В Руннельбрюке смерть никогда не торопилась и почти так же никогда не опаздывала; она предпочитала приходить тогда, когда людям было неудобнее всего. Горожане давно к этому привыкли и относились ко всему происходящему с ленивым, слегка обреченным спокойствием: если кто-то слег — подождут, если встал — тихо порадуются, если снова слег — воспринимали как естественное колебание судьбы, никак не нарушающее обычный ход вещей.
На улице Мокрых Кирпичей, где камни под ногами были вечной испытательной полосой для обуви, среди лавок, которые пахли сыром, часовой смазкой и немного плесенью, стояло похоронное бюро с аккуратной, почти скромной вывеской:
Тихий Конец и Сыновья.
Вывеска была черная, буквы серебристые, тонкие, ровные — те, что, глядя на вас сверху вниз, как будто спрашивают: «Вы уверены, что готовы?»; но спрашивают вежливо, без нажима и без лишних эмоций.
Люди иногда останавливались, читали название, переглядывались и шептали друг другу: «А где сыновья?» — но ответа им никто не давал.
Ответ был прост: сыновей не существовало.
Более того, никто в Руннельбрюке не припоминал, чтобы у Элрика когда-либо был хотя бы намек на семью. Некоторые сомневались, есть ли у него вообще близкие, кроме пары гробов, стоявших у стены в образцово-симметричном порядке.
Однако название «Сыновья» присутствовало упрямо, как будто кто-то в черном пальто и с очень аккуратным почерком уже заранее резервировал для себя возможность продолжения рода, пусть и исключительно на бумаге.
Внутри бюро пахло не воском и отчаянием, как ожидали бы приезжие, а свежей стружкой, высушенными травами и осторожностью. Запах осторожности отличить труднее всего, но все местные его знали: он висел в воздухе там, где люди старались делать все правильно, чтобы потом не пришлось делать дважды.
Хозяин лавки, Элрик Молл, вставал рано не потому, что любил утро, а потому что в это время суток мир казался наиболее терпимым к порядку. Он подметал пол длинными, неторопливыми движениями, словно выравнивал поверхность под бесконечный марш чего-то важного; затем поправлял крышки на гробах, чтобы стояли идеально параллельно друг другу, а если какая-то крышка позволяла себе вольность — он смотрел на нее так строго, будто воспитывал ребенка, которого никогда не было.
Списки заказов были его слабостью: он переписывал их каждое утро, хотя никто кроме него самого не видел разницы между вчерашней и сегодняшней версией. Но Элрик видел. А если видел он — порядок требовал уважения.
Он был человеком спокойного голоса и суровой учтивости, и если кто-то случайно входил слишком громко, Элрик не делал замечания — достаточно было его взгляда, который говорил: «Шум тут неуместен, вы же понимаете». Иногда казалось, что он даже собственное дыхание регулирует, чтобы не нарушить симметрию тишины.
Люди в Руннельбрюке давно привыкли к мысли, что Элрик придет раньше смерти. И это не было шуткой. Он умел смотреть на человека так, будто мысленно обводит его карандашом, оценивая размер, вес, устойчивость походки — и многие невольно выпрямлялись, стараясь выглядеть чуть живее, чем чувствовали себя на самом деле.
Иногда он подходил на улице к пожилым гражданам и, вежливо улыбнувшись, спрашивал:
— Простите, я верно помню ваше имя?
Фраза эта звучала мягко, почти дружелюбно, но всегда заставляла собеседника проверить свое самочувствие, дыхание, а иногда и ближайший к дому угол, куда можно присесть.
Смерть не торопилась в Руннельбрюке, но Элрик предпочитал быть на шаг впереди, и, возможно, именно поэтому его бюро называлось «Тихий Конец и Сыновья», даже если сыновьями там пахло не больше, чем солнцем в январе.
В Руннельбрюке редко приходили вовремя, но явиться заранее — это уже вызывало уважение. Именно такую оценку дал Элрик человеку, который появился в дверях похоронного бюро поздним вечером, держась за плащ так, словно тот удерживал остатки самообладания.
Мужчина выглядел усталым, но собранным, и в нем чувствовалась та особая тревога, которая появляется у людей, привыкших считать деньги быстрее, чем биение собственного сердца.
Элрик поднялся из-за стола почти мгновенно, но без суеты — его движения всегда были точными, как будто он заранее знал, сколько шагов потребуется для идеального приветствия.
— Добрый вечер, — произнес он с учтивой, ободряющей улыбкой. — Примите мои… предварительные соболезнования, если это уместно.
Мужчина моргнул — не зная, уместно ли.
— Я… Лукас Вельт, — сказал он. — Отец мой… слаб. Очень слаб.
Имя было весомым. В Руннельбрюке фамилия Вельт означала деньги, дома, склады, еще немного денег и бесконечные семейные споры о том, куда все это лучше вложить. Услышав его, Элрик слегка склонил голову — не слишком низко, но достаточно, чтобы выразить уважение и одновременно дать понять, что он знаком с уровнем предстоящей работы.
— Прошу, проходите, — сказал он, ловко перемещаясь к столу так, что посетитель будто бы сам собой следовал нужной траекторией. — Сядьте, не торопитесь. Такие решения требуют ясной головы.
Он протянул стул, быстро взял со стойки свечу и зажег ее, создавая мягкий, спокойный свет — идеальную атмосферу, чтобы человек расслабился и начал тратить деньги.
Лукас поставил на стол мешок. Тот издал звонкий, деловой звук, и Элрик, не обнаружив в выражении лица ни траура, ни сопротивления, понял, что пришли именно те, кто ему нужен: люди, готовые обсуждать детали.
— Понимаю, — сказал он сочувственным тоном, который годами шлифовал до идеальной меры. — Дни?
Лукас кивнул.
