Я родился в городе, который на картах обозначают мелким шрифтом. Не потому, что он плохой — просто таких городов в стране много, и все они похожи друг на друга, как братья. Два завода, вокзал, речка с мутной водой, школа, где зимой пахнет мокрыми валенками и мелом.
Город стоял ровно, без истории. Война его почти не тронула — фронт прошёл стороной, и потому о ней здесь говорили особенно громко. Почти в каждом доме был портрет деда в гимнастёрке, и почти каждый мужчина знал, как надо воевать, хотя сам никогда не стрелял.
Я вырос в обычной двухкомнатной квартире на третьем этаже. Окна выходили во двор, где летом гоняли мяч, а зимой строили кривые крепости из серого снега. Отец работал инженером на заводе, уходил рано, возвращался поздно. Он был немногословен и никогда не повышал голос. Если говорил — по делу. Мать преподавала литературу в школе. Она говорила много, красиво, и всегда как будто немного не отсюда — словно мыслями жила в книгах.
Дома у нас было тихо. Не потому, что мы боялись шуметь, а потому что никто не любил пустых слов. Я рано привык слушать. Сначала — взрослых, потом — себя.
В школе я учился ровно. Не отличник, но и не двоечник. Учителя говорили: «Способный, но без огня». Я тогда не понимал, что они имеют в виду. Огня во мне действительно не было — я не мечтал ни о славе, ни о подвигах. Мне просто хотелось, чтобы всё было правильно. Чтобы мир был устроен так, как написано в учебниках: если делаешь верно — будет результат.
О войне я знал с детства. Не из фильмов — отец их не любил, говорил, что там слишком много крика. Я знал из разговоров за столом, из книг, которые мать советовала читать осторожно, «между строк». Знал, что война — это тяжело, страшно и грязно. Но при этом где-то глубоко сидела уверенность: если уж война случается, кто-то должен делать свою работу.
В армию я не рвался, но и не бежал от неё. Когда пришло время выбирать, я понял, что не хочу быть тем, кто объясняет, как надо жить, не отвечая ни за что по-настоящему. Хотелось ответственности — настоящей, без оговорок. Наверное, поэтому я и поступил в училище.
Омск встретил меня холодом и ветром. В училище быстро объяснили, что прежняя жизнь закончилась. Там не интересовались, откуда ты и кем был твой отец. Там смотрели, как ты идёшь строем, как держишь автомат, как молчишь, когда тяжело.
Я учился хорошо. Любил порядок, схемы, расчёты. Устав для меня был не догмой, а опорой — если всё расписано, значит, можно избежать хаоса. Я верил, что дисциплина способна спасти от любой глупости, а правильный приказ — от любой паники.
Иногда по вечерам, когда в казарме стихал гул, я думал о будущем. Видел себя командиром — спокойным, уверенным. Таким, к которому идут за советом. Я не мечтал о наградах. Мне хотелось, чтобы люди под моим командованием возвращались живыми. Тогда мне казалось, что этого достаточно.
Письма домой я писал редко, но старательно. Мать отвечала длинно, с цитатами из книг, с новостями о школьниках и коллегах. В каждом письме она спрашивала одно и то же: «Ты там не черствеешь?» Я отшучивался. Мне казалось, что черствость — это выбор, а не последствие.
На выпуске мы стояли в новой форме, ещё не прожитой, и казались себе взрослыми. Командир училища говорил о долге, о чести, о Родине. Я слушал внимательно и соглашался. Всё звучало логично и правильно.
Когда распределение отправило меня в Афганистан, я не удивился. Просто кивнул. В тот момент это было продолжением прямой линии: школа — училище — служба. Я воспринимал это как работу, которую нужно выполнить.
В поезде я смотрел в окно и думал, что моя жизнь до этого момента была слишком ровной. Будто её аккуратно вычертили карандашом по линейке. Я не знал тогда, что очень скоро эта линия сломается — резко, без предупреждения, как стекло под ударом.
Но тогда, в дороге, я ещё верил, что если помнить, откуда ты родом, если держаться того, чему тебя учили, если быть честным — с собой и с людьми, — то можно пройти через что угодно.
Я ещё не знал, как быстро война учит новым правилам.