I
Нортгрейв стоял на краю вечного моря — серый, низкий город, построенный не людьми, а, казалось, самим холодом.
Энвер всегда любил города, где можно слышать, как дышит металл. Здесь же дышал сам лед — мерно, глубоко, как будто в каждом вдохе скрывался век.
Он тянулся вдоль берега длинной линией труб и фабричных башен, из которых поднимался пар, превращаясь в иней еще в воздухе.
Снег не падал — он висел, словно пепел, и оседал на все одинаково равнодушно: на крыши, на лица, на сам воздух. Здесь не было дня и ночи, только долгие сумерки, когда свет терял волю к жизни и застыл в вечном полусне.
Энвер Лаарк прибыл ранним утром — если это вообще можно было назвать утром. Он вышел из кабины транспортного снегохода, и первый вдох северного воздуха ударил в грудь, как нож. Воздух был сухим, хрупким, без запаха, но с привкусом железа. Город встретил его тишиной. Даже ветер, казалось, боялся нарушать ее.
Он не отшатнулся — наоборот, вдохнул глубже. В этом ударе была жизнь, обнаженная, как нерв. Воздух хрустел, будто сам сделан из крошечных стеклянных звуков.
Ему нравилась эта неподвижность. Когда даже воздух не торопится, все кажется честнее.
Он шел к фабричным воротам, за которыми прятался административный корпус, и думал, что все здесь выглядело так, будто живет по собственным законам: люди двигаются медленно, сдержанно, словно экономят дыхание; механизмы гудят не громко, а ровно, без порывов, будто не работают, а дремлют.
Нортгрейв жил по ритму моря, и море это было мертвым.
Офицер смены встретил его у шлюза — высокий, худой, с лицом, покрытым тонкой коркой инея, и глазами, из которых уже давно ушло тепло.
Кристаллы на его щеках поблескивали, как крошечные призмы — даже холод находил способ быть красивым.
— Инженер-локатор Лаарк? — произнес он ровно, почти без интонации.
Энвер кивнул.
— Четвертый Грейфер. Отправка через восемь часа. Получите снаряжение в шестом ангаре.
Он хотел было спросить о городе, о работе, о том, что его ждет, но офицер уже отвернулся.
Все здесь были одинаково заняты и одинаково мерзлые.
В казарме, где размещался экипаж, пахло маслом, железом и горячим паром.
Из старых труб капала вода, тут же застывала на полу тонкой коркой, превращая каждую тень в стекло.
Энвер разложил бумаги на узком металлическом столе, читал инструкции, но глаза предательски закрывались. Он не спал двое суток — дорога, пересадки, вьюга, потом бесконечные доклады и подписи. Но усталость не мешала чувству странного восторга.
Он наконец здесь — на самом краю северной границы, где, по слухам, лед “поет”.
У него давно выработалась привычка считать шаги, когда нервничает.
Раз, два, три, четыре.
Здесь, в Нортгрейве, даже шаг звучал иначе — глухо и пусто.
Энвер приехал из прибрежного города, где даже зимой пахло солью и рыбой. Когда-то он занимался подводной акустикой, строил модели колебаний, работал на частных станциях, пока долги и сокращения не лишили его всего.
Ему было всего двадцать восемь, но жизнь потрепала на все пятьдесят.
В Нортгрейв он поехал не ради открытий — ради жалованья. Трехмесячная вахта, холод, риск, но платят исправно и наличными.
Он убедил себя, что выдержит: три месяца, потом домой, хватит расплатиться с кредитами и, может быть, наконец купить обогреватель, который не коптит.
Здесь не верили в чудеса. Люди приезжали не за романтикой, а потому что больше ехать было некуда.
Город-фабрика принимал таких охотно — он любил отчаявшихся.
Его всегда тянуло туда, где звук — не просто волна, а отклик чего-то древнего. Когда-то он мечтал услышать голоса безмолвных китов, но теперь эта мысль казалась детской.
Его научные отчеты называли их “фильтраторами Эфрита”, но Энвер предпочитал слово “певцы”. И если верить старым записям, их частоты могли изменяться в зависимости от движения в глубинах. Он надеялся стать первым, кто услышит в этом закономерность.
В этих краях не было ни нефти, ни угля — только лед и Эфрит, прозрачный минерал, что вырастал в трещинах замерзшего моря. Говорили, Эфрит образуется из дыхания огромных китообразных существ, которые спят в толще воды, питаясь теплом земли.