Элрик улыбнулся чуть теплее — но не слишком, чтобы не выглядеть радостным в неподходящий момент.
— Тогда мы действительно можем многое успеть. И главное — сделать достойно. Вы ведь хотите достойно?
Это был вопрос-ловушка: на него невозможно было ответить «нет».
— Конечно, — выдохнул Лукас.
— Прекрасно, — оживился Элрик. — Тогда позвольте представить несколько вариантов.
Он раскрыл каталог уверенным, отточенным движением, словно распахивал ширму с тайнами мастерства. Каталог был плотный, добротный, и казалось, что каждая страница шуршит уважением к смерти как к ремеслу.
— Здесь у нас склепы, — сказал он, перемещаясь ближе и слегка наклоняясь так, чтобы Лукас смотрел в нужную колонку. — Черный гранит — строгий, долговечный, подчеркивает статус. Песчаник — вариант светлее, но тоже весьма солиден. Есть модели с нишами для реликвий… если таковые имеются.
Он говорил мягко, но уверенно, сопровождая слова легкими жестами: то аккуратно проведет рукой по странице, то вытянет пальцем линию, словно рисуя будущее сооружение в воздухе.
— А это — варианты внутренней отделки. Мы можем включить вентиляцию, свечные ниши, даже небольшой витраж… Некоторые семьи считают, что это придает месту теплоту. Но, разумеется, все зависит от вашего видения.
Лукас слушал, как человек, который давно ничего не контролировал и внезапно получил возможность хоть что-то решить.
Элрик это чувствовал — и чуть приблизил каталог.
— Есть также траурные сопровождения, — сказал он почти шепотом, вызывая нужный оттенок причастности. — Цвета, ткани, процессии… Музыканты, конечно. Хотите камерный квартет? Или предпочитаете трио — оно звучит строже.
— Трио… наверное, — пробормотал Лукас.
— Прекрасный выбор, — кивнул Элрик, фиксируя пометку еще до того, как посетитель окончательно утвердился. — Трио всегда подчеркивает индивидуальность церемонии.
Он быстро перевернул страницу.
— Цветы. Тут стоит подумать заранее: белые лилии — классика, но у нас есть свежая партия горных ирисов… просто замечательного качества. Пойдут на ура в сочетании с черным гранитом.
Лукас ничего не ответил, но вид у него был пораженный. Он не ожидал, что смерть может быть столь профессионально оформлена.
Элрик между тем отложил каталог, придвинул к себе чистый лист и пером начал выписывать предварительные данные.
— Значит, — произнес он уже деловым тоном, — мы оформляем подготовку. Когда все завершится… вы будете спокойно заниматься другими делами, а мы позаботимся обо всем остальном. Вам не придется никуда бежать в последнюю минуту. Знаете, сколько неприятностей создает спешка?
Он поднял глаза, и в них была почти искренняя тревога.
— Она создает хаос, — сказал он. — А хаос — враг достойного ухода.
Эти слова подействовали на Лукаса сильнее любых уговоров. Он кивнул медленнее, глубже, словно соглашался не с человеком, а с самой идеей порядка.
— Спасибо, мистер Молл, — сказал он тихо.
Элрик тепло улыбнулся, как улыбаются люди, которые уже мысленно устроили все за вас.
— Мы сделаем все так, как должно быть. И… если захотите уточнить какие-то детали, приходите в любое время. Даже раньше, — добавил он почти незаметно. — Раньше всегда лучше.
Когда дверь за Лукасом закрылась, Элрик аккуратно вписал новую строку в список заказов:
Вельт — подготовка полного цикла.
Рядом появилась пометка:
Сроки: наиболее вероятные.
Он подул на чернила, чтобы та высушилась быстрее, и выглядел довольным ровно настолько, насколько может быть довольным человек, который специализируется на последнем этапе жизни и при этом умеет видеть в нем профессиональную перспективу.
Дом Вельтов стоял на вершине холма так, будто ему наскучило соседствовать с городом, и он поднялся выше, чтобы сохранять собственное мнение о погоде, людях и происходящем внизу. Лестница к нему поднималась круто, но уверенно; ступени были широкие, тщательно подметенные — настолько аккуратные, что Элрик сразу отметил: «носильщики здесь будут работать без помех». Он думал о таких вещах автоматически, будто каждое строение проверял на пригодность к будущим процессиям.
Дверь открыл старый дворецкий, который, по выражению своего лица, давно понял: хозяева меняются, а обязанности остаются прежними.
— Господин Молл?
— Да, — Элрик чуть склонил голову. — Я к господину Лукасy.
Внутри было тихо — той особой тишиной, которую держат в домах, ожидающих перемен, но не спешащих признавать их вслух.
Лукас ждал на втором этаже. Молодой мужчина держался прямо, в руках — спокойствие, на лице — сдержанная, приличная печаль, но глаза выдавали то, что он тщательно прятал: настороженную внимательность человека, который считает дни не только из сочувствия.
— Благодарю вас, что пришли, мистер Молл, — сказал он низким, мягким голосом. — Отец… слаб как никогда.
Элрик слушал, и его учтивое выражение лица слегка смягчилось, будто затронуто уважительной тревогой. Он никогда не позволял себе лишних эмоций: только те, которые требовала работа.
— Мне очень жаль, — сказал он, и прозвучало это безукоризненно. — Но вы поступили мудро, что решили подготовиться заранее. Такие решения избавляют семью от лишнего напряжения.
Лукас чуть опустил глаза, изображая благодарность. Он умел выглядеть расстроенным настолько, насколько приличия требовали, и Элрик оценил это: притворная скорбь была не редкостью, но не у всех получалась настолько аккуратной.
