Маленькая молитва


Ангелы сидели на крыльце высоком, блох ловили в крыльях, в золотой песок прыгали, ныряли, глубокó-глубóко, блох, что им попались, прятали в носок. А носок дырявый, не спасает штопка. Блохи скочут толпами Богу на порог. Помолюсь святому, попрошу я чтобы ангелам-блохастикам блох собрать помог. Выйдет старый из дому, гаркнет Божьим словом, пронесётся по миру с грозами пурга. Блохи образумятся, выстроятся снова строчками Ликушина донимать врага. Сам Ликушин с сабелькой, на коньке горбатом, с девками за пазухой, с бесом на ребре, вылакав бессмертное, сплюнет мирный атом, выкатится светочем, дрянькой в янтаре. И настанет в ангелах отдых благовонья, заиграют гусельки, задудит дуда. На крыльце покойно всё, дремлет Бог на троне маленькой молитвы горнего труда.


Скворечник


Развалился ветхий мой скворечник: жизнь, она ко всем земным строга. Будь хоть праведник святой, хоть поперечник, бей поклоны, при на дурака, строй дома на камне, на бархане – будешь мёртвым, жадный до живых. Вечностью себя не остаканишь, вечность бьёт без промаху – под дых.

Бедный мой скворечник – грусть наследства. Помер дед, давно. Дай Бог ему светлый дом, светлей черёмух сердце, жизнь, что без ума, да по уму. Плыл рубанок по доске шершавой, дед строгал, подсвистывал скворцу. Рябь морщин улыбчивых бежала по иконописному лицу.

Дед доску строгал. Весёлой стружкой завивалась жизни полоса: то скупою полоснёт полушкой, то рублём одарит – за глаза. Строил дед не людям – мелкой птице, тихой ноте в песне бытия. Жизнь, она на лики редколица. Нет скворечника? Другой построю я. Навострю я дедовский рубанок, подберу живей живых доску. Пусть другой жизнь меряет гробами, пусть другие голосят тоску. Выстрою на зависть всем скворечник, златоверхий, ловкий, расписной. Птицам выстрою, весёлым и безгрешным. Пропаду? И чорт с ним: Бог со мной.


Жизнь, или оптимизм


Поэты в смертях выживают. Слывут и плывут стихоплёты. На толпище русских желаний судьба и мольба мимолётны. На койкище плотских жеваний кресты – декорация веры. Пройдёт профурсетка, жеманясь, за ней – позвоночник манерный, и оба при власти оценок, сонорны, согласны, соверны, и оба, пожизненно, в первых, музейная плоть плейстоцена. Затасканно рукопожатны, грешны, но всегда невиновны, бисквитными греют коржами заетых в застольях чиновных.

Пройдут: все дороги – к погостам, к теням Назарета и Рима. Пройдут – выселенцами Босха, ласканьями властных хранимы. Открестятся, чортом водимы, от сбитого в поиск бекреней поэта, который во имя себя не утишился хренью. И эти живут как бы живы, и тот как бы сдох, пусть негласно, и режутся строчками жилы, и жизнь неразборно прекрасна.


Ария гостя


В бирюзе арабской вязи, в бормотании муллы вижу омутный Калязин, затриморские валы, сплошь – девятые, лихие, всё-ничто Упанишад; вижу помыслы благие, вижу алощокий ад. Вижу то, о чём не слышат, слышу то, о чём молчат, пиросманю, раб излишеств, где вином разит моча. По сортирной липкой грязи, вижу – тащатся столы: человечество – Калязин, чемоданчества балы. Где пути, там бездорожья, где дороги – тупики. Смены рожи и, быть может, прятки лысин в парики всеспасительны, бальзамны, чудодейственны на вид. Полночью послебазарной по мечте медяк звенит.



Пятки


Жизнь проживая уютно, под пяткой (пятки растут в пальцах правой руки), взвоешь когда-нибудь: кончатся прятки в радость покойной, беззлобной тоски. Взвоешь не волком, по-человечьи, молча, как воют за жизнью на шаг. Просто поймёшь, что и жить было нечем, и выживать: за душой ни шиша.

Деньги, имения, маски да пляски, рифмы приказов, послушностей строй – смыты до контура, слиты Аляской, пожраны времени чорной дырой. Кто ты и что ты в живой оболочке плоти, взыскующей плоти иной? Взвоешь – в углу, безымянною ночью. Вздрогнешь, услышав ответ за стеной.

Брат, это я, твой сосед, соплеменник, опорожнённых глазниц немота. Вот отпечатки на пальцах – в цвет денег. Пятки вросли в основанье креста.


Горечь


Mes entrailles, mes entrailles!