Когда киты медленно движутся подо льдом, вода вокруг них светится мягким голубым светом; там, где они проходят, образуются новые жилы Эфрита — твердые, как стекло, и такие же хрупкие.
Для государства этот кристалл был жизнью: из него делали топливо, свет, обогрев, даже пищевые концентраты. Ради него строили фабрики, буровые, целые города, такие, как Нортгрейв.
Люди здесь не верили в богов, но к китам относились с уважением, как к последним живым существам в мертвом мире. Говорили, если долго слушать подледное эхо, можно различить их песни — медленные, похожие на дыхание спящего великана.
В назначенное время он уже стоял у подножия буровой машины — Грейфера-4 “Тихий Шторм”.
Машина выглядела как стальной зверь: низкий корпус, шесть гусениц, броня в наледи, антенны и фонари, светящиеся тускло-голубым светом. Когда включали главный котел, из выхлопных труб валил пар, похожий на дыхание спящего чудовища. На морозе этот пар кристаллизовался и падал обратно, оседая на корпусе блестками инея.
Капитан Шрам вышел навстречу, сжимая в зубах потухшую трубку. Он был приземистый, широкоплечий, с лицом, покрытым старым шрамом от виска до подбородка.
— Первый раз на море? — спросил он, не улыбаясь.
— На таком — да, — ответил Энвер.
— Тогда слушай внимательно. Первое правило — не слушай, если лед заговорит.
Энвер хотел рассмеяться, но взгляд капитана был слишком серьезен, чтобы шутить.
Он поднялся по металлической лестнице, шаг за шагом вглубь корпуса. Внутри “Тихого Шторма” пахло горячим маслом, железом и чем-то кисло-сладким, напоминавшим старый спирт.
Узкие проходы, обшитые рифленой сталью, казались слишком тесными, будто машина не предназначалась для людей. Потолок давил, трубы гудели под руками — в них шла паровая кровь. За переборкой слышался низкий ритм котла, ровный, почти сердечный.
Энвер провел ладонью по стене — металл был теплым, влажным, словно дышал.
Внизу, в машинном отсеке, кто-то ругался, и из полумрака вылетела искра сварки. Над его головой лампы мигали неровным светом, как будто машина моргала. Все внутри “Тихого Шторма” выглядело живым — не техникой, а организмом, которому просто вырезали ребра и вставили двери.
За углом он наткнулся на мужчину в заляпанном маслом комбинезоне. Тот был коренаст, с лысиной, обожженной паром, и взглядом, в котором навечно поселилась усталость.
— Новенький? — хрипло спросил он, не отрываясь от трубы.
— Лаарк. Локатор.
— Ага. Будешь слушать, значит. Только смотри — не дослушайся. У нас один уже так слушал, что потом в люк вылезать перестал.
Энвер не ответил, прошел дальше. Узкий коридор вывел его в отсек наблюдения — небольшую кабину с тремя экранами и круглым иллюминатором, за которым была черная толща льда. На стенах висели катушки кабелей, динамики, старые микрофоны.
Его место — простая металлическая консоль с наушниками и экраном эхолокатора, где линии частот шли, как пульс.
Внутри было тесно и гулко. Трубы тянулись по потолку, как жилы, воздух пах горелым маслом и металлом. Энвер провел пальцами по стене — металл холодил кожу, будто касался живого, но мертвого тела.
Он положил ладонь на панель, чувствуя легкую вибрацию под кожей.
Живой, подумал он, не зная, кого имел в виду — машину или себя.
— Здесь тихо, — сказал кто-то за спиной.
Радистка, молодая женщина с коротко остриженными волосами, стояла у двери.
— Пока тихо, — ответил Энвер.
Она улыбнулась — коротко, без тепла.
— Не привыкай. Когда море дышит — лучше не слушать.
Энвер сел и откинулся на спинку старого кресла. Как и все в этой старушке.
Когда “Тихий Шторм” двинулся, город остался позади как ржавая тень. Они ползли по белой равнине, где даже горизонт был не линией, а обманом зрения. Лед под гусеницами гудел, откликаясь на тяжесть машины низкими вибрациями. Этот гул был почти музыкален, и Энвер впервые почувствовал, что где-то под ним действительно живет звук — древний, теплый, не принадлежащий людям.
Он сидел у локатора, ловил слабые сигналы и записывал частоты: 14,6 герц, ровно, стабильно.
“Песнь китов”, — отметил он в журнале, делая пометку красным карандашом.
Навигатор Тарна бросил взгляд на экран, усмехнулся:
— Красиво звучит, да? Только не привыкай.
— Почему?
— Потому что уйдешь за ней.