Комната, где лежал старик, была просторной. Тяжелые шторы приглушали свет, а на прикроватном столике стояли лекарства, кувшин воды и недопитый отвар. Старик Вельт лежал неподвижно — не настолько, чтобы казаться мертвым, но достаточно, чтобы внушить ощущение завершенности.
Элрик остановился у края кровати. Он умел смотреть на больного уважительно, но деловито, как человек, который пришел выполнять работу без поспешных выводов.
— Как давно он… в таком состоянии? — вежливо уточнил он.
— Дня три, — ответил Лукас. — Лекарь говорит… это конец.
Сказано было мягко, почти печально. Но Элрик видел, что у Лукаса есть внутреннее напряжение — не от скорби, а от ожидания. Человеческая натура редко бывает идеальна, и он никогда не считал своим делом осуждать тех, кто ждет наследство так же внимательно, как погоду перед посевом.
— Понимаю, — сказал он с легким поклоном. — Тогда, если вы позволите, мне нужно провести одно небольшое… профессиональное действие.
Лукас чуть нахмурился, но только ровно настолько, чтобы показать удивление, а не возражение.
— Какое именно?
Элрик открыл небольшой кожаный футляр. Внутри лежала портновская лента, линейка и карандаш. Все блестело от частого ухода.
— Для изготовления гроба необходимы точные размеры, — произнес он мягко, почти извиняясь. — Мы ведь хотим, чтобы господин Вельт обрел свой… последний дом так же достойно, как он жил в нынешнем.
Лукас взял короткую паузу, затем опустил взгляд.
— Разумеется. Делайте, что считаете нужным.
Тон был безукоризненно благородным, но Элрик уловил за ним скрытое облегчение: еще один шаг к завершению долгого ожидания.
Гробовщик подошел к постели. Он работал с такой осторожной точностью, будто действительно снимал мерки для нового костюма.
Он измерил: длину тела, ширину плеч, обхват груди, расстояние между локтями, высоту подъема над матрасом — важная деталь, которую многие забывали учитывать.
Ни одно движение не было лишним; не было и намека на неуважительность. Элрик, проводя линейку вдоль руки старика, смотрел так внимательно, будто следил за тонкой работой часового механизма.
— Все прекрасно, — сказал он наконец, закрывая футляр. — Вашему отцу подойдет классическая модель. Ничего лишнего, но все на своем месте.
В голосе Лукаса мелькнуло что-то едва заметное.
— Рад, что… все проходит должным образом.
Элрик улыбнулся ему чуть теплее.
— В столь трудные минуты порядок — лучшее утешение. А я здесь затем, чтобы этот порядок не нарушался.
Он склонил голову, давая понять, что этап измерений завершен, а работа — только начинается.
И в этот момент между двумя мужчинами возникла тихая, необъявленная договоренность: один будет вести процесс, другой — ждать его завершения, и оба сделают это с тем благородным спокойствием, за которым каждый скрывает свои мотивы.
Дни потекли один за другим — вязкие, однообразные, с одинаковыми серыми рассветами и такими же серыми вечерами.
Дом Вельтов словно сжался в ожидании, стал тише, чем обычно, и даже скрип половиц звучал приглушенно, как будто они тоже боялись потревожить старика, который вот уже третий день лежал в одном и том же положении, не делая миру ни одолжения умереть, ни одолжения ожить.
Элрик приходил ежедневно. Он являлся настолько тихо, что дворецкий однажды признался: несколько раз ему казалось, будто гробовщик уже стоит в доме еще до того, как дверь открылась. Элрик вежливо улыбался, отрицал и даже слегка поднимал брови — человек, который никогда никуда не спешит, просто умеет приходить идеально вовремя.
Каждый визит начинался одинаково.
Он открывал свой блокнот — чистый, строгий, с ровными строчками, — ставил маленькую дату в уголке и шел наверх.
Лукас встречал его у двери комнаты.
И каждый раз выражение на его лице становилось чуть более сложным. Траур там присутствовал безупречно — в меру глубоко, в меру печально, с оттенком усталого достоинства.
Но в глубине, за приличиями и скорбной складкой бровей, жил кто-то менее благородный — человек, который уже мысленно рассортировал часть наследства по комнатам и теперь вежливо не понимал, почему сроки так затягиваются.
— Он… все так же, — говорил Лукас, опуская глаза.
— Разумеется, — отвечал Элрик таким тоном, будто именно так и должно быть. — Процессы подобного рода редко следуют точному расписанию, хотя мы, конечно, надеемся…
Он не договаривал, оставляя в воздухе вежливую туманность.
Старик лежал недвижно, как объект, уже не участвующий в диалоге.
Но он дышал.
Слабо, коротко, но упрямо — и этого было достаточно, чтобы каждый день превращался в отложенное решение.
Первое, что начало вызывать нервное беспокойство у Элрика, была стабильность.
Стабильность — враг планирования. Стабильность — враг логистики. Стабильность означала, что склеп готов, музыканты доступны, носильщики предупреждены, но главный участник церемонии совершенно не торопится освободить время.
— Пульс слабый, — говорил Лукас с подчеркнутой скорбью.
Он даже делал небольшую паузу, чтобы фраза звучала трагичнее.
Элрик наклонял голову, слушал дыхание старика с профессиональной внимательностью, иногда чуть дольше, чем требовалось. За эти секунды он успевал заметить: ни ухудшения, ни улучшения. Состояние напоминало часовой механизм, который давно должен был остановиться, но почему-то продолжал тикать от упрямства.
— Очень последовательный процесс, — говорил Элрик дипломатично. — Иногда… удивительно последовательный.
— Лекарь сказал, что все идет к концу, — вздыхал Лукас.
— Лекари склонны к оптимизму, — отвечал Элрик с мягкой улыбкой. — А смерть… более независима в суждениях.
Некоторым эти слова могли показаться холодными, но Лукас слушал с благодарностью, ведь в них слышался намек на скорое завершение трудного периода. Трудный период — так он называл в мыслях последние несколько дней. Слово «горе» он использовал реже.
