Переезд в Милдфорд должен был стать новой жизнью.
Дэвид Коулман сжимал руль своего старого пикапа так, словно это был штурвал тонущего корабля. В зеркало заднего вида уплывали огни Бостона — не огни, а гниющие светлячки в консервной банке небоскребов. Позади остался выговор от начальства за «излишнюю жестокость» — формулировка, которая во сне Дэвида превращалась в «излишнюю человечность». Позади остались бессонные ночи, когда он вскакивал от звука собственного пульса, и вечно испуганные глаза жены, Сары, которые смотрели на него так, будто он мог рассыпаться на части в любой момент.
Впереди был Милдфорд. Тихий, зеленый, пасторальный. Город, где, как ему обещали, преступность ограничивалась пьяными драками в баре «У Тома» по пятницам.
Их новый дом на Вязовой улице, 11, оказался двухэтажной коробкой с облупившейся краской и скрипучими половицами, которые, казалось, вздыхали, когда по ним проходили. Сара и маленькая Лили уже распаковывали коробки, когда Дэвид впервые переступил порог своего нового участка.
Запах полироли «Лимонная свежесть» и дешевого кофе ударил в нос с такой силой, что на секунду показалось, будто кто-то швырнул в лицо пригоршню влажной земли. Шериф Грэнтэм, толстяк с лицом, испещренным сосудистыми звездочками, напоминающими карту рек, высохших тысячелетия назад, встретил его радушно. Слишком радушно.
— Добро пожаловать в тихую гавань, Коулман, — Грэнтэм хлопнул ладонью по высокой стопке скоросшивателей на своем столе. Звук был глухим, будто по мешку с костями. — Тихая, но, черт возьми, бюрократическая. Вот, ознакомься. Мелочевка, конечно, но по протоколу надо.
Он протянул папки и задержал взгляд на Дэвиде дольше обычного. Секунду. Может, две. Глаза у Грэнтэма были странные. Пустые. Как будто он смотрел не на Дэвида, а сквозь него — на что-то за спиной, в тёмном углу кабинета. Уголок его рта дернулся — не то улыбка, не то тик — и сразу спрятался обратно в складки щек. Дэвид решил, что показалось.
Он взял папки и устроился за свободным столом у окна, выходящего на парковку и, дальше, на ряд старых викторианских домов. Первые несколько дел были скучными до зубного скрежета: кража газонокосилки «Джон Дир», угон велосипеда «Швин» семидесятых годов выпуска, подозрительный фургон, который, как выяснилось, принадлежал водопроводчику. Дэвид лениво перекладывал бумаги, чувствуя, как веки тяжелеют от монотонности, пока его рука не наткнулась на нечто, выбивающееся из общей массы.
Это была тетрадь. Обычная, в клетку, с дешевой обложкой, изображающей закат над морем. Открытка из рая, напечатанная в аду. Углы были истерты до белой основы, а страницы испещрены плотным, нервным почерком, который в некоторых местах продавливал бумагу насквозь. В графе «Вещественное доказательство» значилось: «Изъято из резиденции Дж. Миллер, ул. Вязов, 14. Содержимое подлежит анализу».
— А это что? — спросил Дэвид, поворачивая тетрадь к свету. Солнечный луч упал на обложку, и на секунду море показалось кроваво-красным.
Грэнтэм даже не поднял головы, продолжая копаться в ящике стола в поисках, видимо, печенья:
— А, это. Да так, бред сивой кобылы в лунную ночь. Нашли в доме одного типа. Он в психушку угодил на днях, в Бриджвотер. Буйный приступ, орал так, что стены тряслись. Пока ехали, он нес такую чушь про убийства, про «картины на стенах», что мы, по долгу службы, обязаны были проверить. Обыскали каждый дюйм его лачуги — ничего. Ни единого трупа, ни капли крови. Даже мыши не дохли. Но дневник прихватили на всякий случай, для проформы. Местный дурачок, Джош Миллер, тише воды, ниже травы. Работал на складе, никому бы и мухи не обидел. Просто крыша поехала от одиночества, знаешь, бывает. Выброси, если хочешь, места не занимает.