Энвер поднял глаза, но Тарна уже отвернулся, следя за показаниями давления. В кабине пахло горячим маслом, кожей, потом и чем-то сладким — слабым запахом Эфрита, который использовали в лампах. На стекле иллюминатора лежал ровный свет — не солнечный, а отраженный от снега. Снаружи не было движения, только медленный пар, который выходил из выхлопов и оседал на собственные следы.
“Тихий Шторм” шел по льду как по стеклу. Машина вздрагивала на неровностях, гусеницы скрежетали, но все вокруг оставалось молчаливым.
Иногда Энверу казалось, что где-то под ними идет волна — не звуковая, не водная, а сама тьма шевелится в глубине. Он слушал в наушниках и различал не только песнь китов, но и что-то еще — тихий фон, едва различимое дрожание, слишком медленное, чтобы быть эхом.
Он отметил это в журнале, не придав значения.
Прошло три дня с тех пор, как “Тихий Шторм” покинул берег.
Машина двигалась по замерзшему морю тяжело, с усталым ритмом старого зверя, который давно выучил дорогу и больше не смотрит вперед. Снег шел медленно, будто сам колебался — падать или зависнуть навсегда, а ветер не свистел, а шептал, едва касаясь металлических бортов.
Работа шла своим чередом: бур погружался в трещины, насосы втягивали кристаллы Эфрита, и внутри стоял ровный, успокаивающий гул. Каждый из экипажа знал свое место, свои звуки, свои запахи: Ред ругался на котлы, Тарна что-то бурчал про курс, радистка записывала частоты, не поднимая глаз, а Энвер сидел у локатора и слушал, как дышит лед.
Все было так, как должно быть, — и именно поэтому становилось тревожно.
Киты пели на прежней частоте — 14,6 герца.
Этот низкий, протяжный звук шел из глубины, мягко, как дыхание в полусне, и казалось, что само море живет этим ритмом.
Энвер уже привык различать в нем нюансы: где голоса старые, где молодые, где сон, а где движение.
Три дня прошли без происшествий — долгие, одинаковые, наполненные звуками, которые сливались в одно бесконечное гудение. В таких звуках человек перестает различать опасность: все вокруг кажется вечным, пока не меняется на долю герца.
Но на третью ночь звук изменился — едва заметно, почти неуловимо, как если бы в дыхании моря появилась слабая одышка. Тон стал глубже, плотнее, внутри него дрогнула чужая волна, короткая, глухая, будто где-то внизу открылся другой орган, и теперь они пели вместе, не зная об этом.
Он отметил сдвиг частоты в журнале и долго смотрел на линию сигнала, колеблющуюся на экране, чувствуя, что в ней есть что-то неестественное — не ошибка прибора, не шум, а нечто, что знает, что его слушают.
В нижнем отсеке Ред ворчал, что трубы сегодня “поют не тем голосом”. Капитан Шрам слушал его без выражения и сказал, что все дело в давлении, но сам потом несколько раз подходил к стене и прикладывал ладонь — будто хотел почувствовать, откуда идет этот гул.
Эфритовые лампы иногда моргали, и в тот миг, когда свет пропадал, казалось, что машина стоит не на льду, а на чем-то мягком, дышащем.
Воздух был густой, тяжелый от масла и копоти, и в каждом отсеке пахло по-разному: внизу металлом и паром, у Энвера — озоном и холодным железом, у радистки — горелыми изоляторами. Когда машина замирала, запахи смешивались, и казалось, что внутри дышит не человек, а сама сталь.
На четвертый день они нашли новую трещину — широкую, прямую, без неровностей, как след ножа по зеркалу. Под ней на эхолокаторе шевелились десятки теней.
— Киты, — сказал Энвер, глядя на экран.
— Много, — ответил Тарна, и в его голосе было странное сомнение. — Может, миграция. Или просто место потеплее.
Шрам решил остановиться.
“Тихий Шторм” заглох, гусеницы застыли, и все вокруг снова наполнилось той вязкой, тягучей тишиной, в которой слышно, как дрожит воздух.
Несс спустилась вниз проверить буры, Ред открыл котлы, пар пошел по трубам, и внутри стало теплее.
Энвер включил запись, вывел изображение на экран и замер: на глубине пятидесяти метров шел объект, крупный, медленно движущийся. Форма была неровной, размытой, но не вызывала тревоги — он привык к гигантским теням китов, к их неторопливым движениям. Он просто отметил силу сигнала и продолжил слушать.