Нет силы в том, что вышептано в полночь. Нет цвета в краске, если не горчит. Бессильны все, кто мог прийти на помощь. Безруки все, на ком ярмом – ключи. Безлюдны улицы, проспекты безмашинны. Слепые окна гасят слабый свет. Нет ничего, что может стать причиной расхода горечи вина и сигарет. Всё пресно. Соль рассыпана в занебье. Подъезды гулки, лифты дребезжат. Глазок луны повальным сном залеплен. Хоть не от кого, некуда бежать.

Чем слаще жизнь, тем гуще одинокость. Чем ближе, тем прозрачней человек. Ушко иголки – бездна, жало, locus по-ангельски изысканных калек. Уродец бытия неисчерпаем, в нём гордость подлости, отчаянье надежд. Покойничьими впалыми щеками он ставит в извинительный падеж всё, что успеет сотворить до срока, отомкнутого дательным ключом, в щедроты пустоты, где одиноко – и холодно, и, разом, горячо.


Mes entrailles – мои внутренности (франц.)

locus – место


По волне


Проросли фасоли тишины: порвалась струна; dobro, где presto? Фиолетовое, усмехнулось детство, сбросив всё, во что облачены куклы гения покинутого места – джинсы в дырку, юбки без длины. Мы вольны, богиня, мы юны! Мы во всём конечные подесты, мы в себя зеркально влюблены – погубительно, беспечно, шумно, дерзко.

Слышал я, что нет в саду стены. Слышал я волны прибойной плески. Фа и соль – две ноты тишины, две чудных безбожно арабески.


Dobro – марка электрогитары.


Равноденствие


Семь садов обойдя, семь содомов я простил по науке прощать. Улыбался мне ветхий садовник, ангел хмурился, ликом прыщав. Костерки разгораются в небе, в землю воткнуты палки дымов. Бродят парою думы о хлебе и о таинстве горних миров. Спит петух – первый парень в деревне, спит корова – последняя тварь. Человечьей собаке в передней снятся кость и раскрытый букварь. Я бреду, я прощаю, я верю в огнекрылую тайну любви. Ходят лесом весёлые звери, водят бесы, клепая рубли. Потрясённый гармонией мира, равноденствием крайних основ, вижу царство Святого Копира, снов как слов, слов как снов, слов без слов.


Двое


Сосна темна в берёзовом окладе, в ней – образ, спрятанный медовостью олиф. Весна черна, грязна за Бога ради, – неупиваемый, бездонный недолив. Прозрачны узкогорлые осины, соборны нимбы липовых аллей. Снесу к дубам пустых надежд корзины: пусть в осень сойкам будет веселей. Снесу под клён гранёной веры ёмкость: нет слаще истины, чем истина земли. Сердечко бедное, не раз придётся ёкнуть на вёснах, исчезающих вдали.

И что, и что, ответь, ты будешь делать, когда иссякнет да, сорвётся нет? Несчастное, на грех – частица тела, загадочное, даже на просвет! Зачем тебе, притихшему, живое, все эти прятки в бездну небылиц? Сосна темна. В незримом, вечно – двое, две капли света в сумерках ресниц.


Ты один


Ты один.

Верь, в смерть свою запомни: ты – один. Что кровь, что дружба – тлен. Выведи подруг своих, любовник, в череде восторгов и измен: сколько их? не много ли для рая – тихого, покойного, навек? Выхватишь, быть может, ту, что с краю, – наобум, – в последний свой побег? Вдруг не та? И как же остальные, в нимбах верности и ревности венцах? Кто ты им? Ответь, чего во имя вспоминать немого мертвеца? В каждой – дикий сплав иных любовей, утаённых, омутных, глухих. Не с тобой, но, впрочем, не с тобой ли прятались любовью от других?

Ты – один. В друзьях всё та же самость, те же переулки, тупики. Ты им верен? Всё, что вам осталось, – помнить, что вы в прошлом «старики». Жизнь разводит: жоны, дети, деньги… внуки, если детям Бог подаст. Встречи – точно зеркало в простенке, в мимохожей – пустоты балласт. Всё, что было, то в нетях, исчезло. То, что будет… лучше не гадать. Сядешь в комнате – просторной, гулкой, тесной: стены, пол и потолок – вода. Дышишь? Задохнись в тот рост, что нажил, выпрямись, и, голову склоня, прошепчи: я – всё, что есть, что нашим было, есть и будет без меня.


Литота


Что отцвело, что скоро отцветёт: всему черёд, всему своя тревога. Живёт в лесной деревне идиот, читает в листьях откровенья Бога.

Осиновых сердечек зеркала, в слезах дождя на тельцах мёртвых мошек кладёт в корзину памяти: быть может, прочтёт и нас, язвительно шутя о неразборчивости почерка желаний, о непреложности отринутых чудес, в которых мы, не веря, проживали отпущенное оптом, на развес.

Дубовые ладошки – лики рук, младенца жолудя медовые оклады, с душою сращивает конченый хирург, омывши их по таинству Пилата. Всё видят, слышат, всех спешат обнять: лжеца, царя, пропойцу, вора, блядь – всех, без изъятий, всех по кругу лет. (Быть может – прихоть, может быть – обет).

