Ферма Пибоди, скособоченная и посеревшая от времени, торчала на продуваемом всеми ветрами холме к западу от Аркхэма. Местные жители, суеверные потомки первых пуритан, обходили это место стороной, утверждая, что земля там пропитана чем-то дурным, чем-то, что сочится из недр, отравляя посевы и души.
Старик Джебадайя Пибоди был человеком жестким, словно вытесанным из могильного камня. Он в одиночку воспитывал троих сыновей, но в его воспитании не было любви — лишь дисциплина и страх перед Господом, который, впрочем, казался безучастным к бедам этой семьи.
Старший, Эфраим, и средний, Эзра, унаследовали от отца острый, хищный ум. Оба они покинули гниющий отчий дом, устремившись в душные аудитории Мискатоникского университета. Там, среди пыльных фолиантов и запретных трактатов, Эфраим погрузился в бездны инженерных наук, а Эзра искал ответы в темных углах археологии. Они писали редко, и письма их были полны странных намеков на открытия, о которых лучше молчать.
Но был и третий сын. Эмиль Джебадайя Пибоди.
Природа, щедро одарившая старших братьев интеллектом, на Эмиле, казалось, решила отдохнуть или зло подшутить. Он был существом апатичным, погруженным в летаргию почти геологического масштаба. Его разум напоминал заросший ряской пруд в безветренный день: тихий, мутный и абсолютно неподвижный. Эмиль мог часами сидеть на крыльце, глядя, как разлагается плоть осени, не шевеля и пальцем. В его глазах, широко расставленных и водянистых, не было ни искры мысли, лишь пугающая пустота, словно он созерцал не наш мир, а нечто, скрытое за его гранью.
Зима того года выдалась особенно лютой. Морозы сковали долину реки Мискатоник ледяным панцирем, превратив деревья в скрюченные скелеты, тянущие свои костяные ветви к равнодушному серому небу. В доме Пибоди кончилась вода. Колодец пересох, источая лишь запах затхлой глины.
— Эмиль! — голос отца, подобный треску сухого дерева, разорвал тишину. — Вставай, бесовское отродье! Возьми ведра. Ступай к реке. Если не принесешь воды, клянусь памятью твоей матери, я высеку тебя так, что ты забудешь свое имя.
Эмиль, свернувшийся клубком на старой, покрытой копотью печи, лишь глухо замычал. Ему было лень. Сама идея движения казалась ему противоестественной. Но страх перед отцовским гневом, въевшийся в подкорку, все же пересилил. С кряхтением, больше похожим на звук оседающего фундамента, он сполз с теплой лежанки.
Путь к реке был долгим. Снег скрипел под тяжелыми сапогами, ветер швырял в лицо ледяные кристаллы, но Эмиль брел, опустив голову, не чувствуя холода. Его плоть, рыхлая и бледная, казалось, была невосприимчива к температуре. Он добрался до берега Мискатоника, где зияла черная прорубь.
Вода в проруби была густой и маслянистой. Она не замерзала до конца, словно подогреваемая каким-то нечестивым жаром из глубин. Эмиль опустил ведро. Веревка натянулась, но когда он начал тянуть её обратно, тяжесть оказалась непомерной.
— Проклятье, — пробормотал он своим тягучим, невыразительным голосом.
Упершись ногами в скользкий лед, он рванул веревку на себя. Ведро выплеснуло черную жижу на снег, и в ней, извиваясь, билось нечто.
Это был не лосось и не окунь. Существо напоминало американского угря, но его размеры и облик вызывали тошнотворное чувство неправильности. Длиной в руку взрослого мужчины, угорь был покрыт кожей, переливавшейся цветами, для которых в человеческом языке нет названий — оттенки гниющего фиолетового, болезненно-желтого и беззвездного черного.
Глаза чудовища представляли собой скопления влажных бугров на том месте, где должна быть голова. А пасть, усеянная рядами иглоподобных зубов, открывалась и закрывалась в ритме, напоминающем пульсацию больного сердца.
Первая мысль Эмиля, пробившаяся сквозь толщу его апатии, была примитивной и жестокой: уха. Жирная, наваристая уха. Он потянулся к поясу за ножом.
И тогда мир вокруг него задрожал.
Звук пришел не снаружи. Он возник прямо внутри черепной коробки Эмиля — влажный, скользкий шепот, словно черви ползали по извилинам его мозга.
«...Послушай меня...»
Эмиль замер. Нож выпал из его руки, звякнув о лед.
