Она поднесла лед к лицу младенца.

И лед… не запотел.

Он резко, с едва слышным щелчком, треснул. А изнутри, из самой сердцевины, вырвался крошечный, яростный язычок… огня.

Тишина в опочивальне стала абсолютной, звенящей, ледяной. Матрена выронила чашу. Костяная чаша с треснувшим льдом и угасшей уже искрой грохнула об пол. В глазах старухи был не ужас, а первобытный, древний как мир, страх. Нарушен закон. Порвана связь времен. В жилах Урала — Огонь.

Слух, как лесной пожар в засуху, мгновенно перекинулся из опочивальни в коридоры, сошел в кухни и караульни, вырвался за стены Хором. Шепот, ползучий и ядовитый: «Измена. В роду Сиверских всегда был уклон к железу, к кузнечному пламени. Губернаторша… подменила кровь». Взгляды, полные подозрения и страха, обратились к двери в Палату Камня, где стоял Иван.

Он уже знал. Ведун Григорий, побледневший как смерть, но сохранивший остатки достоинства, доложил ему шепотом, стоя на коленях. Иван IV Справедливый выслушал. Ни один мускул не дрогнул на его лице, изваянном из того же гранита, что и стены его крепости. Он медленно обвел взглядом собравшихся старейшин, дядьев, военачальников рода. В их глазах читался немой вопрос, а в некоторых — и обвинение.

Тогда Иван Урал сделал шаг вперед. Один. Его голос, низкий и глухой, как подземный гул, заполнил палату, не оставляя места для шепота.

— Мой сын, — сказал он, и каждое слово падало, как обтесанный глыбистый булыжник, — Тимофей Второй Урал. Кровь моя. Плоть моя. Воля моя.

Он не стал отрицать, оправдывать, объяснять. Он констатировал. Он утвердил. Этим заявлением он взял огненную искру в груди младенца под свою абсолютную защиту. Под защиту всего рода. Кто усомнится в сыне — усомнится в отце. А усомниться в Железном Льде означало бросить вызов самой сути Севера.

Но в глубине его ледяных глаз, которые видели не только гнев родичей, но и будущие донесения Кострова, и шепоты в тени, и трещину, только что прочерченную в самом основании его мира, — в этой глубине уже зрело решение. Тайна. Ее придется хранить. От всех. Даже от большинства своего рода. Только он, Анна, Ведун Григорий… и, когда-нибудь, сам Тимофей.

А новорожденный, завернутый в пеленки из шкуры белого оленя, лежал в колыбели, вырубленной из цельного куска карельской березы. Он не плакал. Его смуглое, еще сморщенное личико было спокойно. Над ним склонилась мать. Анна Урал, истекающая потом и усталостью, но с горящими, как те самые запретные искры, глазами. Она прошептала что-то, что не услышал никто, кроме младенца и, может быть, древних камней под полом. Она провела окровавленным пальцем по его лбу, оставив легкий след.

В ту же ночь, когда суета улеглась и Хоромы погрузились в тревожный, настороженный сон, Ведун Григорий спустился в Ледяную Библиотеку. Среди свитков из шкур и плит с рунами, в свете холодного сияния вечных ледяных глыб, вмурованных в стены, он отыскал самый древний, почти рассыпающийся том. Там, среди мифов о рождении мира из схватки Пламени Глубин и Дыхания Бездны, он нашел упоминание. Единое, смутное. О «Дитяти Раздоя», о «Всестихийном Зерне». Цена такого дара, как гласили строки, выведенные выцветшими чернилами из растертых костей, — это цена самого носителя. Его души, его пути, его мира.

Старик закрыл книгу, и его выцветшие глаза смотрели в никуда. Его первое решение как Наставника будущего Губернатора уже созрело. Он не будет учить Тимофея только льду. Он будет наблюдать. Искать знаки. И готовиться к буре, которую это дитя однажды вызовет. И первым его действием стала отправка гонца в самое сердце чернолесья, к отшельнику-старообрядцу, знавшему толк в древних, не родовых, а мировых рунах. Гонец вез щепотку пепла от той самой треснувшей льдинки и локон младенческих волос. Решение Ведуна, тихое и частное, отзовется через годы, в темной лаборатории безумного ученого, когда тот будет сверять артефакты и найдет именно эту связку, купленную за бесценок у мародеров на развалинах скита.