Он наконец поднял глаза. В них всё ещё была та странная пустота.
— А может, и не выбрасывай, — добавил он тише. — Почитай на досуге. Забавно иногда бывает.
Дэвид не выбросил. Он открыл первую страницу.
---
«12 сентября. Сегодня сходил в супермаркет «Крогер». Купил молоко (2%, как всегда) и хлопья «Frosted Flakes». Кассирша улыбнулась. Кажется, её зовут Пэгги. У неё родинка над губой, похожая на каплю кофе. Приятная женщина. Вечером смотрел телевизор, кулинарное шоу «Лучший пекарь». Они пекли эклеры. Выглядело вкусно. Надо бы научиться печь печенье. Шоколадное, с кусочками. Мама пекла такое, когда я был маленьким. Кажется».
Дэвид хмыкнул. Скучнее некуда. Он перевернул пару страниц, пробегая глазами по описаниям ремонта старого велосипеда «Стармей-Арчер», жалоб на ноющую боль в пояснице («наверное, к дождю») и подробных наблюдений за белками в саду, которым он дал имена: Рыжик и Пушистик.
«17 сентября. Сегодня на работе объявили о сокращениях. Склад «Эй-Би-Март» закрывают, переезжают в Огайо. Меня, скорее всего, уволят. Весь день было странное ощущение, будто за мной кто-то следит. Оборачивался раз двадцать, пока шел домой. Никого. Пустая улица, ветер гоняет листья. Наверное, нервы. Надо пить поменьше кофе».
Запись от восемнадцатого сентября была короче и написана менее аккуратно, буквы сползали вниз по странице, как муравьи за сахарным следом:
«Оно вернулось. То чувство. Как в детстве, когда мне казалось, что в темноте угла, за шторой, кто-то стоит. Дышит. Ждет. Только теперь оно не в углу. Оно у меня в голове. За глазами. Шепчет. Не словами, а образами. Говорит, что я — не я. И что Пэгги из магазина смотрела на меня не просто так. Она смотрела сквозь меня. Как будто я — витрина, а за мной — настоящий я. И она его видела. Это неправильно».
Дэвид нахмурился и потер переносицу. Солнце за окном участка уже клонилось к закату, отбрасывая длинные тени, которые тянулись через парковку, как щупальца. Он отложил тетрадь, чтобы разобрать остальные бумаги, но странное чувство — липкой паутины, осевшей на затылке и спускающейся ниже, к позвонкам, — не проходило. Он поймал себя на мысли, что хочет знать, что там дальше. Что там с Пэгги. Что там с «ним».
---
«22 сентября. Уволили. Сижу дома. Шторы задёрнуты уже третий день. Оно говорит, что стены — это не стены. Это экраны. Тонкие, как мыльная пленка. И по ту сторону экрана — настоящие люди, которые только притворяются людьми. Они следят за мной через пиксели в обоях. Я пытался отодрать обои ногтями, чтобы увидеть их глаза, чтобы закричать им: «Я ВИЖУ ВАС!». Под обоями — штукатурка. Серая, шершавая. Но я знаю, они там. За штукатуркой. В проводах. В розетках. Они смеются. Я слышу их смех в шипении телевизора, когда он выключен».
Почерк становился всё более дерганым, буквы скакали, налезали друг на друга, словно пытались убежать со страницы.
«24 сентября. Решение пришло само. Как озарение. Как щелчок затвора камеры. Оно сказало: «Если они смотрят, значит, они хотят видеть шоу. Они — зрители, а зрители хотят контента. Устрой им шоу. Сделай их частью декораций». Я понял. Я больше не Джош, не безработный со склада. Я — Художник. Мои стены — это галерея. Им нужны лица. Настоящие лица, чтобы смотреть. Вечные лица».
