Меня зовут Лев Макарович. Я тридцать лет работал в экспертно-криминалистическом центре. Моя специальность — почерковедение. Но не в том смысле, как учат в академиях. Я не определяю характер по наклону букв. Я вижу отпечаток души в момент письма.

Каждый завиток, дрожание линии, нажим — это прямое послание из подсознания. Страх сжимает буквы в комок. Ложь делает их идеально ровными, неестественными. Искренняя мольба оставляет на бумаге влажные пятна от пальцев и срывающиеся в никуда строки. Я видел предсмертные записки, написанные спокойной рукой — знак, что решение давно созрело. И любовные письма, дрожащие от животного ужаса — знак, что за автором следят.

Мне приносили записки шантажистов, анонимные доносы, поддельные завещания. Я различал, где злоба, а где отчаяние. До пенсии оставалось полгода. Я мечтал уйти на дачу, к своим розам, и забыть этот поток чужой грязи, страха и лжи.

И вот 14 октября меня вызвали на особо тяжкое.

В пустом ангаре на окраине нашли третье тело за месяц. Мужчина, около сорока. Удар в спину, точный, профессиональный. Ни следов борьбы, ни улик. Ничего, кроме листа бумаги, зажатого в его собственной руке. На нём, аккуратным почерком, было написано: «Всё хорошо. Я люблю тебя. Не ищи».

Следователь, молодой, с воспалёнными от недосыпа глазами, тыкал пальцем в листок:

— Макарыч, это как? Он что, после удара ножом сел и написал? Или убийца ему в руку сунул? Издевается?

Я надел перчатки, взял листок. Бумага дешёвая, шариковая ручка. Стандартно. Но как только я коснулся бумаги, по спине побежал холодок.

Почерк принадлежал жертве. Я сверил с образцами из его паспорта и трудовой. Совпадение стопроцентное. Но…

— Что «но»? — прищурился следователь.

— Он писал это добровольно, — сказал я медленно. — Здесь нет признаков принуждения. Нет дрожи от страха, нет сломанных линий, если бы его руку кто-то водил. Он сам взял ручку и вывел это.

— То есть он, с ножом в почке, пишет «всё хорошо»? Да вы что!

— Не в этом дело, — перебил я, чувствуя, как что-то старое и страшное шевельнулось на дне памяти. — Смотрите на нажим. Он ровный. Слишком ровный. Как у человека под гипнозом или в состоянии глубокого шока. Но буквы идеальны. Так не пишут в шоке. Так… так пишут, когда нет выбора. Когда твоя воля — не твоя.

Я попросил материалы по первым двум убийствам. Картина повторилась. Разные жертвы, разные места, один почерк. Буква в букву. И те же слова: «Всё хорошо. Я люблю тебя. Не ищи».

Это была не подпись маньяка. Это был сигнал бедствия, закодированный в успокаивающих словах. Предсмертная записка, написанная не перед смертью, а уже после неё. Вернее, уже после того, как всё было кончено.

Меня затрясло. Я вспомнил.

Двадцать пять лет назад, ещё при Союзе, был эксперимент в одном из закрытых институтов. «Проект «Каллиграф». Изучали влияние СВЧ-излучения на моторную кору. Подопытным давали задание писать текст, а на них воздействовали импульсами. В отчётах писали, что добились «повышения чёткости почерка при стрессе». Но я, тогда молодой эксперт, видел оригиналы протоколов. Испытуемые, уже после отключения установки, на полях писали: «помогите» и «отпустите». Их собственной рукой. Но почерк был такой же казённо-идеальный, как в отчётах. Будто их воля была временно стёрта, а тело работало на автопилоте.

Проект закрыли, бумаги уничтожили. А главного теоретика, гениального и безумного нейрофизиолога Кораблёва, уволили. Говорили, спился, пропал.

И вот теперь его почерк, вернее, почерк его жертв, вернулся.

Я нашёл адрес Кораблёва через старые связи. Заброшенная хрущёвка на окраине. Дверь открыла женщина лет шестидесяти, с умным, усталым лицом.

— Вам кого?

— Профессора Кораблёва. По старому делу.

— Отца? Он умер. Год назад.

Я почувствовал разочарование. Тупик.

— А вы? — спросил я.

— Я — Анна. Его дочь. И продолжатель. Входите, не стойте в дверях.

Её квартира была странной смесью жилья и лаборатории. Между банками с огурцами стояли самодельные приборы с экранами, мерцающими зелёными волнами.

— Я знаю, зачем вы пришли, — сказала она, не оборачиваясь. — Вы видите его почерк. Только это не его почерк.

— Чей же?

— Их. Тех, кто в ловушке.

Она рассказала. Профессор не просто изучал почерк. Он искал язык моторной памяти. Убеждение, что навык письма — это не просто мышечная память, а квинтэссенция личности, записанная в нейронных связях. А потом он задался вопросом: а можно ли эту запись… переписать?

— Он создал генератор, — тихо говорила Анна, глядя в тёмный экран осциллографа. — Он не стирал волю. Он… делал её фоном. Как шум. А на передний план выводил простейшую программу: базовые моторные функции, шаблонные фразы. Испытуемый всё видел, всё понимал, всё чувствовал. Но управлять своим телом не мог. Оно писало то, что было заложено. «Всё хорошо». Самая страшная фраза на свете.

— Зачем?! — вырвалось у меня.