Однако через несколько минут линия на экране вдруг оборвалась. Не исказилась, не исчезла — будто кто-то стер ее одним движением.
Тень пропала.
Место, где она была, стало пустым, глухим, словно звук провалился в трещину. Энвер проверил приборы, потом еще раз — все исправно. Просто объекта больше не существовало.
— Потерял одного, — сказал он, не отрывая взгляда от монитора.
— Что значит потерял? — спросил Шрам.
— Сигнал оборвался. Никакого отражения.
— Сбой?
— Нет. Давление стабильно. Просто тишина.
Из нижнего отсека донесся голос Реда — глухой, раздраженный: “Трубы гудят, как будто кто-то поддувает снизу”.
Радистка, сидевшая в соседнем отсеке, подняла голову:
— По связи помехи. Низкие, не похожи на радио. Давление идет снизу вверх.
Шрам нахмурился, подошел к окну и посмотрел на лед.
— Заглушить половину систем, — сказал он. — Послушаем.
Двигатели смолкли, котлы стихли, и в ту же секунду тишина заполнила машину, словно тяжелый газ. В ней не было покоя — она дрожала, как натянутая струна, и каждый вдох отдавался внутри металла. И тогда они услышали это — низкий, вязкий гул, не громкий, но такой плотный, что вибрировали стены, и лампы едва заметно подрагивали. Лед под ними стонал, будто кто-то проходил внизу, очень медленно и близко.
— Подо льдом светится, — сказала Несс, стоявшая у нижнего люка.
— Что именно? — Шрам подошел ближе.
— Вода. Красная. Как будто там… кровь.
Он не успел ничего ответить.
Запах ударил через сталь: теплый, железный, с оттенком соли, как будто море вдруг вспомнило, что когда-то было живым. Воздух стал вязким, и каждый вдох отзывался металлическим привкусом во рту.
Сквозь прозрачную толщу под ними шел тусклый, теплый свет, и вскоре вся трещина снизу наполнилась багровым сиянием. Оно двигалось — не волнами, а дыханием, расширяясь и сжимаясь. Воздух в отсеках стал тяжелее, пахло металлом, горячим железом и чем-то сладким, как кровь на морозе.
Энвер, не мигая, смотрел вниз. Он понимал, что это не отблеск, не игра света. Кто-то погиб внизу — один из тех китов, что пели всего несколько часов назад.
Он запустил запись. Частота — 14,9 герц. Никаких отражений, никакого эха — только глубокий, равномерный тон, как биение сердца.
Он занес в журнал: “Трещина №14. Давление стабильное. Источник неопределен. Подо льдом — движение.”
И остановился.
Они знали, что Эфрит добывают там, где поют киты, но давно перестали задумываться, почему песня стихает после каждого цикла. Люди в Нортгрейве не задавали вопросов — им платили за гул, а не за смысл.
Но все же…
Под красной толщей медленно проплывала тень — огромная, тяжелая, неправильная, как если бы ночь сама упала в воду.
Она двигалась слишком осмысленно, слишком медленно, и когда скользнула под корпусом, весь “Тихий Шторм” вздрогнул, будто кто-то провел рукой по его днищу.
Металл застонал, где-то внизу хрустнул лед. Тень исчезла. Свет угас, и снова наступила тишина.
Но Энвер все еще слышал звук — не снаружи, а внутри, в самом корпусе машины. Он шел по трубам, по стенам, по дыханию людей, словно теперь “Тихий Шторм” сам стал частью того, что двигалось подо льдом.
Он выключил прибор и долго сидел в темноте, ощущая, как воздух звенит от тишины, и думая, что, может быть, это не кровь — а память, которой было тесно подо льдом, и которая теперь искала того, кто осмелился ее разбудить.
Он выключил прибор, оставил все как было, и в темноте слышал, как воздух вибрирует — не звук, а медленное, равномерное дыхание. Машина стояла неподвижно, но казалось, будто она все еще движется, как будто лед под ней живет своей жизнью, отдельной от металла.
Энвер поднялся, подошел к иллюминатору и выглянул.
Снаружи — ни света, ни тени, лишь серое марево, в котором нельзя было понять, где лед, где небо. Только красноватое послевидение оставалось под веками, как отпечаток сна.
Он хотел сказать что-то — хоть слово, чтобы разбить это глухое молчание, но язык не слушался, будто внутри рта застыл иней. Ему вдруг показалось, что если он заговорит, кто-то за стеной обязательно ответит.
Тихо. Тем же голосом.