Дэвид оторвался от чтения и огляделся. В участке было темно, только его настольная лампа выхватывала из темноты желтый, болезненный круг. На столе, за кругом, лежали папки, похожие на надгробные плиты в миниатюре. Он вдруг осознал, что просидел здесь несколько часов. За окном давно была ночь. Шериф Грэнтэм, попрощавшись странной фразой: «Не засиживайся тут, Дэвид. Домой иди, к семье. Стены тут старые, шепчут по ночам» — давно ушел. Дэвид хотел встать, размять затекшую спину, но рука, словно живущая своей жизнью, сама потянулась перевернуть страницу. Это был просто бред сумасшедшего. Просто слова.
«26 сентября. Моя первая работа. Моя премьера. Пэгги. Она так мило улыбалась мне из-за прилавка все эти месяцы. Я подкараулил её после закрытия, у чёрного входа, где стоят мусорные баки. Сказал, что потерял ключи от дома (старый трюк, но он работает с добрыми людьми) и мне нужен свет её фонарика. Она была добра. Они всегда добры вначале. Она повернулась ко мне спиной, чтобы посветить в кусты сирени. Я вытащил молоток из-за пояса. Обычный молоток, с резиновой рукояткой. Я ударил её. Один раз. В затылок. Звук был… влажным. Глухим. Как будто упал на пол переспелый арбуз. Она не закричала. Только охнула и упала на колени, схватившись за голову. Я ударил ещё раз. И ещё. Пока она не перестала дёргаться. Пока руки не разжались и фонарик не покатился по асфальту, высвечивая мои ботинки.
Я привёз её домой в багажнике. Работа заняла всю ночь. Оно подсказывало, показывало картинки прямо в мозг. Я снял с неё кожу лица. Очень аккуратно, скальпелем, который купил в аптеке. Под кожей был желтый жир и красные мышцы. Красиво. Контрастно. Я обработал кожу солью, чтобы не портилась. Получилась маска. Тонкая, теплая еще. Я натянул её на подушку и приколол к стене в гостиной, прямо напротив дивана. Булавками, портновскими. Теперь она смотрит на меня всегда. Так, как они все хотели. Пэгги стала частью декораций. Моей первой настоящей картиной. Кровь пахла железом и солью. Это пахнет жизнью. Той, которую я теперь забираю и делаю вечной».
У Дэвида пересохло во рту так, что язык прилип к небу. Он схватил остывший кофе и сделал большой глоток, даже не поморщившись от горечи и кислоты. Детали были такими реальными. Такими… бытовыми. Он представил этот молоток. Резиновую рукоятку. Арбуз. Кровь, пахнущую жизнью. Он моргнул, и на секунду ему показалось, что на стене участка, прямо над копией какого-то циркуляра, висит лицо Пэгги. Оно смотрело на него пустыми глазницами и улыбалось родинкой над губой. Дэвид тряхнул головой, и видение исчезло. Осталась только грязно-бежевая стена.
«29 сентября. Второй. Мужчина. Бродяга, который ночевал в парке, под трибунами. Его звали, кажется, Фрэнк. Или Фред. Он был пьян в стельку. Оно сказало, что мужские лица грубее, их труднее монтировать, кожа толще, но практика нужна. Я напоил его ещё дешевым виски «Джим Бим», сказал, что пущу переночевать в гараж, там теплее. Он был благодарен, чуть не плакал. Он даже не понял, что случилось, когда я накинул удавку на его шею. Бельевая веревка, знаешь, такая, с белыми и синими полосками. Он хрипел, царапал грязными ногтями бетонный пол, пока его лицо не налилось синевой. Красивый цвет. Цвет вечернего неба над Милдфордом. Цвет умирающей голубики.
С него я взял не только кожу лица. Оно сказало взять губы. Я аккуратно вырезал их и пришил суровыми нитками к шторам в спальне. Теперь, когда ветер колышет ткань (у меня старая рама, дует из всех щелей), кажется, что они шевелятся. Шепчут что-то пьяное, неразборчивое. Идеально».