А на улицах нижнего города, в порту на реке Студенец, где стояли корабли с драконьими головами на носу — «варги», как их здесь называли, — лоцман по прозвищу Щербатый, бывший когда-то на службе у Уралов, а потом отставленный за пьянство, услышал пьяную болтовню кухарки из Хором. Он не придал ей значения тогда, просто хмыкнул и заказал еще рому. Но семя упало в благодатную почву обиды. И когда через годы по Уралу поползут слухи о революции и «тирании льда», Щербатый, к тому времени опустившийся до мелкой контрабанды, будет первым, кто за хорошую плату проведет через старые, потайные ледниковые гроты отряд заговорщиков прямо к стенам крепости. Его решение, рожденное от обиды и подогретое ромом, станет одной из тех самых песчинок Кострова, что заклинят механизм в самый неподходящий момент.

Так, в ночь рождения Тимофея Урала, когда первый огонёк вспыхнул в ледяной колыбели, по всему Северу, от мрачных кабинетов Наместничества до дымных портовых кабаков, разошлись невидимые нити. Одни — крепкие, как стальные прутья воли его отца. Другие — тонкие, как паутина решений, обид и страхов людей. Все они сплетались в сеть, в которой предстояло биться его судьбе. Пока же он спал, маленький владыка огня во льдах, не ведая, что его первый вздох уже стал искрой в пороховом погребе мира.

____________

Три года спустя.

Солнечный луч, редкий и ценный, как слиток червонного золота, пробивался сквозь толстое мутноватое стекло горницы в западной башне Хором. Он падал на дубовый пол, вымытый до блеска, на ковер из медвежьей шкуры, и, наконец, на копну каштановых, с медным отливом, волос маленького Тимофея. Мальчик сидел, поджав по-турецки ноги, и сосредоточенно водил по полу ивовой веточкой, принесенной с берега Студенца. Он не рисовал. Он водил, и его губы беззвучно шевелились, будто он рассказывал ветке какую-то важную тайну. Вдруг, он замер, приложил тонкий прутик ко лбу, а потом, нахмурившись, ткнул им в пол перед собой. В воздухе запахло озоном и… сладковатой горечью горящего дерева. На темном дубе, прямо между лап медведя, проступило крошечное черное пятнышко, будто от укола раскаленной иглой.

«Опять, опять ты со своим огоньком», — подумала Анна, сидевшая у окна с вышивкой.

Но вслух сказала мягко и тепло:

— Тимоша, не порть пол, отец расстроится. Лучше посмотри, какие у меня птицы получаются.

Она вышивала жар-птицу на обшлаге мужниной шубы. Игла мелькала в ее пальцах, уверенно и быстро. В этой светлой, пропитанной запахом воска, кожи и сушеных яблок горнице, она казалась самой сутью домашнего уюта. Но глаза ее, те самые, шоколадного цвета, периодически отрывались от работы и скользили к мужу.

Иван IV стоял у другого окна, спиной к комнате, и смотрел на город, раскинувшийся внизу по берегу реки. Его широкая спина в простой домотканой рубахе была напряжена.

— Конвой с пушниной из-за Камня опоздал на неделю. Патруль сообщает о… шевелении в торосах. Необычном. А Костров вместо усиления гарнизона на Заставе „Ледяной Клык“ шлет бумагу о пересмотре таможенного устава в пользу московских купцов, — его голос был тих, ровен, но каждое слово падало в тишину комнаты, как камень в воду.

Анна не подняла глаз от вышивки.