Он уже тянулся к кнопке связи, когда пол под ногами дрогнул. Не сильно, не как удар, а как будто кто-то провел пальцем по стеклу. Корпус тихо простонал, металл слабо завибрировал.
— Что за… — выдохнул он.
Сначала подумал — ветер, температурное смещение, все бывает. Но потом почувствовал: вибрация идет снизу вверх, от самого льда, будто под машиной кто-то шевелится.
Он нажал связь:
— Капитан? Вы слышите?
— Что там у тебя? — голос Шрама был глухим, будто издалека.
— Под нами… что-то движется.
— Давление нормальное. Не накручивай себя.
— Это не давление, — сказал Энвер. — Это… что-то другое.
Тишина в ответ длилась дольше, чем нужно было для ответа.
И вдруг корпус снова дрогнул.
Тонко, как нерв.
Он бросился к окну — и увидел.
Прямо под машиной, под самым днищем, вдоль корпуса, в толще льда шла нить — тонкая, серебристая, как царапина на стекле. Она медленно двигалась, тянулась дальше, к горизонту, а за ней тонко, едва слышно, звенел лед — будто кто-то писал невидимым пером по замерзшему морю.
— Шрам, вы видите это? — почти крикнул он в микрофон.
Тишина.
Только слабое шипение, и где-то далеко послышался треск — как ломкий лед под пяткой.
Тарна прибежал первым.
— Что это?
— Не знаю, — Энвер не отрывал взгляда. — Оно… движется.
— Кит проснулся?.
— Нет. Смотри: оно… больше.
Нить шла все ближе, потом вдруг остановилась. На секунду все замерло. Потом раздался мягкий, влажный звук — будто под ними хрустнула тонкая корка.
Грейфер вздрогнул и накренился. В коридорах кто-то вскрикнул, лампы мигнули.
— Сел, — сказал Шрам, появившись в проеме. Его голос был ровен, но глаза — нет. — Лед пошел под нами.
Нить исчезла. Осталась только тишина, звенящая, холодная, и слабое покачивание корпуса, будто море под ними снова стало водой.
Энвер держался за стену, чувствуя, как через металл идет глухой стук — один, другой, пауза, как удары огромного сердца где-то внизу. И ему вдруг показалось, что стук этот совпадает с его пульсом.
Он закрыл глаза и прошептал, не открывая рта:
— Мы не одни, капитан.
И, может быть, лед услышал, потому что в тот же миг корпус снова тихо, почти нежно вздохнул.
Время в трещине текло иначе.
Дни стали тягучими, как застывшее масло, и “Тихий Шторм” больше не казался машиной — он напоминал огромную жестяную капсулу, замерзшую в теле льда.
Снаружи не было ни ветра, ни звука, ни света, только равномерное серое сияние, будто мир решил остановиться и просто смотреть.
Внутри тоже стало тише. Даже разговоры превратились в шепот, а шаги звучали осторожно, как в больнице. Энвер все чаще ловил себя на мысли, что слушает не прибор, а тишину — и что тишина отвечает.
Он сидел у локатора, уставившись в экран, где привычно колыхались линии частот — ровные, как дыхание спящего великана.
14.6 — стабильная песнь, неизменная.
Он поймал себя на том, что снова считает — пятнадцать герц, пятнадцать и два, пятнадцать и четыре… От этого становилось спокойнее, будто числа могли удержать что-то подо льдом. Он считал шаги и частоты.
Киты, живые и огромные, пели в глубине, и Энвер записывал каждую волну, каждый повтор, как молитву.
Так было всегда, пока ночью седьмого дня линии не начали чуть дрожать — не от помех, не от перегрузки, а словно кто-то дотронулся до экрана изнутри.
Он проверил приборы — все исправно. Температура стабильна, давление ровное, уровень сигнала тот же. Но звук изменился.
Он был все тем же низким гулом, и все же — чуть глубже, плотнее, будто в нем появился второй слой, отдаленный, как эхо.
Энвер убавил громкость, а потом снова прибавил, и почувствовал, как воздух в отсеке будто задрожал.
Линия на экране поднялась на две десятых — 14.8.
Он наклонился ближе, ловя разницу, и понял, что вибрация совпадает с его дыханием: вдох — всплеск, выдох — спад.
Он замер, не веря.
Выключил запись — график не изменился.
Включил снова — волна повторила ритм его сердца.
Он тихо выдохнул, и экран ответил легким дрожанием.
— Этого не может быть, — прошептал он.
Снизу послышался глухой звон — Ред бил по трубе, ругаясь. В машинном отделении стоял жар, трубы дрожали, пар сочился сквозь швы.