Дэвид вскочил из-за стола так резко, что стул с грохотом опрокинулся на пол. Сердце колотилось уже не в горле, а где-то в висках, тяжелыми, болезненными толчками. Он заметался по пустому участку, как зверь в тесной клетке, натыкаясь на столы и стулья. Это просто больной человек. Джош Миллер. Который сейчас в психушке. В Бриджвотер. Никаких трупов не нашли, сказал шериф. Но как этот псих мог так подробно описать убийства? Откуда эти детали про арбуз, про резиновую рукоятку, про бельевую веревку в синюю полоску? Он остановился у окна. На улице было темно, хоть глаз выколи. Горел лишь одинокий фонарь на столбе, раскидывая круг бледного, болезненного света на пустую парковку. За парковкой, через улицу, темнели дома. В одном из них, он знал, дом номер 14, жил Джош Миллер. Сейчас пустой. Дэвид заставил себя сесть за стол. Поднял стул. Он должен был убедиться, что это фантазия. Должен был дочитать, найти нестыковку, ошибку, хоть что-то, что докажет, что это бред воспаленного рассудка.
Он читал дальше. Страница за страницей, страница за страницей. И с каждой новой записью мир вокруг Дэвида начинал терять свою плотность, свою реальность. Воздух в участке стал густым, как кисель. Тишина звенела в ушах на высокой ноте.
«3 октября. Женщина с ребёнком. Я следил за ними от «Крогера». Молодая мамаша, растрепанные светлые волосы, ребенок в коляске, розовый комбинезон. Ребёнок — это сложно. Оно сказало, что дети — это будущие зрители, их нельзя трогать. Иначе шоу закроют. Я слушался. Я ждал, пока она занесет коляску в подъезд дома на Оук-стрит. Там темно, лампочку давно выбили. Там я и напал. Со спины. Нож. Кухонный, с черной рукояткой, очень острый. Оно сказало, что молоток — слишком грязно, слишком шумно для женщины. Нож — это элегантно, чисто. Я ударил её в шею, сбоку. Она даже не успела вскрикнуть, только булькнула. Упала лицом вниз на грязный пол подъезда. Ребенок спал, даже не проснулся. Я перевернул её. Чтобы видеть глаза в тот самый момент, когда уходит жизнь. В них было удивление. Чистое, первозданное удивление. Как у ребёнка, который впервые видит снег или салют. Красиво.
Её кожу, снятую одним куском, я натянул на старый торшер, который стоял в углу. Абажур из плотной ткани. Теперь, когда я включаю свет в комнате, её черты проступают сквозь ткань. Тени ложатся так, что кажется, будто она улыбается. Она — мой свет во тьме. Мой ночник».
Дэвид оторвался от текста, чтобы перевести дыхание, и случайно взглянул в окно. По противоположной стороне улицы шла женщина. Сара. Та же куртка, та же усталая походка, та же знакомая сутулость. Она толкала перед собой коляску.
Дэвид рванулся к стеклу, прижался лицом. Женщина остановилась под фонарем. Медленно, очень медленно повернула голову в его сторону.
У неё не было лица.
Розоватая, гладкая поверхность. Как на подушке. Как на абажуре.
Она стояла и смотрела на него этой пустотой. Потом сделала шаг назад, в тень, и исчезла. Растворилась в темноте между домами.
Дэвид моргнул. Улица была пуста. Только ветер гонял обертку от конфеты по асфальту.
Он снова уставился в тетрадь. Руки дрожали так, что страницы ходили ходуном. Он слышал собственное дыхание — слишком громкое, слишком частое, похожее на всхлипы. Он проваливался в этот текст, как в зыбучий песок. Строчки начинали пульсировать в такт сердцу, буквы расплывались и собирались вновь, складываясь не в слова, а в лица. Лицо Пэгги. Лицо бродяги Фрэнка с синими губами. Лицо молодой матери с удивленными глазами. Они смотрели на него со страниц.
Он дошел до записей, где Художник описывал процесс «совершенствования техники». Как он научился отделять кожу от черепа, не повреждая её, подрезая сухожилия. Как использовал крупную морскую соль, чтобы консервировать материал, и нашатырь, чтобы убирать запах. Как экспериментировал с разными инструментами: стамесками, лезвиями, даже обычной бритвой. Тетрадь была исписана почти на треть, и каждая страница пропиталась безумием, ставшим пугающе методичным. Безумие обрело систему. Хаос стал порядком.
