Хитроумный нидерландский галантерейщик Левенгук, изобретатель микроскопа, толковал в своих письмах, адресованных в различные академии, об устройстве всех вещей в подлунном мире, кроме своего главного секрета: каким же образом он ухитрился увидеть и зарисовать такие мелкие подробности мира микробов, разглядеть которые в собранный им микроскоп было заведомо невозможно?
Изобретатель, по собственному признанию, предпочёл оставить этот секрет себе.
А вот я — не стану ему подражать. И прямо здесь раскрою одну из тайн моего открытия, о которой я не стал сообщать даже в предварительном докладе для академической комиссии.
Чтобы моя установка заработала, нужны определённые искажения гравитации, которая обычно бывают над тектоническими разломами. Потому там, где горы ещё молодые, тектонических разломов очень много, с гравитационными волнами начинают творится самая причудливая завихрения. Для обычных предметов это незаметно, но неспроста в Тибете, на Гиндукуше и плоскогорьях Дальнего Востока так много шаманов и монахов-чудотворцев.
А вот в Москве подходящий тектонический разлом найти малореально. Поэтому все сообщения об эзотерических успехах московских оккультистов очень сомнительны и никакой научной ценности не имеют.
Единственный чего-нибудь стоящий тектонический разлом Москвы проходят неподалеку от Ленинского проспекта, как раз через причудливое здание с золотыми мозгами на крыше, в которое должен был приехать президиум нашей Академии наук. Но даже небольшой разлом подчиняется всё тем же законам физики, поэтому переезд в это чудное здание так и не состоялся.
Роскошную новостройку заселили в конце концов какие-то гуманитарные институты и несколько фондов. Некоторые этажи сданы в аренду. На самом верху, в “мозгах”, — умеренно модный ресторан. А в подвальных этажах расположено что-то настолько секретное, что научным работникам не положено знать, ни сколько всего в здании подземных этажей, ни куда именно ведут технические лифты с нулевого.
Именно в этом здании я должен был демонстрировать моё изобретение. Теперь вы знаете, почему ни Дубна, ни Черноголовка для меня не годились.
Установка получилась достаточно компактной, чтобы поместиться в багажник, и достаточно лёгкой, чтобы я мог нести её сам. И достаточно непонятной, чтобы никто не попытался по дороге её у меня отобрать.
С тринадцатого этажа ещё не убрали логотип ЮКОСа, а возле южного входа отирались две подозрительные дамы. Я вспомнил, что часть левого крыла ещё в начале девяностых сдали под гостиницу со всеми положенными услугами.
Но когда я предъявил пропуск и прошёл мимо пальмочек в фойе — седоусый вахтёр сурово зыркнул мне вслед, но и не подумал помочь с грузом — то сразу ощутил кожей: я теперь в мире серьёзной науки.
Вокруг полированный мрамор, позолоченная латунь, люстры, стилизованные под молекулы, и прочие приметы научной революции столетней давности. Людей в лакированных коридорах не видно, все заняты своими загадочными исследованиями. Только академические кошки шмыгали под ногами.
Я без приключений миновал легендарную Лестницу Самоубийц, из зарослей у подножья которой по-прежнему таращится на непрошенного гостя идол-щелевой барабан родом из Ваунату. Втиснулся в лифт, и меня потащило на двадцатый, к падению или признанию.
Комиссия собралась в одной из общих приёмных, с медово-жёлтым паркетом и трофейным столом из бывшего офиса Юкоса. За синими стёклами — панорама южной Москвы, с такой высоты она кажется совсем незначительной. А изнутри стены дышали спокойствием и труднодоступностью — ведь именно сюда, в президиум под золотым мозгом, стекаются самые влиятельные умы и самые вкусные гранты.
Фамилии собравшихся членкоров и полных академиков ничего не скажут широкой публике. Все в похоронно-чёрных костюмах и старомодных очках в тяжёлой оправе, которые носили ещё Шурик и Жан-Поль Сартр. Но судя по тому, какие часы сверкали под рукавами их пиджаков, работалось им неплохо.
Что касается моего случая, то имел значение только членкор Корзинский, который всегда скалился так сильно, что становилось ясно — он ищет удачный момент, чтобы вцепиться. Ещё на волнах Перестройки этот шакал мечтал занять место самого главного по физике релятивистской плазмы — но ему помешал легендарный и несгибаемый Спартак Тимофеевич. И это поражение сделало характер членкора Корзинского особенно говнистым.
Перед каждым академиком стоял жиденький чай с вафлями — такой подают на совещаниях, когда собираются кого-нибудь забаллотировать. Каждый из них был уверен, что мозг у него золотой — такой же золотой, как те, что установлены над зданием. А ещё, что это золото должно оплачиваться в конвертируемой валюте.
Флигенберд, единственный, кто взялся бы меня защищать, стоял поодаль, у окна — потому что был неправильным академиком, нидерландским (как Левенгук).
— Значит, это у вас машина времени?— поинтересовался Корзинский и оскалился ещё больше.
— Да,— отозвался я, даже не глядя в его сторону. Я разматывал провод и прикидывал, где могла прятаться вторая розетка.