Радистка вызвала Энвера по связи:
— У тебя все спокойно?
— Спокойно. Почти.
— Я слышу эхо.
— Помехи?
— Нет. Моего дыхания.
Она отключилась, и тишина вернулась, но теперь в ней было что-то живое, плотное, как воздух перед грозой.
Энвер снова посмотрел на экран.
Один из китов — крупный, уверенный сигнал — дрожал на границе диапазона.
Частота — 14.9.
Он следил за ним, пока линия не стала тоньше, не растворилась в сером фоне.
Исчезла.
Без всплеска, без конца. Как будто кто-то выключил живое существо из списка звуков.
В следующее мгновение корпус “Тихого Шторма” тихо застонал. Не громко — но от этого звук стал еще страшнее. Металл дрожал, как кожа под пальцами. На секунду показалось, будто весь лед под машиной начал двигаться.
Он прижался ухом к стене — звук шел не извне, а изнутри, через болты, трубы, воздух. Это был стон, длинный, вязкий, такой низкий, что он чувствовал его костями. Потом послышался гул, похожий на дыхание, и Энвер понял, что частота поднялась.
Он включил преобразователь, экран ожил, и там появилась новая волна — сильная, ровная, искаженная, словно кто-то говорит сквозь толщу воды.
15.0.
Море никогда не звучало так.
Он вдруг вспомнил, как в детстве ложился на рельсы и слушал, как по ним идет поезд — далекий, глухой, теплый. Тогда он впервые понял, что звук может быть живым. Теперь тот же звук шел снизу, только рельсы стали изо льда.
Он увеличил громкость.
Гул стал почти человеческим, низким, с редкими всплесками, похожими на слова, только без звуков. Ему показалось, что звук идет отовсюду — из пола, из воздуха, из собственного тела. Он хотел отключить модуль, но пальцы не слушались.
И вдруг почувствовал, что что-то движется под машиной. Не рывок, не толчок — скольжение, медленное и уверенное. Как будто кто-то огромный проплывал прямо подо льдом.
В отсеке запахло железом. Лампы мигнули, воздух стал густым, словно его наполнили водой.
Энвер вскочил, бросился к иллюминатору.
Подо льдом, в мутной красноватой глубине, двигалась тень — огромная, вытянутая, без формы. Она скользнула под днищем, едва касаясь корпуса, и вся машина содрогнулась, будто кто-то провел рукой по металлу. Вибрация прошла по полу, по стенам, по телу Энвера, как по проводу.
— Шрам! — крикнул он в микрофон. — Под нами движение!
Тишина.
Потом треск.
— Что за движение?
— Не знаю. Кит исчез. Но частота не падает!
— Давление?
— Нормальное.
— Тогда сиди и молчи. Не зови его, понял?
Энвер выронил наушники.
Линия на экране плясала, как безумная — 15.1, 15.2, 15.0.
Он уже не мог различить, где прибор, где собственное дыхание. Лед под ногами тихо потрескивал, будто его писали изнутри. Он присел, положил ладонь на пол — и почувствовал, как дрожание совпадает с пульсом.
В журнале он записал:
«Частота выросла. 15.0.
Кит исчез.
Звук идет из глубины и отражается внутри корпуса.
Похоже на вдох.»
Он долго смотрел на строчки, потом поднял глаза на экран. Линия была ровной, идеально гладкой, как шрам на живом теле. За стеной что-то снова скользнуло — тихо, как дыхание, которое еще не решилось стать голосом.
Снизу шел гул — негромкий, но глубже всего, что он слышал прежде. Не песня китов, не движение льда, а медленный, равномерный звук, похожий на дыхание.
Он почувствовал, как холод поднимается от пола, и вместе с ним — тихое ощущение, что под машиной кто-то шевелится.
Шрам вошел, весь в паре, с голыми руками — будто забыл про мороз. Глаза у него были красные, в них не осталось сна, и голос сипел, как у человека, давно живущего среди грохота металла. Он стоял у иллюминатора и говорил, не оборачиваясь:
— Он под брюхом.
Энвер хотел ответить, но не смог. Слова упирались в горло, словно знали, что говорить здесь нельзя. Все внутри спорило — мозг твердил “это резонанс”, а тело уже знало: подо льдом есть дыхание. И не китовое. Что-то старше.
Наконец он поднял голову.
— Кто?
— Не притворяйся, парень. — Шрам усмехнулся, и зубы у него поблескивали, как лед. — Тот, кто дышит снизу.
Он медленно обернулся, и добавил хрипло, будто выплюнул слово:
— Молох.
