Комнату Веры Петровны можно было измерить не метрами, а тактами. Тактами тикающей старой швейной машинки «Зингер». Тик-жужж-удар. Тик-жужж-удар. Это был метроном ее затворнической жизни, отмеряющий ровные, предсказуемые куски времени, которые она затем сшивала в бесконечное, никому не нужное полотно.

Ровно в девять вечера машинка замолкала. Вера гасила яркую, пылающую лампу под абажуром из зеленого стекла, и комната погружалась в мягкий, интимный полумрак ночника. Наступало время главного ритуала.

Она подходила к старому платяному шкафу, темному и массивному, как гробница. Ручки были в форме львиных голов, и они всегда казались холодными, даже летом. Она бралась за одну из них, чувствуя под пальцами шершавое литье.

Скрип дверцы был не громким, но натужным, словно шкаф нехотя расставался со своим секретом. Внутри пахло нафталином, лавандой и старой бумагой — запах законсервированного времени. Но поверх этого витал другой, главный запах. Легкий, почти уловимый, но стойкий, как память. Запах него. Древесный, с горьковатой ноткой — тот самый «Шипр», который он когда-то покупал в единственном на весь город магазине «Новости».

Аккуратно, не сминая ткань, она извлекала его. Пижаму. Мужскую, из мягкого байкового хлопка в частую голубую полоску. Новенькую, купленную тогда, в сорок восьмом, к его отъезду в Москву. Он так и не надел ее. Она хранила ее все эти годы, перестирывая раз в полгода, чтобы ткань не пересохла, аккуратно зашивая малейшие потертости.

Это был ее скелет. Не страшный, не постыдный. Самый нежный и самый крепкий скелет на свете. Он жил в шкафу, и никому, кроме нее, не было до него дела.

Она переносила пижаму к кровати, к старому венскому стулу с гнутыми ножками. Вешала ее на спинку. Тщательно, с почти религиозным тщанием расправляла рукава, будто это были не пустые рукава пижамы, а настоящие, уставшие за день руки. Поправляла штанины.

— Сашенька, — шептала она, и это было не обращение в пустоту, а ласковое, привычное приветствие. — Я здесь. Все хорошо.

Потом она ложилась в постель, гасила ночник и закрывала глаза. И ночью ей всегда снилось одно и то же: что с другой стороны кровати слышно ровное, спокойное, глубокое дыхание. И ей было тепло.

А утром, едва открыв глаза, она первым делом смотрела на вторую подушку.

Там всегда лежала аккуратная, четкая вмятина.

Она медленно протягивала руку, не дотрагиваясь, просто чувствуя кожей воздух над тканью пижамы, все еще висевшей на стуле. И чувствовала — исходящее от нее остаточное, сонное тепло. И тот самый сладкий, горьковатый запах «Шипра», чуть более явственный, чем вечером.

Так было каждый день. Изо дня в день. Год за годом.

Пока в одно ничем не примечательное утро она не увидела, что пижама лежит не на стуле, а слегка съехала с него, будто кто-то неловко сбросил ее с плеч. И на ткани, в области левой стороны груди, проступило маленькое, темное, еще влажное пятно.

Вера замерла, сидя на кровати. Сердце ее вдруг заколотилось с немыслимой силой, от которой перехватило дыхание.

Она потянулась дрожащими пальцами, коснулась пятна. Оно было чуть липким. Она поднесла палец к носу, вдруг почувствовав слабый, знакомый соленый вкус.

Это была не вода. Это была слеза.

Ее ритуал внезапно перестал быть игрой для одной. Кто-то начал отвечать.

Соленый вкус на кончике пальца парализовал ее. Это было невозможно. Это нарушало все правила ее маленького, строго обустроенного мира. Ритуал был безопасен именно потому, что оставался ритуалом — набором действий, смысл которых знала только она. Это была игра. Теперь в игру вступил кто-то другой. Или что-то.

Весь день Вера ходила как лунатик. Путала нитки, дважды прокалывала палец иголкой, что с ней никогда не случалось. Шов на блузке Людмилы Сергеевны вышел кривым, и та, конечно, не преминула указать на это.

— Вера, ты совсем руки не чуешь? На кого это похоже? Я тебе хорошую ткань дала, а ты будто в забытьи шила!

Вера лишь молча кивала, не в силах объяснить, что ее забытье куда реальнее, чем кривой шов.

Наступил вечер. Девять часов. Машинка умолкла. Лампа погасла. Она стояла перед шкафом, боясь открыть его. Ее рука дрожала. Что она найдет сегодня? Сухую ткань? Или maybe, пижама сама переместится внутри?

Она сделала глубокий вдох и рывком открыла дверцу.

Пижама лежала на своей полке, аккуратно сложенная. Идеально. Безупречно. Как всегда.

Облегчение, сладкое и обманчивое, волной накатило на нее. Она почти рассмеялась. Показалось. Наверное, пролила воду, когда пила чай в постели. Да, конечно.

Она провела ритуал с преувеличенной, почти нарочитой нежностью, словно извиняясь перед пижамой за свою дневную панику. «Сашенька, прости меня, сегодня я не в себе». Легла спать. Заснула с трудом, ворочаясь.

А ночью ее разбудил звук.

Тихий, очень четкий. Щелчок. Как будто небольшая костяшка или камешек упал на пол.

Она замерла, прислушиваясь в темноте. Сердце стучало где-то в горле. Тишина. Только собственное дыхание. И... пустота с другой стороны кровати. Сегодня там не было ощущения присутствия. Была зияющая, настороженная пустота.

Она включила ночник. Свет был тусклым, желтым, он дрожал и удлинял тени.