— Признаться, вы нас заинтриговали. Сам проект нас, конечно, не удивил. Вы не первый, вы даже не сто первый, кто пытается сделать то, что запрещено в школьных учебниках.
— И я не буду первым, у кого это получится.
— Меня интересует, как вы собираетесь преодолеть парадокс Дойча. Вам знакома эта фундаментальная проблема?
— Нет. Вы же знаете, что на наших физических факультетах, которые по инерции считаются лучшими в мире, примерно с третьего семестра изучаются формулы, только формулы и никакой привязки к неподатливому реальному миру. А никаких принципиальных парадоксов в квантмехе или общей теории относительности не осталось. Про это даже в Ландавшице написано.
— Давайте я вам объясню,— Корзинский торжествовал. Такие, как он, готовы торжествовать по поводу любой мелочи, пусть даже прочитали на одну книгу больше, чем ты,— Работы Дойча пока не переведены, но вам стоило бы их знать. Потому что парадокс Дойча настолько прост, что его поймёт достаточно любознательный школьник. Представим себе комнату. В этой комнате стоит ваша установка. Допустим, что она действительно работает. Вы настроили её на пять минут в будущем.
— Это невозможно,— сообщил я,— Потому что никакого будущего не существует.
— Это не критично. Пусть вы настроили её на пять минут назад. Вы включаете её и открываете, как вы это условно назвали, портал. После чего входите в этот портал — и где же вы окажетесь?
— Я рассматриваю это в моём сопровождающем докладе,— я кивнул на новую папку, которую так никто и не открыл,— Наблюдаемый эффект имеет гравитационную природу. Так что пространство, время и гравитация в моём случае работают вместе. Поэтому я просто выйду в той же самой комнате. А не в безвоздушном пространстве, где комната находилась за пять минут до этого, пока планета не ушла дальше по орбите.
— Тем лучше. Это упрощает наш воображаемый эксперимент. Итак, вы вышли из вашего аппарата в комнате на пять минут в прошлом. Вы снова видите комнату, вашу установку в ней. Потом открывается дверь и в комнату входит… ваша копия. Это вы. Тот самый вы, который собирается войти в портал. И это логично. Раз в прошлом сохранились комната и установка, то должны были сохраниться и вы. Вы, готовый отправится в прошлое. И вы опять войдёте в портал. И, вероятно, снова выйдете из портала. Таким образом, вас в прошлом станет сначала двое, а ещё через пять минут — трое, а ещё через пять минут — четверо… И это будет продолжаться вплоть до того момента, когда вселенную постигнет тепловая смерть, если она вообще возможна.
— Мне в вашем примере неясно одно,— заметил я, проверяя блок питания.— Зачем путешествовать на пять минут назад? Что мы собираемся там найти? На пять минут назад в прошлом нет совершенно ничего интересного.
— Думаю, для вас понятно, что для этого воображаемого мыслительного эксперимента нет разницы — пять минут или пять лет.
— Для меня понятно даже то, что вести исследования вроде тех, что веду я — простительно только нобелевским лауреатам. После Нобеля можно всё. Даже лечить рак аскорбинкой.
Корзинский хотел спросить что-то ещё, но тут я щёлкнул малым рубильником — и в рамке вспыхнула и затрепетала сиреневая, с переливами, линза, примерно в половину человеческого роста.
Цвет получился настолько густой, что линза целиком заслонила меня от Корзинского. И даже я ощутил, как запахло озоном, зашевелились волосы от статического электричества, а во рту проступил металлический привкус.
Это и была та самая релятивистская плазма. Наконец-то наши корифеи увидели то, за что получали государственные премии и международные гранты.
Академики, кто ещё был способен, ощутили то же самое. Но для них это, конечно, ничего не доказывало.
— Визуально смотрится неплохо,— заметил с той стороны голос Корзинского,— Я думаю, это можно продать в Голливуд. Там с руками оторвут такие спецэффекты. Даже в том случае, если ваша так называемая машина времени, как вы говорите, работает.
Я хотел ему ответить достойно. Но вселенная справилась с этим лучше.
За спиной послышался вежливый стук. Потом дверь открылась и в комнату вошёл чуть помятый человек с недельной щетиной и громоздкой коробкой в руках.
Мне понадобилась секунда, чтобы узнать этого человека. Это простительно — с такого ракурса я его ещё ни разу не видел.
Этим человеком был я.
И он тоже меня узнал. И так и замер в дверях с полуоткрытым ртом, бессильный найти положенные слова.
Я уже не оборачивался на академиков. Потому что знал, что они тоже смотрят, видят и не могут отвести взгляд. Весь их барский скептицизм только что рассеялся перед лицом вопиющего факта. И этот факт можно, как они это любят, по всякому интерпретировать — но не получится отрицать.
Даже Корзинский замолк, подавившись очередным возражением.
Я перевёл дыхание. После чего решил, что раз всё пошло, как пророчил этот незнакомый мне Дойч — у меня есть полное право взвалить все дальнейшие объяснения на себя самого.
И прежде, чем даже я сам, что стоял у дверей, смог понять, что я собираюсь сделать — подпрыгнул и нырнул в сиреневую линзу, как в полынью.
Прочь, прочь — из этой проклятой эпохи, из этого проклятого мира!