Энвер не ответил — не смог.
Шрам хмыкнул, шагнул к пульту, ткнул в экран пальцем.
— Видишь, вот он, чертов пульс. Не киты. Пожрал всех
— Что… вы предлагаете
— Молиться. А потом слушать
Из машинного отделения донесся крик:
— Давление прыгает! Мы проваливаемся!
Шрам рявкнул:
— Всем стоять на местах! Никто не глушит котлы, чтоб я вас за яйца не подвесил!
— Но там шум!
— Пусть шумит! Если затихнем, он пойдет к нам, слышишь?! Он ищет!
Машину качнуло. Трубы застонали, металл хрустнул где-то внизу, и весь отсек наполнился дрожью.
Радистка зажала уши, кричала в наушники — в эфире стоял низкий гул, как будто кто-то ворочал камни под водой.
Шрам подошел к ней, вырвал шнур, кинул на пол.
— Все. Радио — в жопу. Слушаем брюхом, не ухом
Он обернулся к Энверу:
— Сколько там?
— Шестнадцать.
— Блядь… — капитан выдохнул, будто удар получил..
Корпус выгнулся, потом резко осел. Под ногами пошел треск, по стенам побежали микротрещины, из вентилей брызнул пар. Лед под машиной начал дышать — медленно, опускался, поднимался, и в этой качке было что-то живое, чужое.
Энвер схватился за пульт, включил усиление. На экране линии рвались, грохотали, частота подскочила до шестнадцати и пяти, и из глубины донесся звук — тянущийся, сдавленный, будто кто-то провел железом по железу.
Все, кто был в рубке, замерли.
Шрам прошипел:
— Мать его морская... — и перекрестился, быстро, неловко, будто впервые за жизнь.
Потом рявкнул:
— Ред! Давление держи! Или нам конец!
— Горят клапаны, капитан!
— Пусть горят!
— Что?
— Лишь бы он нас не слышал!
Гул усилился. Теперь он был в воздухе, в теле, в костях. Эфрит в трубах засиял кроваво, лампы моргнули и вспыхнули, все внутри стало красным, как в утробе зверя.
Машину снова качнуло, и откуда-то снизу послышалось шипение, долгое, протяжное, с редкими хлопками — будто кто-то выдыхал через лед.
— Он нюхает, — сказал Шрам. — Чует металл.
Энвер побледнел.
— Что делать?
— Молчи. Не двигайся.
Снаружи, под брюхом, послышался мягкий, влажный стук, а потом — низкий рев, который не кончался, все громче, глубже, пока у людей не заложило уши.
Лампы взорвались, стекло посыпалось. Машину толкнуло снизу, как будто под ней ударила волна, и вся она на миг поднялась, как на руках у чудовища. Экипаж рухнул на пол, кто-то кричал, кто-то смеялся. Пар валил отовсюду, обжигал, пах железом и солью.
Энвер лежал, глядя на потолок, и чувствовал, как вибрация пробирается сквозь пол, по позвоночнику, к голове. Она не прекращалась — это было дыхание. Медленное, тяжелое, настоящее.
Шрам держался за поручень, лицо мокрое от пота, и говорил, сипло, с хрипом, но уверенно:
— Брюхо держится. Пока держится. Если пойдем — пойдем вместе.
Он плюнул на пол и добавил тихо, почти ласково:
— Ну давай, тварь. Попробуй.
И словно в ответ снизу пришел удар — короткий, глухой, все вокруг дрогнуло, и в этой дрожи было не движение, а жизнь.
“Тихий Шторм” стоял над чем-то чудовищным.
Локатор запел тихо, как будто сам проснулся.
Энвер сидел в полутемной рубке, глядел на экран, где обычно медленно шли ровные волны китовых песен, и сначала решил, что прибор дает сбой, что резонанс от котлов исказил сигнал, но сейчас — там что-то движется, и движется слишком ровно, слишком осознанно.
На экране не было привычной пульсации — лишь одна тень, медленно и неумолимо ползущая через все поле обзора.
Не форма, а изгиб, гигантский, тяжелый, как дыхание самого моря. Сигнал шел снизу, с глубины, где не должно было быть ничего живого.
Шрам стоял неподвижно. На лице его застыла та же мертвая сосредоточенность, с которой смотрят на приближающийся айсберг — не со страхом, а с покорностью. Он глянул на экран и сказал сипло, без удивления, даже без злости:
— Вот оно. Брюхо под брюхом.