Пижама висела на стуле. Но что-то было не так. Она присмотрелась. На темном полу, рядом с ножкой стула, лежала маленькая, перламутровая пуговица. От пижамы. Та самая, что она когда-то пришивала сама, много лет назад.

Она не стала ее пришивать обратно. Утром, проведя рукой над тканью, она не почувствовала тепла. Только прохладу утра. И запах «Шипра» был едва уловим, призрачен.

Тихая паника сменилась холодной, методичной решимостью. Она не сумасшедшая. Что-то происходит. Ее ритуал вышел из-под контроля.

Она вышла из комнаты, сделав вид, что идет на кухню за кипятком. Но вместо этого ее глаза, привыкшие к полумраку, начали сканировать грязный линолеум в коридоре. И она нашла. Еще одну пуговицу. В трех шагах от своей двери. А потом — еще одну, почти у двери в туалет.

Он... оно... выходило наружу. Покидало ее комнату. Отправлялось в самостоятельное путешествие по коммуналке.

У нее перехватило дыхание. Это было хуже, чем слеза. Это было вторжение. Ее самая сокровенная тайна, ее нежный скелет, выползал из шкафа на всеобщее обозрение.

Она собирала пуговицы, как улики, зажав их в кулаке. В этот момент из своей комнаты вышел дед Лёня, с пустой заваркой в руках. Его старые глаза посмотрели на ее сжатый кулак, на ее бледное, испуганное лицо.

Он понял. Не конкретно что, но что-то. Он молча постоял, потом вздохнул, и его голос прозвучал не как обычно — загадочно и отрешенно, а устало и по-земному просто.

— Вера, осторожнее с призраками, — сказал он тихо, чтобы не слышали другие двери. — Они сначала греют. Потом начинают забирать себе все тепло. Чтобы самим не замерзнуть. Остаешься одна. И уже совсем холодная.

Он прошел на кухню, оставив ее одну в полутемном коридоре, с кулаком, полным перламутровых слез ее призрака.

Она поняла, что дед не просто говорит о чем-то абстрактном. Он говорит о себе. О своем «Котле». И предупреждает ее.

Ее нежный скелет оказался вампиром. И он проголодался.

Он стоял в конце коридора, у большого пыльного окна, в которое бил лунный свет. Силуэт человека в пижаме в голубую полоску. Он был плотным, почти материальным, но лучи луны чуть просвечивали сквозь него, делая очертания размытыми, словно смазанными временем и незавершенными.

— Сашенька? — ее собственный голос прозвучал как шепот постороннего человека.

Силуэт обернулся. И у Веры перехватило дыхание. Лица не было. Там, где должны были быть глаза, нос, рот, была лишь ровная, матовая дымка, словно загрунтованное полото. Безжизненное. Немое.

И на ткани пижамы, точно в том месте, где должно биться сердце, проступало темное, мокрое пятно. Оно росло, расползаясь по голубым полоскам, как клякса тоски.

Он медленно поднял руку — неясную, лишенную пальцев, просто продолжение рукава — и протянул ее к Вере. Это был не жест приглашения. Это был жест требования. Требования тепла. Требования памяти. Требования всей ее жизни, которую она уже отдала ему.

Вера застыла на месте. Вся ее душа рвалась навстречу этому призраку. Ведь это было все, что у нее было. Все, ради чего она жила все эти годы.

И тут она вспомнила слова деда Лёни. «Они сначала греют. Потом начинают забирать себе все тепло».

Она посмотрела на это безликое существо, пожирающее ее тоску. Это был не Саша. Саша был ярким, смешным, живым. Это был его антипод. Тень, оставшаяся после него. Скелет без плоти и души.

Слезы потекли по ее щекам сами собой, тихие и горькие.

— Нет, — выдохнула она. — Ты не он. Прости. Иди. Тебе пора.

Ее слова повисли в холодном воздухе коридора. Силуэт замер. Его протянутая рука дрогнула. И тогда он начал медленно растворяться. Не таять, а именно растворяться, как крупинки сахара в воде. Сначала исчезли очертания, потом ткань пижамы стала прозрачной, и вот на полу уже лежала лишь аккуратно сложенная пижама. Мокрая от ее слез и его.

Наутро она не стала класть ее обратно в шкаф. Она принесла ее на кухню, где уже кипел чайник и Людмила Сергеевна доедала свой бутерброд.

— Новое пальто себе шьешь, Вера? — бросила та, увидев, как Вера раскладывает на столе ножницы и пижаму. — А мужа своего так и не дождалась, да? Всё призраков своих по ночам ждешь?

Вера не обиделась. Она посмотрела на Людмилу Сергеевну с легкой, усталой печалью.

— Нет, Людмила Сергеевна. Я его отпустила. Теперь он всегда со мной.

И она принялась за работу. Не спеша, с любовью и болью, она разрезала пижаму на аккуратные лоскуты. Она не уничтожала память. Она перешивала ее. Превращала мумию прошлого в часть настоящего.

Из лоскутов голубой полоски она сделала сложную, красивую аппликацию на свое старое пальто — тот самый замысловатый узор, что когда-то видел в ее ванне Виктор. Узор, который был и схемой ее горя, и картой ее освобождения.

Ее скелет не исчез. Он больше не прятался в шкафу. Он вышел на свет, превратившись из призрака, сосущего ее тепло, в искусство, которое согревало ее само.

Она провела рукой по идеальным стежкам, навсегда соединившим прошлое с настоящим. И впервые за долгие годы ее улыбка была не для призрака. Она была для себя.

Продолжение Цикла: "Скелеты из Шкафа" >>

Загрузка...