*** Пролог ***


В день зимнего солнцестояния, когда сизое небо тянулось к земле тяжелыми щупальцами, вязко и нехотя, надрываясь болезненно-желтым светом и кашляя колючим снегом, моя мать сдалась.


Мы с Машей поняли это не сразу. Долго спорили, когда жена впервые, робко и как бы между прочим, поделилась со мной своей догадкой. Но теперь, оглядываясь назад, я ясно вижу: в тот самый пятничный вечер, когда мы переступили порог моего отчего дома с сумками, набитыми хлебом и крупой, мама уже была не с нами.


Она все еще смеялась за ужином, подливала нам горячего крестьянского супа — жидкого, с разболтанным в бульоне яйцом и сухарями из черного хлеба — но в глазах ее уже поселилась чужая тень.


Сначала это казалось случайностью. Она замолкала, взгляд ее мутнел, лоб прорезали глубокие складки, словно она вслушивалась в поступь чьих-то шагов по старым половицам, в осторожное дыхание за спиной, в шорох занавесок, которые никто не трогал. И тогда чудилось, что мысленно она идет за этим звуком, медленно и без сопротивления.


Но в следующий миг мама возвращалась: лицо смягчалось, появлялась неловкая улыбка, и в глазах ее стоял легкий туман вины и растерянности.


С той поры она все чаще открывала дверь и подолгу стояла на пороге, бессмысленно вглядываясь в зябкие сумерки. Дом ее, старый и покосившийся, жался к сугробам, точно нашкодивший щенок, а она все искала в серых, драпированных тучами вечерах дорогу — одну, ведомую лишь ей.


Теперь мы знаем: к ней тогда приходила Дуат.



*** Маша ***


С того самого ужина прошел ровно год. Мы сидели в машине, которую Денис припарковал вдоль дороги: белоснежные горбатые великаны во дворе охраняли покой его матери, путая случайных посетителей в бесконечном снежном лабиринте застарелых сожалений.

— Пошли? — спросила я, и чуть сильнее сжала руку Дениса.

— Да, да, — опомнился он. — Прости, ромашка. Я возьму сумки.

Морозный воздух рванулся в легкие колючей проволокой, выжимая слезы, пока мы, проваливаясь в скрипучий снег, пробирались от калитки до рассохшейся деревянной двери, скидывающей струпья десятков покровов краски, чтобы хотя бы в конце своей жизни бесстыдно обнажить состарившуюся, но девственную древесину.

Денис отпер дверь своим ключом, и сквозь вырвавшийся пар мы вошли в дом.

Анна Васильевна сидела в кресле у печки, накинув на ноги шерстяное одеяло. Черная кошка на ее коленях недовольно подняла на нас голову и что-то мяукнула хозяйке. Та моргнула и нехотя, будто мы отвлекали ее от чего-то очень важного, перевела на нас взгляд.

— Мам, это я, Дима, — сказал муж. — И Маша. Помнишь ее?

Его мать рассеянно улыбнулась и кивнула.

Он ушел с сумками на кухню, а я аккуратно взяла Анну Васильевну под локоть и легонько потянула за собой.

— Погоди, — добродушно сказала она, вставая. — Скоро я заберу Димочку с собой.

Под ложечкой тоскливо заныло, но я промолчала и усадила ее за стол.

Дима вернулся, расставил на столе чашки, разлил в них горячий чай. Добавил теплого молока с медом в одну из них и подвинул матери.

— Мам, пей.

Она взяла кружку и сделала глоток. Кошка на печи закричала, выгнула спину и нырнула куда-то в темный угол.

— Я совсем не помню своего имени, — вдруг сказала Анна Васильевна. — Просыпаюсь по утрам, и ищу его, ищу…

Она задумчиво посмотрела вдаль, сквозь стену перед собой.

— Я видела его в хрустальном доме, — продолжила она. — Но я не могу его вспомнить…

Она рассмеялась, а потом уронила голову на руки и расплакалась. Дима подошел к ней и обнял за плечи.

— Мам… Тебя зовут Аня. Анна Васильевна.

— Нет, нет, — рыдала она. — Мне нужно мое имя…

Дима гладил ее по спине, а она все плакала, завывая, как декабрьский ветер.