Иногда Элрик спрашивал:
— Господин Вельт что-то ел?
Лукас отвечал:
— Нет. И, надеюсь… — он ненадолго запнулся, подбирая пристойную формулировку, — надеюсь, ему это уже не нужно.
Элрик кивал. Учтиво. Но слишком внимательно, чтобы Лукас не понял скрытый подтекст: отсутствие еды — это хорошо. Это движение в нужном направлении.
Таким образом, в комнате, где лежал старик, два человека ежедневно состояли в невысказанном союзе. Они оба изображали скорбь, каждый по-своему, оба соблюдали приличия, и оба сдержанно ждали того, что должно произойти.
Но вот что именно начинало нервировать Элрика — это отсутствие динамики. Ни вниз, ни вверх. Только ровная, терпеливая, неподвижная линия.
Он отмечал в блокноте:
— «Состояние прежнее.»
— «Изменений нет.»
— «Стабильно слаб.»
Записи выглядели образцово, но раздражали его своей однообразной аккуратностью. Элрик был человеком, который ценил порядок, но только тот порядок, который движется вперед. Стабильность без завершения казалась ему бесполезной формой хаоса.
На четвертый день он сказал Лукасу:
— В таких ситуациях обычно наступает… поворотный момент.
— В сторону…? — осторожно спросил Лукас.
— Как правило, не в сторону выздоровления, — ответил Элрик.
Лукас кивнул так быстро, что этот кивок можно было принять за проявление эмоций.
Но и на этот раз старик просто… лежал. И дышал. И продолжал свой утомительный, почти умышленный отказ уступать место событиям, которые давно стояли в очереди.
К вечеру шестого дня дом Вельтов уже начинал походить не на дом, а на место, где время остановилось из соображений приличия. Шторы были плотно сдвинуты, свечи горели все медленнее, а воздух стал настолько густым, что казалось — он тоже ждет, когда все наконец-то произойдет.
Старик Годфри Вельт лежал так же неподвижно, как и в первый день, только лицо его стало похожим на пожелтевшую маску: не мертвую, но и вовсе не живую. Иногда он издавал глухие, бессвязные звуки, будто разговаривал с кем-то, кто находился где-то между стенами и дальними воспоминаниями.
Элрик приходил так же регулярно, но теперь уже не с тем бодрым вниманием ремесленника, который готов выполнить заказ, а с вежливо скрытым напряжением человека, чьи планы неожиданно лишились конкретных сроков. Его улыбка была все еще той же — мягкой, учтивой, но в уголках глаз появилось легкое недоумение, будто он смотрел на механизм, которому давно пора остановиться, но тот упрямо продолжал тикать на последнем издыхании.
Лукас Вельт встречал его у двери с выражением столь аккуратной скорби, что она начала выглядеть скорее утомительной, чем трогательной. Голос его был тих, благороден и монотонен — как будто он репетировал фразы в зеркало, чтобы не дай бог не сорваться на что-то слишком честное.
— Сегодня… без изменений, — говорил он каждый раз.
— Разумеется, — отвечал Элрик, делая в блокноте новую строчку, ничем не отличающуюся от предыдущей.
Их беседы стали настолько одинаковыми, что казались повторением одного и того же дня, с той лишь разницей, что оба становились чуть более утомленными, чуть более напряженными, чуть менее уверенными, что старик действительно «на исходе».
В этот вечер, когда небо за окнами едва светилось, старик вдруг бормотнул что-то невнятное. Нечленораздельное, но все же достаточно громкое, чтобы нарушить устоявшуюся симметрию тишины.
Лукас вздрогнул.
Элрик подался вперед, слегка наклонив голову — движением человека, который привык слушать дыхание как источник информации.
— Он… что-то говорит? — спросил Лукас, будто надеялся услышать пророчество.
— Возможно, — ответил Элрик с вежливой неопределенностью. — Иногда перед… финальным этапом бывают такие… отклики сознания.
Старик снова пробормотал что-то. Звук был больше похож на попытку сплюнуть воспоминание, чем произнести слово.
Элрик приподнял брови.
— Может… позвать лекаря? — предложил он осторожно, будто речь шла о мастере, который мог бы посмотреть на сломавшийся механизм.
Лукас обернулся медленно, как человек, которому предлагают решение, но оно подозрительно похоже на проблему.
— Лекаря? — переспросил он.
— Да. Чтобы оценить состояние.
Возникла пауза — теплая, плотная, будто кто-то поставил чайник на огонь ожидания.
Затем Лукас тихо спросил:
— Ты… думаешь, он его добьет?
Элрик моргнул. Вежливо, без осуждения, но немного внимательнее, чем обычно.
— Я, э-э… — он подбирал слова аккуратно, как гвозди при сборке дорогого гроба. — Я имел в виду медицинскую оценку.
— А-а, — Лукас взглянул в сторону кровати. — Просто уточняю.
Оба сделали вид, что это был обычный профессиональный вопрос, который задают каждый день в домах, где люди умирают слишком медленно. Никто не улыбнулся, никто не смутился — в Руннельбрюке подобные диалоги относились к бытовым, почти неизбежным.
Старик между тем снова издал странный звук — что-то вроде протяжного «кхх…», но бессмысленного и лишенного намерения.
Элрик вздохнул тихо, но глубоко, будто человек, которому поручили работу без конечного срока.
— Пульс… все еще есть, — произнес он с профессиональной точностью.
— Да, — ответил Лукас так, будто соглашался с крайне неудобным фактом. — Как и вчера.
Они вдвоем посмотрели на старика, каждый со своими мыслями, но одинаково усталыми: один — от невозможности завершить начатый процесс, другой — от невозможности начать новую жизнь.