— Московские купцы платят хорошие откаты Наместнику. А людям твоим — нет. Он боится, Иван. Не Льдов, не шевелений. Он боится, что род Урал слишком окрепнет на этой пушнине и руде. Он хочет сделать нас иждивенцами, чтобы каждая пуговица на кафтане проходила через его канцелярию.

— Пуговицы он себе может в ином месте пришить, — отрезал Иван, и в его интонации промелькнула та самая железная стужа, что дала ему прозвище. — Границу держим мы. Нашими заклинаниями и нашей кровью. Без нашего льда в жилах его бумажки мгновенно сгорят в первом же дыхании из Бездны.

Тимофей, словно почувствовав напряжение в голосе отца, отложил веточку и подошел к нему, неуклюже обняв за голень. Иван взглянул вниз, и суровые складки у рта разгладились. Он наклонился, взял сына на руки, посадил на широкий подоконник. Мальчик прижался к его груди, уткнувшись носом в холщовую рубаху, пахнущую дымом, снегом и чем-то острым, вечным — магией.

В этот момент в дверь постучали. Негромко, но настойчиво. Вошел стражник, склонил голову: — Государь, Наместник Сергей Владимирович прибыл. Без предупреждения. Ждёт в Приёмной Орла.

Иван и Анна обменялись мгновенным взглядом. В нём не было тревоги. Была холодная готовность. Встреча не была назначена. Визит Кострова всегда был игрой, где каждый жест что-то значил.

— Пусть войдет сюда, — сказал Иван, не спуская Тимофея с рук. —Пусть увидит, где я принимаю друзей.

Наместник вошел через минуту. Он был одет по последней петербургской моде: темно-зеленый сюртук, безупречно сидящий на нем, лаковые сапоги, сверкавшие даже в тусклом северном свете. Он вошел, и с ним в горницу вплыл запах одеколона и дорогой сигаретной бумаги — чужеродный, навязчивый. На пороге он остановился и совершил приветствие Севера: дважды, несильно, ударил себя кулаком в грудь, где должно быть сердце, а затем едва слышно хлопнул в ладоши. Жест был точным, выверенным, но в нём не было души. Это был жест дипломата, а не соплеменника.

— Иван Четвертый. Анна. Прошу прощения за вторжение в семейный покой, — его голос был гладким, как лед на луже после оттепели. —Дела не терпят. Ах, и это, должно быть, наследник?

Его глаза, быстрые и светлые, как у горностая, упали на Тимофея. Он подошел ближе. Анна, не вставая, следила за каждым его движением, игла в ее руке замерла. Иван не шевелился, лишь его рука чуть плотнее обхватила сына.

Костров наклонился, сделав неестественную для него улыбку.

— Растёт богатырём. Определённо, в отца. — Его взгляд скользнул по лицу мальчика, по его рукам, зацепился на каштановых волосах — таких нехарактерных для иссиня-черноволосых Уралов. В глубине его глаз что-шевельнулось. Не просто подозрение. Быстрый, почти животный страх перед непонятным, перед тем, что не укладывалось в его схемы. И тут же — затаённое отвращение. Отвращение ко всему этому дикому, первозданному, к этой грубой силе, которая дышала от отца и сына. Он быстро выпрямился, будто отдернув руку от горячего.

— Прекрасный ребёнок. Дай Бог здоровья, — произнес он скороговоркой, и сразу, не давая паузе затянуться, перешёл к делу. — Иван, касательно торговли по Приграничью. Петербург настаивает на упразднении вашей десятины с караванов, идущих вглубь Льдов. Это, видите ли, стесняет предпринимательский дух. Мы предлагаем компенсацию из казны…

Он говорил, стоя посреди комнаты, жестикулируя изящно и скупо. Он говорил о цифрах, о выгоде, о прогрессе. Иван слушал его, глядя куда-то мимо, за окно, на серое небо. Он не перебивал. Тимофей, почуяв неладное, затих у него на руках.