Энвер не успел ничего ответить — корпус глухо дрогнул, и вся машина пошла волной, как будто лед под гусеницами вдруг ожил.
Снизу донесся стон, длинный, как если бы весь ледяной пласт застонал сразу, и пар в трубах рванул, зашипел, окрасился в багровый.
В машинном отделении заорали: клапаны дрожат, давление прыгает, Эфрит закипает. Шрам схватил рацию, кричал, перекрикивая рев металла, хрипел, кашлял, но голос его был твердый, командный, злой:
— Держать! Держать, чтоб вас морская тварь всех не пожрала!
Рев, пар, визг, — все слилось в единый гул. Машину мотало, будто ее схватили за бока и пытались перевернуть. В иллюминаторе мелькали вспышки красного света — Эфрит бился в трубах, как живая кровь. Радистка билась с помехами, а из наушников тянулся непрерывный, густой, глухой гул, похожий на рычание.
— Он идет, — сказал Шрам, не глядя ни на кого.
Лед под машиной начал дышать — не быстро, а медленно, мерно, как грудная клетка чудовища, поднялся, осел, и вместе с ним поднимался весь корпус. Металл стонал, трубы хрипели, весь воздух в рубке завибрировал, и у Энвера заложило уши. Он взглянул на локатор — сигнал уже не прыгал, не дробился, он стал ровным, только слишком сильным, слишком огромным.
Потом последовал удар. Не резкий, а глухой, будто кто-то из глубины толкнул их ладонью. Машину приподняло, накренило, и снизу пошел хруст, потом новый толчок, уже мощнее, и в этот миг лед под ними лопнул.
Все произошло без звука — просто белый мир за окном распался на куски, и “Тихий Шторм” пошел вниз, целиком, со всем гулом, паром, криками, светом ламп, словно падая не в воду, а в пасть.
Удар о воду не был сильным — просто внезапно стало темно, и все вокруг окутал пар, такой густой, что его можно было трогать руками. Вода прорвалась внутрь, холодная, как стекло, схватила воздух и сразу начала его душить.
Энвер услышал, как рвутся болты, как визжит металл, и понял, что котлы лопнули, выпустив пар в отсеки. В рубке пахло солью, железом, горячим Эфритом.
Шрам смотрел в мутную красноту, и лицо у него было такое, будто он уже все понял и просто ждал, когда закончатся секунды.
Энвер поднял голову, взглянул на экран — и увидел, что локатор еще жив. На нем, в гулкой зелени, тянулась одна гигантская дуга, не звук, а тело, уходящее вниз.
Он понял, что это не помехи, не ошибка прибора, а движение. Настоящее, живое, невозможное. Он вгляделся в окно — там, за мутной, взвихренной водой, промелькнула тень, сначала далеко, потом ближе, и вдруг весь багровый свет вспыхнул, ослепил, и Энвер увидел пасть.
Не рот, не челюсти — пропасть. Ряды коротких зубов, как льдинки, глухая чернота внутри, куда тянет, как в воронку, и откуда идет рев, такой низкий, что звук не слышен, но чувствуется костями.
Машину потянуло вниз. Все — пар, люди, металл — пошло в одно движение, как в вдох. Энвер держался за пульт, вода уже была у груди, потом у шеи, потом выше. Сквозь стекло он еще видел движение — не форму, а дыхание — и понимал, что это не ярость, не нападение, просто вдох. Молох будто усмехался. Они попались ему.
Шрам крикнул что-то — слова потерялись, растворились в звуке, похожем на вздох самого моря. Вода ворвалась в рубку, погасила свет, и в последний миг, прежде чем стекло треснуло, Энвер увидел глаз. Один, огромный, бледный, без зрачка. Глаз смотрел не на него — сквозь него.
И вдруг Энвер понял — не чудовище пришло к ним, а они пришли к нему. Все эти годы люди бурили лед, тревожили дыхание, вытягивали из моря кровь и называли это топливом. Эфрит грел их города, а теперь море само грелось ими. Это было просто, почти закономерно. Он даже не почувствовал страха, только усталость и странное чувство вины, будто кто-то наблюдал за ним давно и наконец дождался.
Он уже не различал звуки, но губы шептали числа — пятнадцать, пятнадцать и два, пятнадцать и четыре… будто пытался удержать ими собственное дыхание.
А потом вода заполнила все, и Грейфер исчез.
Над поверхностью лед сомкнулся, словно ничего не было. Все стало тихо. Только из глубины поднимался пар, и в нем мерцали осколки Эфрита, всплывая и гаснув, будто кто-то снизу выдыхал остатки тепла.