Ни улучшения, ни ухудшения. Только бесконечная, вязкая, неподвижная пауза между двумя событиями, которые никак не желали сменять друг друга.
И в этот момент стало очевидно: настоящие трудности только начинаются.
На седьмой день в доме Вельтов произошла мелочь — настолько незначительная, что любой другой человек списал бы ее на случайность, но в комнате, где время уже давно не двигалось, эта мелочь прозвучала как трещина в стекле.
Старик сделал вдох чуть глубже обычного.
Не намного. Не так, чтобы это можно было назвать улучшением. Но достаточно, чтобы заставить обоих мужчин у двери — и Лукаса, и Элрика — поднять глаза одновременно.
— Вы слышали? — тихо спросил Лукас.
— Возможно, — так же тихо ответил Элрик.
Старик лежал неподвижно еще несколько секунд, будто проверял, прислушиваются ли к нему. Затем губы его дрогнули и выдали нечто, что при желании можно было принять за слово.
— Бульон…
Оба замерли.
В комнате стало тихо так, будто сам дом тоже попытался понять, послышалось ли ему это.
— Что он сказал? — шепотом спросил Лукас.
— Думаю… — Элрик слегка наклонился вперед, — он просит бульон.
Несколько секунд Лукас с трудом решал, как следует реагировать: расстроиться? обрадоваться? притвориться, что не слышал? В конце концов он выбрал путь наименьшего сопротивления — недоверчиво нахмурился.
— Но он ничего не ел шесть дней. Он не может хотеть бульон.
— Люди иногда… проявляют краткую ясность… — осторожно произнес Элрик, будто читал выдержку из медицинского трактата. — Перед уходом. Последняя попытка сознания выразить себя. Это бывает.
Элрик сказал это столь убедительно, что звучало почти утешительно.
Лукас кивнул, хотя его взгляд блуждал где-то между надеждой и смутной тревогой.
— Последнее прояснение, — повторил он. — Да, вероятно, так.
Элрик записал в блокнот: «Бульон — вероятная финальная просьба».
Писал он спокойно, даже слегка удовлетворенно: легкая динамика все же появилась.
Но стоило чернилам высохнуть, как старик, будто обидевшись на то, что его быстро расценили как умирающего, открыл глаза чуть шире и произнес куда более отчетливо:
— И хлеба…
Элрик перестал писать.
Лукас перестал дышать.
— П-простите? — осторожно переспросил гробовщик.
Старик выдохнул:
— Хлеба…
Пауза.
И, будто желая расставить все точки над «i», добавил:
— С маслом…
В этот момент в дом вернулась тишина — но уже иного рода. Непокорная тишина приближающейся смерти, а тишина людей, которые пытаются понять, как именно мир умудрился нарушить их планы столь будничным способом.
Лукас наконец выдохнул.
— Может… это тоже… последнее прояснение? — спросил он с надеждой человека, который очень хочет услышать нужный ответ.
Элрик, который редко позволял себе эмоции, слегка приподнял бровь.
— Прояснения… бывают разные, — осторожно сказал он. — Но обычно они… короче.
Старик снова зашевелил губами — теперь так уверенно, будто требовал не пищи, а восстановления справедливости мира:
— Хлеб. С маслом.
Лукас беспомощно посмотрел на Элрика.
Элрик — на старика.
В этот миг между ними возникла странная, невысказанная связь:
оба одинаково устали, оба одинаково рассчитывали на скорое завершение, и оба абсолютно не понимали, что делать с человеком, который отказывается умирать по графику, но не демонстрирует никакого желания жить.
— Возможно… — произнес Элрик, аккуратно закрывая блокнот, — стоит все же принести бульон. Как элемент ухода. Для комфорта.
— Для чьего комфорта? — спросил Лукас с осторожно скрытым раздражением.
— Для ситуации в целом, — мягко ответил гробовщик.
Это была настолько дипломатичная фраза, что ее мог бы произнести и дипломат, и мясник — смысл остался бы тем же.
Старик между тем повторил свое требование на удивление отчетливо, уже без намека на предсмертный бред:
— Хлеб. Масло. Сейчас.
И тут стало понятно: если смерть и собиралась в этот дом — она решила задержаться.
Дворецкому понадобилось несколько минут, чтобы найти хлеб, который не был вчерашним, и масло, которое не напоминало свечной воск. За эти минуты в комнате царило нечто похожее на коллективное смятение: старик продолжал лежать как человек на границе двух миров, но требовал еду с таким достоинством, будто последние шесть дней воздержания существовали лишь для усиления драматического эффекта.
Когда поднос внесли, Лукас выглядел так, словно его попросили вручить отцу корону, которой тот не заслужил.
— Папа… — сказал он, наклоняясь над стариком. — Вот бульон. Хлеб. Масло.
Старик отозвался легким движением губ, и это движение было настолько вменяемым, что и Лукас, и Элрик нехотя признали: это уже не предсмертное прояснение, это… жизненная потребность.
Бульон поднесли к его губам. Он сделал маленький глоток, затем второй — и оба мужчины у двери одновременно подобрались, словно ожидали какого-то… эффекта.
Никакого эффекта не последовало.
Старик просто… пил.
Пил, как человек, который понял, что мир ему еще кое-что должен.
Затем он кивнул на хлеб.
Этот кивок был самой нелепой и в то же время самой пугающей деталью: слишком уверенный, слишком живой.
Лукас медлил — не из нежности, а из внутренних протестов против того, что процесс слишком явно отступает от сценария.
Элрик же стоял чуть в стороне, сохраняя учтивую позу, но его пальцы медленно, почти незаметно сжимали блокнот. Такое случалось только в тех случаях, когда реальность начинала вести себя откровенно непрофессионально.