Не прошло и десяти минут, как Костров, закончив свою тираду и получив в ответ лишь молчаливый кивок «— будет рассмотрено», снова совершил сухой приветственный жест и удалился. Его уход был таким же стремительным и бесшумным, как и появление. В комнате снова осталась только семья, запах дома и легкий, удушливый шлейф чуждого одеколона.

Дверь закрылась. Анна медленно выдохнула и воткнула иглу в ткань.

— Плохой человек, Тимоша, — сказала она громко и очень четко, глядя прямо на сына. — Он не любит наш дом. Он боится твоего отца. И он никогда не поймет, что значит держать Границу. Запомни это.

Тимофей серьёзно кивнул, его большие глаза были полны внимания. Он всё понимал. Воздух в горнице сгустился, наполнившись невысказанным.

И тогда из глубокой тени в углу, откуда его совершенно не было видно, отделилась седая фигура. Ведун Григорий. Он сидел там, неподвижный, как часть интерьера, все это время. Его молчание было настолько полным, что о нём попросту забыли. Он вышел на свет, и его выцветшие глаза были полны какой-то древней, усталой тревоги.

— Три года назад, — начал он тихо, и его голос звучал как скрип векового дерева на ветру, — я отправил гонца за Камень. К старцу Варфоломею, что живёт у Чёрных Вод. С образцами… от рождения Тимофея.

В горнице стало тихо. Даже Тимофей замер. Иван медленно повернул голову к Ведуну. В его взгляде не было гнева. Было ожидание.

Анна первой нарушила тишину. Она отложила вышивку, сложила руки на коленях и посмотрела на старого мага не как на подданного, а как на… старейшину.

— Григорий-ведун, — сказала она с непривычной мягкостью, — ты жил старым ещё тогда, когда я, Анна Сиверская, пешком под столом на пирах твоего рода бегала, конфеты воровала. Не мне, огненной крови, указывать или спрашивать о действиях мудрого Наставника магии Урала. Ты видел то, чего не видим мы. Ты действуешь в тенях, чтобы свет в этом доме не погас.

Она говорила это без тени подобострастия. С констатацией факта и глубоким, родовым уважением. Она признавала его авторитет, старшинство и право на тайные ходы в этой великой игре, где ставкой была судьба её сына.

Ведун кивнул, будто принял дань. Его взгляд скользнул к черной точке на полу — следу от ивовой веточки.

— Огонь просит выхода, Анна. Он ищет путь. Лёд ему тесен. Я ищу… инструкцию постарше. На случай, если пути разойдутся слишком сильно.

Он помолчал, глядя на Тимофея, который смотрел на него во все глаза.

— Старец Варфоломей читает руны мира, а не рода. Его ответ… будет дорог. И не деньгами.

Иван, наконец, заговорил. Он поставил Тимофея на пол и тяжёлой рукой положил на плечо Ведуну.

— Делай, что должно, Григорий. Ты — совесть и память нашего льда. И если в этой памяти есть страницы об огне… их нужно прочесть. Прежде, чем их прочтут другие.

Тимофей подошёл к черной точке на полу, присел и потрогал её пальцем. Потом поднял голову и спросил ясным, звонким голосом:

— Папа, а я плохой?

В его вопросе звучала вся услышанная, но не до конца понятая тревога взрослых.

Иван опустился перед ним на одно колено, чтобы быть с ним на одном уровне. Его огромные, привыкшие сжимать рукоять меча или ледоруб руки, аккуратно взяли детские ладони.

— Ты — сын Урала. Ты — мой. И точка на полу — это просто точка. Понял?

Его голос был тихим, но в нем звучала такая несокрушимая, гранитная уверенность, что Тимофей сразу успокоился и кивнул.

Анна снова взяла вышивку. Ведун растворился в тени, чтобы вскоре бесшумно исчезнуть. Солнечный луч сместился, освещая теперь не пятнышко на полу, а золотую нить жар-птицы на обшлаге. Уют вернулся в горницу, но теперь он был другим — осознанным, выстраданным, хрупким, как тонкий лед на весенней реке, под которым уже чувствовалось мощное, темное течение.

Загрузка...