Монотонность повествования, ужасающая смена настроения от паники первых дней к холодной, расчетливой жестокости «Художника», невероятные, сосущие под ложечкой детали — всё это гипнотизировало, затягивало, душило. Дэвид уже не замечал, как за окном начал брезжить серый, нехотя рассвет. Он не слышал первых утренних птиц, которые, казалось, пели где-то очень далеко, в другом мире. Его мир сузился до желтого круга лампы, шершавой бумаги и прыгающих букв.
Он читал, как Художник убил старика, который собирал пустые бутылки («кожа, как пергамент, пахнет старостью, пришлось долго размачивать»). Как он убил женщину, которая мыла окна в своем доме («она смотрела на меня через стекло, и я понял, что стекло — это тот же экран, я просто разбил его и забрал то, что за ним»). Как он убил мужчину в подворотне, возвращаясь из магазина («он даже не понял, что случилось, просто удивился и умер, я забрал его нос. Нос — это деталь, которая придает лицу характер»).
С каждым описанным убийством реальность Дэвида давала трещину. Он начал замечать, что когда он поднимает глаза от тетради, мир вокруг выглядит иначе. Цвета стали слишком яркими, резкими, как на дешевом телевизоре с выкрученной насыщенностью. Предметы имели двойной контур. Тени двигались сами по себе, чуть запаздывая за предметами, их отбрасывающими. Углы комнаты, куда не попадал свет лампы, казались не просто темными, а глубокими, бесконечными. В них можно было провалиться.
Он моргнул, и на секунду стена перед ним перестала быть стеной. Она стала экраном, сеткой из мельчайших пикселей, которые мерцали и переливались. Ему показалось, что за этой сеткой, в сером ничто, стоят силуэты. Много силуэтов. Десятки. Сотни. Они смотрели на него. Ждали. Требовали. Дэвид зажмурился, сжал веки так сильно, что в глазах вспыхнули звезды. Когда он открыл их, стена была просто стеной. Но осадок остался. И пиксели всё еще плавали перед глазами, если смотреть в одну точку слишком долго.
Он перевернул очередную страницу, чувствуя, как тошнота подступает к горлу, и где-то внутри него самого, в самом темном углу сознания, что-то необратимо сдвинулось, сломалось. Его взгляд упал на дату: «Сегодня». Запись была свежей, сделанной всего пару дней назад, возможно, даже вчера. Почерк был не таким дерганым, как в начале болезни, а пугающе спокойным, отточенным, почти каллиграфическим.
*«Я искал новый холст. Новое лицо, которое украсит мою коллекцию. Мой главный экспонат. Оно долго молчало последние дни, переваривало, наверное, мои работы. А потом заговорило снова. И сказало, что лучшие лица — те, что приходят сами. Их не нужно искать. Нужно просто ждать. И оно привело его ко мне. Я сидел на скамейке в парке, кормил голубей (они забавные, эти маленькие зрители на площади), когда увидел, как напротив моего дома, на Вязовой, 11, останавливается пикап. «Форд», старый, ржавый на крыльях. Из него вышел мужчина. Высокий, уставший, с мешками под глазами. С женой — красивая, но испуганная, такие быстро портятся — и маленькой дочкой — смешная, в розовой куртке. Новые соседи.
Я смотрел на него из-за штор (те, с губами бродяги, они немного шевелились от моего дыхания). Он даже не взглянул на мой дом. Ни разу. А я уже знал о нем всё. Как он двигается — грузно, но с хищной грацией. Как поправляет кобуру под курткой. Как смотрит на жену — с виной. Он приехал из города. Он носит пистолет. Он — полицейский.
Оно сказало тогда, внутри черепа, тихо, но отчетливо: «Какой прекрасный экспонат. Лицо Закона, которое станет частью Безумия. Ты должен заполучить его. Он станет центральной фигурой галереи. Будешь смотреть на него и видеть, как страх побеждает долг».
И я понял. Я больше не беру случайных лиц, прохожих, бродяг. Моя галерея ждала именно этот шедевр.