Старик получил хлеб. Откусил. Разжевал. Сделал это настолько методично, что это напоминало демонстративное заявление: «Да, я жив. И, возможно, намерен продолжать.»
Лукас не выдержал первым.
— Это… — он сглотнул, подбирая формулировку, — это нормально?
Элрик медленно выдохнул, восстанавливая лицо вежливого спокойствия, но уголок глаза нервно дернулся — как у человека, который на секунду задумался, верно ли заполнил важный документ.
— Бывают… последние всплески, — произнес он мягко. — Очень… яркие. Иногда… пищевые.
Лукас прищурился:
— Пищевые?
— Да. Стремление… — Элрик словно искал в воздухе подходящее слово, — завершить незавершенное.
— Хлебом? — уточнил Лукас таким тоном, будто слово само по себе звучало подозрительно.
— Иногда — и хлебом, — твердо ответил Элрик, хотя уверенность в голосе появилась чуть позже, чем слова.
Старик между тем доел кусок и, не открывая глаз, произнес:
— Масло… еще…
Лукас схватился за поднос, будто хотел убедиться, что там больше нет ничего опасного.
— Ты слышал? — спросил он шепотом.
— Слышу, — также шепотом ответил Элрик.
Оба посмотрели на старика.
Оба увидели одно и то же.
Не улучшение.
А именно недопустимую устойчивость.
Состояние, которое должно было идти по наклонной вниз, внезапно застыло на новом, чуть более жизнеутверждающем уровне.
— Он… — Лукас осторожно сглотнул, — он… живее, чем вчера.
— Чуть, — признал Элрик с едва уловимой досадой. — Но… не настолько, чтобы мы говорили о выздоровлении.
Элрик произнес это так, будто боялся, что сама идея выздоровления может оказаться заразной.
Старик доел бульон, вздохнул так глубоко, что это было почти гротескным, и снова спокойно провалился в дремоту — не скорбную, не предсмертную, а просто… насыщенную.
Лукас повернулся к Элрику.
— И что… это значит?
Элрик перевел взгляд с подноса на старика, затем снова на Лукаса.
— Это значит, — произнес он вежливо, но с чувством, — что ситуация… усложняется.
И впервые за много лет он записал в блокнот нечто, что не соответствовало строгому формату:
«Старик проявляет… инициативу.»
На следующий день дом Вельтов окончательно перестал походить на место, где кто-то должен умереть. Он все еще держал тишину, но тишина уже не была торжественной. Она стала… раздраженной. Как очередь, которая давно устала ждать, но не смеет роптать вслух.
Лукас встретил Элрика с видом человека, которому не хватает ни сна, ни решимости.
— Он… снова бормотал, — сообщил он приглушенным голосом.
— Что-то осмысленное? — осторожно уточнил Элрик.
— Да. Он просил… жаркое.
Элрик застыл так, будто услышал явление природы, нарушающее фундаментальные законы.
— Жаркое? — переспросил он мягко, но чуть тише обычного.
— Жаркое, да, — ответил Лукас, не скрывая внутренней усталости. — С травами. Какими — не уточнил.
Они вошли в комнату.
Старик не выглядел бодрым. Он не выглядел даже нормально. Но между прежней неподвижностью и нынешним состоянием была разница: теперь он демонстрировал требовательность.
Не жизнь. Именно требовательность.
— Жаркое… — прохрипел он тихо, словно повторяя заказ усталому официанту. — И… вина…
Эти слова повисли в воздухе как нечто настолько абсурдное, что дом будто бы тихо закашлялся от удивления.
Элрик моргнул. Его лицо осталось учтивым, но внутри что-то определенно сорвалось с крючка.
Вино?
Гробовщики в Руннельбрюке привыкли ко многому. Они слышали последние слова, просьбы, крики, молитвы. Но никогда — просьбу о вине после шести дней отсутствия признаков жизни.
Лукас опустился на стул.
— Знаете, мистер Молл… — сказал он усталым, тихим голосом. — Я понимаю, что подобные всплески случаются. Вы говорили. «Прояснение сознания». Но это… по-моему, за рамками.
— Несколько… необычно, — признал Элрик, не меняя интонации, но медленно закрывая блокнот — словно боялся, что факты, вписанные туда, могут оказаться инкриминирующими.
Старик поднял руку — слабую, дрожащую… но уверенную в своем намерении.
— Жаркое! — повторил он, уже почти возмущенно. — И вина… бокал… красного… хорошего…
И вот тут случилось то, что происходило с Элриком крайне редко: его лицо отразило эмоцию. Настоящую. Искреннюю. Столь редкую, что ее можно было бы отправить в Музей Невозможных Выражений Лица.
Он чуть привстал, развел руками — широким жестом, совершенно нехарактерным для его обычно сдержанной манеры, и отчетливо, почти жалобно спросил:
— Простите, но… что мне делать с музыкантами?
Тишина ударила в комнату как кувалда.
Лукас медленно повернул голову.
— С чем?
— С музыкантами, — повторил Элрик ровным, но непривычно натянутым голосом. — Трио. Они… заказаны. На сегодня. На сегодня. Вписаны в расписание. Ожидают сигнал.
— Так… отмените? — нерешительно предложил Лукас.
— Отменить? — Элрик замер, будто это слово разрушало основы мироздания. — Простите, но у нас… репутация. Мы состоим в Гильдии. Нельзя просто отменить траурное трио «из-за того, что клиент неожиданно…»
Он замолчал, явно подбирая формулировку, которая не будет звучать абсурдно.
— …решил поесть жаркого.
Лукас устало прикрыл лицо ладонью.
— Ну… да.
— Это… — Элрик медленно вдохнул, — не предусмотрено протоколом.
Старик между тем, чувствуя, что разговор уходит не в ту сторону, повторил:
— Жаркое. И… вина. Бокал.
Фраза была вежливая. Абсурдная. Ужасно живая.