Но клёны! Фейерверки вещих звёзд волшебник с целованьем ветру сносит, в его чертоги, где весна и осень – два ангела, в ком ясли и погост одна юдоль, вне места и времён, вдоль путешествий, поперёк затворов. Учеником я состою при нём, невыносимых знаний верным вором. Где день не день, хотя зовётся днём, где тополя и клёны и берёзы ждут одного – когда мы к ним прильнём, там – текст, для маловеров одиозный, там откровенная для мудрецов пурга, там блефы на игре на деньги в картах, там в ароматах истины луга, в шпаргалках ученические парты, там чудеса, там русский кавардак, там всё, что выдумано, во плоти и в духе, там всякий первенец – родной Иван-дурак, там девицами красными старухи; там… я тебе всё расскажу потом, когда потом великое настанет, когда на таинстве предутренних истом отпущенное нам двоим истает.

Когда на вечности раскроется литота о мудрости благого идиота, он облепиховый венец сплетёт для нас, чем и прикончит о любви рассказ.


Четвёртая наука


Спасительна наука умирать: всплакнули – выпили, и, выпивши, всплакнули по отселенцу к неземным мирам и по душе его, что легче пули. А там и наш черёд: конца не избежать, коль выпихнули к общему началу. Не вяжешь лыка, так вяжи кушак, да на колы нанизывай мочала.

Томительна наука дольше жить: пустое место свято не бывает. Что делать, брат? – суровой ниткой вшит в судьбу закон – куда везёт кривая, туда и нам, туда наш светлый путь, расшитой скатертью простелены дорожки. Судьба всегда найдёт, в чём обмануть, и обнадёжит, да пустопорожне. С чем выйдешь из дому, на место не вернёшь. С чем в дом войдёшь, не всякий дом потерпит. Чем строже правда, тем развязней ложь; чем ангелы светлей, тем гуще черти.

Губительна наука о любви, в ней каждый сам себе и физик, и философ. Любой пигмей в ней мнит себя колоссом, и балаганный, шутовской кульбит за подвиг сходит, пусть простоволосый, однако, что за свадьба без гульбы. Нам прогулять друг дружку не беда. Нам прогулять себя – закон природы. Гуляют на деревню города, гуляют на гробы отцов народы.

Вот, собственно, и весь букет наук, в которых человек бесспорный дока. Держи нос по ветру, молись на силу рук и не хули ни мать твою, ни Бога.


Ладошки


Чтоб ладошками делать улыбки, надо заживо Бога родить, и в каком-то строении хлипком ждать кочевников дикой орды.

Чтоб ладошками лодочки хлопать по растущим из килей бортам, надо помнить, что в царстве циклопа неприлично глазастый бардак.

Чтоб ладошки сложивши, напиться предрассветной, весёлой росой, надо помнить: в дороге амбиций не прокатит проход колесом.

Чтоб ладошки показывать людям, отбосячить придётся, пешком, почитая неправедность судей извинительным бесьим грешком.

Чтоб ладошки ладошками были, надо дырочки в них прорастить. Чтоб улыбок весенние крылья улыбались на просьбе попить.


Ария демона

Спи, ночь в июле только шесть часов.

Расул Гамзатов


Где смерть, мой друг, там музыка соитий. Спи, человек, прекрасен наш союз! Зовомые устали от событий, отринутых и сам я убоюсь. Спи, человек, входящий в ноль колодца, набитого верблюдами добра. Спи точно так, как спят святые óтцы во снах о возвращении ребра. Спи в промежутках редких узнаваний себя сквозь зеркало набитых мною строк. Спи! Ночь кротка; ночь кротче кроткой лани пред зверем, давшим кротости зарок. Спи! Возлюблю тебя, излюбленного в теле, изблёванного в тысяче блевот. Спи, не стреножь крылатые качели под кроной дерева благого Сефирот. Спи, человек натруженных ладоней; спи, человек, разбуженный тоской; спи без вины: спит ангел на кордоне, спят кармазинщики в малине воровской.

Спи! В коммунальной кухне спят кастрюли, в усадьбе олигарха скифы спят. Спи, сын окопа: ночь в июле короче, чем соитье с мёртвой пулей, бездоннее, чем бомба и снаряд.


Реликт


Войной не живут. Войной убивают. Войной убивают и тех, кто в ней выжил. Стоит человек, он войной упиваем, он полустакан, и ни капелькой выше. А ниже – душа, тело полустакана. В ней рёбра любовей и донышко счастья. Он выжил. Реликт. Он – плато Путорана в строю безымянной, но воинской части. Его – миллион, легион, может – вагнер, а может быть, лист, к делу непришиваем.

Голубушка жизнь – за оградкой отваги. Голубушка смерть – за столами, живая.

Загрузка...