— Чтобы доказать, что свободная воля — иллюзия, — она горько улыбнулась. — А потом он понял, что создал самое чудовищное орудие пытки. И сломал аппарат. И запил. А я… я всё это время собирала обломки. И думала, как это исправить.

Я смотрел на неё и понимал, что она лжёт. Не словами. Всё её тело, её поза, манера говорить — кричали о страшной, выношенной годами вине.

— Вы не собирались исправлять, — сказал я тихо. — Вы его усовершенствовали. И кто-то другой нашёл ваши чертежи. Кто?

Она опустила голову. Щёки задрожали.

— Мой сын. Мой Артём. Он был гением. И одержимым. Он нашёл старые диски отца. Он сказал, что это ключ к управлению реальностью. Я пыталась остановить… Он меня не послушал. А потом… потом он подключил установку к городской сети. К трансформаторной будке. Он говорит, что теперь может «корректировать» волю на расстоянии. Чтобы избавить людей от страданий выбора. Чтобы все были… спокойны. Как те трое.

Мир поплыл у меня перед глазами. Не маньяк. Не псих. Гений-недоучка с манией величия, вооружённый машиной, которая превращала людей в марионеток, заставляя их перед смертью благословлять своего убийцу.

— Почему он их убивает? — прошептал я.

— Чтобы проверить границы, — также шёпотом ответила Анна. — Сначала — заставить написать. Потом — заставить улыбнуться. Потом — заставить пойти туда, куда не хочешь. А потом… понять, можно ли заставить тело принять смерть, как что-то… хорошее. «Всё хорошо». Понимаете? Он не маньяк. Он — экспериментатор. А они… они его лабораторные крысы. Которые пишут в своих клетках: «Я люблю тебя». Потому что он вживил им эту мысль.

В эту секунду в квартире погас свет. Экран осциллографа вспыхнул и потух. В темноте зашипел, заскрипел старый приёмник, и из него полился ровный, механический голос, словно из дешёвого синтезатора речи:

— Мама. Ты не одна. Кто с тобой?

Анна вскрикнула и зажала рот рукой. Я застыл. Голос был лишён всякой интонации. Он был пустым. Как почерк на тех листках.

— Мама. Он эксперт. Он видит. Он может помешать чистоте эксперимента. Попроси его остаться. Мы напишем вместе. «Всё хорошо».

Я отшатнулся к двери. Анна смотрела на меня огромными, полными ужаса глазами. И в этом ужасе я прочитал то, что она не сказала. Её сын уже здесь. Он всегда был здесь. Не в убежище, а в сети. В проводах. В стенах. И он слышит.

— Бегите, — выдохнула она. — Пока не поздно. Он не даст вам…

Из приёмника раздался щелчок. И вдруг моя правая рука сама собой потянулась к столу. К лежащей на нём ручке. Пальцы сомкнулись вокруг неё точно, уверенно, против моей воли. В голове пронеслась ледяная волна, смывая мысли, оставляя лишь ровный, безэмоциональный фон.

Я видел свою руку. Я чувствовал холод пластмассы. Но я не мог разжать пальцы. Рука медленно потянула к себе клочок бумаги — чек из магазина.

И начала писать. Мой собственный, уникальный, отработанный за десятилетия почерк. Но я не управлял им. Кто-то другой водил моей рукой.

Буквы ложились ровно, без единой дрожи:

«Всё в порядке. Я согласен. Не беспокойтесь».

Я смотрел на эти строки и чувствовал, как внутри меня, в самой глубине, где ещё теплился Лев Макарович, поднимается тихий, безумный визг. Но губы мои не дрогнули. Рука вывела точку. И отпустила ручку.

Из приёмника снова послышался голос. В нём появился намёк на что-то, похожее на удовлетворение.

— Хороший почерк. Очень экспрессивно. Мама, ты права. Он — идеальный образец. Мы продолжим завтра.

Свет зажёгся. Рука моя лежала на столе, как чужая. Анна плакала, уткнувшись лицом в ладони.

Я встал. Подошёл к двери. Моё тело слушалось меня. Но я уже знал, что это ненадолго. Он нашёл меня. Он проник в самые основы, в моторную память, в святая святых — в навык. В то, что делает человека индивидуальностью.

Я вышел на лестничную клетку. В кармане лежал тот самый чек. Моё первое, добровольное-принудительное признание.

Завтра он заставит меня написать что-то ещё. Или пойти куда-то. Или улыбнуться, чувствуя ужас.

Я спустился на первый этаж. У подъезда стоял тот самый молодой следователь.

— Макарыч! Я вас ищу! Есть новое тело! И записка!

Он протянул мне фотографию. Ещё один листок. Те же слова.

Я взглянул на него и вдруг, без всякой воли со своей стороны, губы мои растянулись в тёплую, дружескую улыбку. Совершенно естественную.

— Всё хорошо, — сказал я его голосом, своим тоном, своей интонацией. — Не беспокойся. Я люблю тебя.

И, повернувшись, пошёл прочь. Навстречу завтрашнему дню, в котором у меня уже не будет выбора. Только идеальный, чёткий, безупречный почерк. И фразы, которые кто-то за меня считает правильными.

А в голове, как эхо, стучала одна-единственная мысль, которую я уже не мог выразить ни буквой, ни жестом: «Найдите того, кто пишет. Пока он не написал за всех нас».

Загрузка...