Элрик впервые за всю историю своих профессиональных наблюдений сделал шаг назад — словно тот, кто внезапно увидел, что кирпич, который должен был спокойно лежать, неожиданно решил стать птицей.
— Он… — произнес гробовщик хрипловатым голосом, — он звучит довольно… уверенно.
Лукас, в свою очередь, сказал:
— Да. Уже второй день. Уверенно. Слишком уверенно. Я бы даже сказал — пугающе уверенно.
Они оба глянули на старика. Он неторопливо, но четко указал пальцем на дверь:
— Жаркое. Сейчас.
Элрик глубоко выдохнул.
— Очень хорошо, — сказал он обреченным тоном человека, который сдается миру, чтобы потом выставить ему счет. — Считаю… уместным выполнить просьбу. В конце концов… процесс должен быть человечным.
И добавил себе под нос — почти неслышно, но достаточно, чтобы Лукас уловил:
— А после… я займусь музыкантами.
Жаркое появилось в комнате быстрее, чем можно было ожидать от кухни, которая шесть дней работала на режиме «постепенного угасания». Возможно, влияние имела паника дворецкого, возможно — страх перед голосом старика, который за последние сутки доказал, что способен не только бормотать, но и отдавать приказы.
Элрик стоял у стены, сцепив руки за спиной, глядя на поднос так, будто на нем лежала не тарелка с едой, а оскорбление всему его профессиональному опыту.
Лукас стоял рядом — держа выражение ужасающе спокойного лица, как человек, который медленно понимает, что мир не просто сошел с ума, но делает это на его личных глазах.
Старик, однако, был доволен.
— Жаркое… — прошептал он, ощупывая аромат. — Вот… так…
Он съел первый кусок. Потом второй. Каждый — с тем содержательным удовольствием, которое не имеет права появляться у человека «в предсмертном состоянии».
Элрик не вмешивался. Он просто наблюдал, держа брови в чрезвычайно опасной близости к тому, чтобы подняться выше профессионального уровня.
Когда старик закончил, он выдохнул и произнес:
— Хорошо бы… еще…
Лукас моргнул.
— Еще?
— Да. Еще. И… — старик сделал паузу, будто вспоминал что-то очень важное, — тот сыр… из погреба… твоя мать любила…
В этот момент кто-то мог бы услышать, как у Лукаса треснуло терпение — тихо, внутри, изящно, без последствий для внешнего вида лица.
— Сыр, — повторил он. — Конечно. Сыр. Из погреба. Замечательная… просьба.
Элрик слегка наклонился к нему:
— Возможно, это… продолжение прояснения сознания? — спросил он мягко, вежливо, но уже не столь уверенно, как пару дней назад.
— Прояснение? — Лукас медленно повернул голову. — Прояснение… аппетита?
— Такое… бывает, — осторожно предположил Элрик.
И если бы не дрожь в голосе, это прозвучало бы вполне убедительно.
Дворецкий отправился за сыром.
Старик между тем повернул голову к Элрику — неожиданно осмысленно.
— Молодой человек… — произнес он. — А вы… не принесете мне бокал вина?
Элрик мгновенно улыбнулся. Улыбка была идеальной — профессиональной, вежливой, безупречной. Настолько безупречной, что в нее никто не мог бы поверить.
— Конечно, — сказал он, голосом человека, который соглашается на что угодно, лишь бы сохранить лицо. — Конечно… если оно вам… необходимо.
— Необходимо, — уверенно произнес старик. — Красное. Выдержанное. Не слишком холодное.
Лукас слегка покачнулся.
— Папа… ты… ну…
— Вино, — повторил старик. — И сыр. И жаркое… еще. Треть. Там на кухне осталось.
И вот тут, на секунду, Элрик позволил себе эмоцию — маленькую, как трещина на стекле. Брови дернулись вверх; взгляд стал острым, как перо, которым он вел учет заказов.
— Треть? — спросил он почти шепотом. — Он хочет треть?
— Да, похоже, — устало сказал Лукас. — Я никогда не думал, что это скажу… но… он слишком живой.
Элрик закрыл глаза на мгновение — и это было почти драматично.
— Понимаю, — произнес он. — Ситуация… выходит… за рамки стандартной процедуры.
— За какие рамки? — спросил Лукас.
Гробовщик развел руками.
— За все.
— Даже те, которые вы сами придумываете?
— Особенно их.
Дворецкий вернулся с сыром.
Старик начал есть. С аппетитом, который можно было бы назвать вдохновляющим, если бы он не разрушал планы по наследованию и не ставил под угрозу репутацию похоронного бюро.
И тогда Лукас произнес то, что думали оба:
— Мы ведь не обязаны… радоваться этому, да?
Элрик вздохнул.
— Радость — не обязательный элемент процесса.
— А что обязательный? — зло, но тихо спросил Лукас.
— Предсказуемость, — серьезно ответил Элрик.
Они оба посмотрели на старика.
Он подозрительно бодро доедал сыр.
К восьмому дню старик выглядел так же плохо, как раньше, но вел себя так, будто собирался прожить еще лет сорок — чисто назло всем ожиданиям. Он уже не просто ел и пил; он начал интересоваться окружающим миром, причем тем тоном, который используют люди, считающие себя центром вселенной.
— Лукас… — пробормотал он в этот вечер, повернув голову. — Здесь слишком тихо.
Лукас напрягся. Тишина была единственным, что оставалось под контролем.
— Тихо… — повторил старик. — Хочу музыки.
Элрик вздрогнул.
— М-музыки? — переспросил он, будто слово было из неприличного словаря.
— Веселой, — уточнил старик. — Живой. Хочу… повеселиться.
Повеселиться — это слово в комнате, где шесть дней назад ожидали погребение, звучало как кощунство, но уверенное, выразительное и недопустимо бодрое.