Я слежу за ним каждый день. С утра до вечера. Знаю, когда он выходит за почтой, когда чистит снег с крыльца (хотя снега еще нет, но он готовится). Сегодня он зашёл в участок. Я видел, как дверь закрылась за ним. Я знаю, что скоро он будет читать мою тетрадь. Потому что я оставил её для него специально. Попросил Грэнтэма подсунуть. Старина Грэнтэм — он тоже зритель. Он давно уже всё понял про этот город, но молчит. У каждого свои скелеты в шкафу, верно? Оно сказало, что так будет правильно. Чтобы он знал меня. Чтобы понимал, с чем столкнется, когда настанет его время. Чтобы проникся. Чтобы искусство вошло в него до того, как я войду в него с ножом.
Он сейчас там, в участке. Читает. Я вижу свет в его окне. Уже светает, а он всё читает. Упорный. Хороший материал. Он не знает, что я сижу здесь, в темноте своей гостиной, напротив лица Пэгги на подушке, и смотрю на него в бинокль. И наблюдаю, как мой мир — медленно, капля за каплей — перетекает в его голову. Как пиксели с моих стен оседают на его сетчатке.
Знаешь, офицер, я иногда включаю телевизор без звука. Просто смотрю на помехи, на этот снег из чёрно-белых точек. И мне кажется, что сквозь снег на экране проступают их лица. Всех, кого я забрал. Они смотрят на меня и ждут продолжения. Теперь я смотрю на тебя через этот же снег. Ты уже видишь его? На краях зрения? Эти рябь, эти точки, эти тени, которые живут своей жизнью? Это мы. Зрители. Ждем.
Я написал это специально для тебя, офицер. Чтобы, когда ты дочитаешь до этого места, ты понял одну простую вещь. Ты не просто читаешь историю убийцы. Ты не просто зритель в этом театре.
Ты — следующая страница. Моя последняя, самая прекрасная страница.
P.S. Твоя дочь Лили очень громко смеется, когда её подбрасывают на руках. Я слышу это через стену каждый вечер. У нее шатается нижний молочный зуб, левый резец. Она сказала маме, что ждет зубную фею. Мило. Она спит в комнате над кухней, да? Я вижу свет в её окне. Иногда она не задергивает шторы, и я вижу, как она поправляет одеяло. Хрупкая. Таких лиц я еще не пробовал. Детская кожа — она как лепестки. Наверное, пахнет иначе. Но Оно сказало: детей нельзя. Пока нельзя. Но шоу должно продолжаться, офицер. Торопись. Я жду».*
Последние слова расплылись перед глазами Дэвида. Или это не слова расплылись, а мир вокруг пошел рябью? Тетрадь выпала из ослабевших пальцев и с глухим стуком упала на пол. Дэвид не заметил этого. Он медленно, с нечеловеческим усилием, словно поднимая многотонный груз, поднял голову и посмотрел в окно.
Сквозь мутное, давно немытое стекло, на другой стороне Вязовой улицы, в окне второго этажа старого викторианского дома с облупившейся краской под номером 14, горел свет. Тусклый, красноватый, как свет ночника в комнате больного.
В этом окне стоял темный силуэт.
Силуэт человека, который не двигался. Который просто стоял и смотрел прямо на Дэвида. Смотрел сквозь стекло, сквозь утренний сумрак, сквозь пространство.
Мир вокруг Дэвида схлопнулся до размера этого окна. Он перестал слышать звон в ушах. Перестал чувствовать запах кофе и полироли. Осталось только окно и фигура в нем. Он хотел схватиться за кобуру, выхватить «глок», разбить стекло, закричать — но тело не слушалось. Оно было ватным, чужим. Паралич сна наяву.
Он мог лишь смотреть в ответ, чувствуя, как стены участка вдруг истончаются, вибрируют, превращаясь в те самые экраны из дневника Джоша. И за каждым экраном, в каждой тени, на каждом стуле и за каждым столом, начали проступать лица. Лица Пэгги, бродяги Фрэнка, молодой матери, старика, женщины с ведром. Они смотрели на него. Все они. Тысячи глаз из-за пиксельной завесы реальности. Они ждали. Ждали развязки. Ждали шоу.