«...Ты пуст, Эмиль Пибоди. Твой разум — пустой сосуд, жаждущий наполнения. Я чувствую твою лень. Она прекрасна. Она... совершенна...»
Угорь перестал биться. Он поднял свою бесформенную голову, и Эмилю показалось, что влажные бугры смотрят ему прямо в душу, выворачивая её наизнанку.
«...Зачем тебе трудиться? Зачем влачить жалкое существование раба? Я могу дать тебе всё. Власть. Покой. Вечность бездействия... Лишь заключи Завет...»
— Кто... ты? — прохрипел Эмиль, чувствуя, как ледяной пот стекает по спине.
«...Я — Голос Глубин. Я — посланник Тех, Кто Дремлет. Отпусти меня в черные воды, Эмиль. И взамен я стану твоей волей. Тебе больше никогда не придется напрягаться. Стоит тебе лишь пожелать...»
Слова впивались в память, словно рыболовные крючки. Формула, древняя и богохульная, выжигала его сознание.
«...Скажи: "По велению Угря, да будет воля моя!" И реальность прогнется под тебя, как гнилая доска...»
Искушение было слишком велико. Для существа, чьим главным желанием было отсутствие всяких желаний, обещание абсолютного бездействия стало высшим благом. Эмиль, дрожащими руками, перевернул ведро.
Черное тело скользнуло в прорубь с тихим, тошнотворным всплеском. Вода мгновенно сомкнулась, оставив лишь еле заметные круги на воде.
Эмиль остался один. Перед ним стояли два полных ведра ледяной воды. До дома была миля пути в гору. Привычная тоска накатила на него, но тут он вспомнил слова.
Он огляделся. Никого. Только ветер выл в камышах, и этот вой теперь казался ему похожим на хихиканье. Эмиль посмотрел на ведра, на свои замерзшие руки, и, собрав в кулак остатки своего скудного разума, прошептал:
— По велению Угря... ступайте домой сами.
Секунду ничего не происходило. Эмиль уже готов был сплюнуть и поднять ведра, как вдруг...
Вода в ведрах забурлила. Деревянные емкости дрогнули, словно живые существа, пробуждающиеся от спячки. Они не покатились и не полетели. Они поползли.
Днища ведер начали изгибаться, древесина стала эластичной, напоминая мышечную ткань. Оставляя за собой влажный, пахнущий тиной и разложением след на белом снегу, ведра двинулись в гору. Они двигались рывками, с мерзким хлюпаньем, словно их тащили невидимые щупальца, тянущиеся из-под земли.
Эмиль смотрел на это, и на его лице, впервые за тридцать лет, появилась эмоция. Улыбка. Кривая, безумная улыбка человека, который понял, что законы мироздания больше над ним не властны. Он побрел следом за ведрами, засунув руки в карманы, насвистывая мелодию, которую никогда раньше не слышал, но которая теперь звучала в его голове постоянным фоном.
Когда ведра, переваливаясь через порог, вползли на кухню, Джебадайя Пибоди уронил Библию.
— Господи Иисусе... — прошептал старик, пятясь к стене. — Что это? Эмиль, что ты наделал?!
Ведра замерли у лавки, вода в них успокоилась, но казалось, что от нее исходило слабое, мертвенное свечение. Эмиль вошел следом, впуская в дом клубы морозного пара. Он не выглядел больше жалким дурачком. В его осанке появилась сутулая, но грозная уверенность.
— Я просто принес воды, отец, — сказал он, и его голос звучал глубже, с ранее незнакомыми нотками уверенности. — И больше я никогда не буду работать.
Он прошел мимо оцепеневшего отца, небрежно бросил одежду и залез обратно на кровать. Старик хотел было закричать, проклясть сына, но слова застряли у него в горле. Когда он посмотрел в глаза Эмиля, он увидел там не пустоту. Он увидел там Бездну. И Бездна смотрела на него в ответ с голодным интересом.
Так началось восхождение Эмиля Пибоди. Слухи поползли по округе быстрее, чем чума. Говорили, что дрова на ферме Пибоди сами рубятся, но топор при этом издает звуки, похожие на вскрики жертв. Говорили, что повозка Эмиля ездит без лошадей, оставляя колеи, заполненные бурой слизью.
Эмиль наслаждался своей властью. Но в глубине его черепа, в темном углу сознания, Угорь продолжал шептать. И с каждым исполненным желанием, с каждым актом неестественной лени, шепот становился громче. Угрю требовалось больше. Ему требовался выход в большой мир.