Лукас медленно повернулся к Элрику, и в его глазах появилось выражение человека, который больше не надеется на здравый смысл от вселенной.
— Мистер Молл… не могли бы вы… объяснить, что происходит?
— Я… — Элрик судорожно сглотнул, — к сожалению, не обладаю знаниями в области… жизненной настойчивости вашего отца.
Старик между тем продолжал:
— Давайте музыку. Быстрее. Хоть что-то… веселое…
И вот тут произошло то, чего никто не ожидал: Элрик, который всегда держал себя в руках, вдруг странно оживился.
— Ну… — произнес он, — вообще-то у нас уже есть музыканты.
— Что? — спросил Лукас, надеясь, что ослышался.
— Траурное трио, — тихо пояснил Элрик. — Мы обсуждали их. Они уже прибыли в город. Зарезервировали время. Получили аванс.
Он говорил это тоном человека, который вынужден признать очевидное: если вселенная не собирается подстраиваться под него — он подстроится под нее.
— И… вы хотите… их пригласить? — спросил Лукас, потеряв остатки уверенности в здравомыслии.
Элрик вдохнул глубоко, как человек, который делает шаг в пропасть, но старается сохранить достоинство.
— Деньги… уплачены, — сказал он. — А репутация «Тихого Конца и Сыновей»… не позволяет отказывать клиенту. Ни действующему… ни… потенциальному.
Старик, не подозревая глубины трагедии происходящего, оживился.
— Музыкантов! — повторил он бодро. — Пусть сыграют что-нибудь… веселое. А то вы оба стоите… как две свечки…
Лукас закрыл лицо рукой.
— Веселое… траурное трио…
— Музыканты артисты, — сказал Элрик тем деревянным тоном, который появляется у людей, переживших эмоциональный перегруз. — Они адаптируются.
Он подошел к двери, раскрыл блокнот, проверил записи, вздохнул так, будто подписывал союз с тьмой, и сказал дворецкому:
— Проводите, пожалуйста, музыкантов. И предупредите их… что программа слегка изменилась.
Лукас ахнул:
— Что вы им скажете?
— Что у нас… — Элрик закрыл глаза, — нестандартная церемониальная ситуация.
Старик довольно улыбнулся — единственный человек в комнате, который был искренне счастлив.
Через несколько минут на пороге показались трое музыкантов — в черных одеждах, с серьезными лицами, готовые играть траурные мелодии для достойного ухода.
Они остановились, увидев старика, который сидел полуспиной и радостно поднимает бокал вина.
Лицо первого музыканта дрогнуло.
Второй подавился воздухом.
Третий тихо прошептал:
— Это… тот, кого мы должны провожать?
Элрик кивнул, сохраняя лицо человека, который все еще верит в причинно-следственные связи.
— Да. Он желает… веселого.
— Веселого? — втроем переспросили музыканты.
Старик, не поворачиваясь:
— Давайте! Веселое! Вы же… музыканты… не пни…
Элрик отчаянно улыбнулся.
— Пожалуйста. Хоть что-то… умеренно жизнерадостное.
Музыканты переглянулись и начали играть — что-то между бодрым походным маршем и танцевальной мелодией для ярмарки. Не уверенно, но честно.
Старик закивал под ритм.
Лукас тихо сказал:
— Это абсурд. Это… кошмар.
Элрик ответил так же тихо:
— Я понимаю. Но… мы должны уважать пожелания клиента.
— Какого клиента? — сорвался Лукас.
— Того, который… еще жив, — мрачно пояснил Элрик.
Музыка усилилась. Старик попросил подать ему еще вина. И впервые за дни ожидания Элрик сказал вслух то, о чем раньше только думал:
— Он должен был уже… уйти. Отправиться в свое путешествие. К предкам.
— Согласен, — выдохнул Лукас. — А он устраивает… фестиваль.
Оба мужчины стояли, слушая веселую музыку, предназначенную для человека, которого по документам должны были хоронить вчера.
И все больше начинали понимать: старик выиграл эту партию.
И в этот самый момент, вдохновленный музыкой и вином, старик решил, что способен подняться.
Одной рукой он оперся на подушку. Другой — потянулся за бокалом. Сомнительное решение для человека, который семь дней лежал без движения.
Подушка поехала. Локоть соскользнул. Бокал ударил его прямо по виску — глухо, предельно обидно.
Старик замер. В комнате повисла звенящая пауза.
— Треклятое… вино… — прохрипел он.
И обмяк.
Музыка оборвалась.
Лукас замер.
И первым, кто нарушил тишину — с неожиданной, чистосердечной, даже победоносной энергией — был Элрик.
Он хлопнул в ладоши, громко, отчетливо, как человек, который семь дней подряд ждал финала, и теперь он наконец случился.
— Агаааа! — вырвалось у него.
Гробовщик сиял три долгие секунды — счастливым, неподдельным, глубинным человеческим ликованием, которое абсолютно не совместимо с его профессией.
Потом он осознал, где он, перед кем, и что он только что сделал.
Элрик замер. Медленно опустил руки. Выпрямился.
И с выражением торжественной, профессиональной серьезности произнес:
— То есть… мои… глубочайшие соболезнования.
Он кашлянул. Вернул себе безупречную маску печальной компетентности. Обернулся к музыкантам — те стояли, как три статуи недоумения.
Элрик жестом пригласил их ближе.
— Господа… вы это… не расходитесь.
Он сделал маленькую паузу, чтобы убедиться, что говорит ровно:
— Клиент готов.
Музыканты кивнули так, будто услышали новое природное явление.
Лукас сел в кресло, прикрыв глаза рукой — смесь облегчения, истерики и недоумения.
А Элрик, уже полностью вернувшийся в свою роль, тихо добавил:
— Наконец-то.