Силуэт в окне напротив медленно, плавно, как в замедленной съемке, поднял руку. В ней что-то блеснуло — кажется, нож с черной рукояткой.
И помахал Дэвиду.
Как старому, доброму знакомому, которого давно ждал в гости.
А потом силуэт наклонил голову набок, будто рассматривая диковинного жука под микроскопом, и улыбнулся. Дэвид не мог видеть улыбку с такого расстояния. Но он знал, что Джош улыбается.
В участке резко, оглушительно зазвонил телефон. Дэвид вздрогнул, рассыпая оцепенение. Автоматически, на рефлексе, он протянул руку к трубке.
— Алло? — хрипло выдавил он.
В трубке было молчание. А потом тихий, почти ласковый голос произнес:
— Доброе утро, сосед. Завтракать будешь? У меня есть свежее личико. Точнее, было. Теперь буду ждать твоего.
В трубке раздались короткие гудки.
Дэвид медленно положил трубку на рычаг. Его рука замерла над ней, и вдруг он заметил то, чего не замечал раньше. Настенные часы над дверью кабинета. Они показывали не то время, которое должно было быть. Он читал тетрадь одну ночь. Он был уверен. Но часы показывали четверг, 16:42. А он пришел на работу во вторник утром.
Дэвид резко развернулся к своему столу, схватил мобильный телефон, который валялся под папками. Экран загорелся. 15 пропущенных вызовов от «Сара». И одно сообщение, отправленное вчера, в 23:14.
Он открыл его дрожащими пальцами.
«Дэвид, где ты? Нам страшно. Кто-то смотрит в окно с той стороны, из дома 14. Мы с Лили спустились в подвал. Там холодно, но тут нет окон. Пожалуйста, приди домой. Я боюсь за Лили. У неё зуб шатается, она плачет. ПОЖАЛУЙСТА».
Сообщение было прочитано. Автоматически. Телефон лежал на столе. Он не брал его в руки. Он не мог его прочитать.
Дэвид медленно, чувствуя, как реальность сворачивается в трубочку, поднес телефон к глазам. Время отправки: 23:14. Почти сутки назад.
Он посмотрел на тетрадь, валяющуюся на полу. Она была открыта на последней странице. На той самой, где было написано про Лили и шатающийся зуб.
Он не просто прочитал эту историю. Он стал ее частью. Он впустил Джоша Миллера в свою голову через чернила и бумагу. А Джош впустил себя в их подвал.
В трубке снова раздался звонок. Дэвид поднял ее, уже зная, что услышит.
— Офицер, — голос Джоша был тихим, почти заботливым. — Не торопись. Я никуда не ухожу. Мы только начали. Твои девочки такие славные. Сара так трогательно зажигает свечи в подвале. А Лили поет песенку про алфавит. Знаешь, у неё получается не выговаривать букву «р». Милота.
В трубке послышался далекий, приглушенный стенами детский голосок, напевающий «A, B, C, D…».
— Я приду, — прошептал Дэвид в пустоту. — Я убью тебя.
— Конечно, придешь, — ласково ответил голос. — Ты же теперь часть шоу. Иди. Я открою дверь. Только не забудь тетрадь. Мы допишем последнюю главу вместе. Твоей кровью.
Связь оборвалась.
Дэвид поднял тетрадь с пола. Страницы шелестели, как живые. Он посмотрел в окно. Красный свет в доме номер 14 погас. Но дверь подъезда была приоткрыта. Черная щель, приглашающая войти.
Он вышел.
Парковку пересек, не заметив. Подошвы ступили на асфальт Вязовой. В одной руке пистолет. В другой — тетрадь.
Дэвид сделал шаг. Потом еще один. Тетрадь в руке шелестела страницами — ветер перелистывал их, как будто кто-то невидимый читал вместе с ним, торопясь узнать финал.
Дверь дома номер 14 была приоткрыта ровно настолько, чтобы в нее мог пройти человек. Или чтобы из нее могло выйти то, что уже вошло в него.
Над Милдфордом вставало серое, тяжелое утро. Где-то за закрытыми дверями, в темноте, ждали зрители. Шоу начиналось.