Так же внезапно она успокоилась и подняла на меня твердый взгляд.

— Кольцо проведет одного. Но войти должны оба, — сказала она.

Затем ее взгляд рассеялся, и она погрузилась в свой путанный монолог, тихо посмеиваясь и потряхивая головой, лишь изредка подмигивая кошке.

Дима выпрямился и несколько секунд стоял, не двигаясь, затем аккуратно снял обручальное кольцо с пальца матери и положил на стол.

— Что… что это значит? — растерянно спросила я и посмотрела на него.

Мне не понравился его взгляд.



*** Дима ***


Я знал, что будет дальше.

Я видел это в ночах — неверных, зыбких, спутанных вьюгой, когда сон, тёплый и вязкий, как переспелый плод, сам раскрывался мне навстречу. В этих снах дыхание Дуат было сладким и утомляющим. А наутро, едва не задохнувшись в ее жарких объятиях, я с криком просыпался, и Маша осыпала меня поцелуями, смывая ночной мор своими слезами.

— Я найду ее имя, — сказал я. — Ромашка… Ты пойдешь со мной?

Она долго смотрела на меня — как смотрят дети, не задавая вопросов и не споря, просто безоговорочно веря, и от этого было еще больнее.

— Хорошо, — прошептала она.

Я вынул из кармана скальпель. Он лежал там давно и больше не ощущался — я привык к нему, как привыкают к тяжести ключа от квартиры, и таким он и был — неощутимым, нереальным.

Я убрал за уши ее длинные светлые волосы. Металл коснулся ее лица, и я осторожно повел руку, словно художник ведет кисть, боясь вдохнуть, отвлечься, дрогнуть в сомнении. Крови не было: был цвет любимого бабушкиного ковра; были алые гладиолусы в мамином саду; был марокканский закат на фоне черных силуэтов пальм пять лет назад…

Когда все было кончено, половинка лица и правый глаз легли на пустую тарелку на столе, и я перевел дыхание.

— Теперь ты, — сказал я и вложил скальпель в Машину руку.

Я встал перед ней на колени, и Маша поднесла скальпель к моему лицу.

— НЕЕЕЕТ!!! — закричала мама.

Непостижимо быстро для своего возраста она вскочила на ноги и отшвырнула меня в сторону, зашипев, как кошка, защищающая своих котят. Маша завизжала, скальпель звякнул, выпав на пол. Я обхватил маму, оттаскивая от жены. Она дернулась и тут же обмякла, выскальзывая из моих рук.

Жена тяжело дышала. Ее одежда пропиталась красным, руки дрожали. Но она всхлипнула и помогла мне поднять мать и положить ее на кровать. Затем подняла скальпель, и мы обменялись половинками лица и правыми глазами.



Я накрыл ладонью Машин глаз и огляделся. Сама она исчезла, а стены дома вдруг сделались новыми — из свежего пахучего бруса, который дед с отцом когда-то выкладывали своими руками. Мать стояла у печи, совсем молодая, ловко лепя крепкими руками пирожки с капустой.

Я надел на палец мамино кольцо и распахнул входную дверь.


На улице стояла ночь, высокая и ясная: мир казался пронизывающим, когда возможно любое колдовство, и мне вдруг стало пронзительно грустно, что я потерял его, и что только это кольцо через много лет смогло снова приоткрыть дверцу в тот волшебный мир зимней ночи…

Морозный воздух был плотным, как натянутая ткань. Я уперся в него головой, затем плечом, чувствуя, как дом подталкивает меня сзади, и, прорвав сопротивление, вывалился наружу.

Ночь приняла новую жизнь всеми фазами луны, и я огляделся.

Я знал эти улочки. Я рос вместе с ними. Они петляли в одному мне известном порядке, уходя в стороны, вверх и вниз, во всех направлениях сразу, и мне, как и в детстве, было совершенно ясно, что они могут привести меня куда угодно — хоть к самой Дуат.

Я провернул кольцо на пальце, и бесконечное множество дорог передо мной сложилось в один светящийся путь. Моя нога встала на яркий фантик, и я пошел по спирали вверх, в гудящее небо, пробитое сияющей шрапнелью.

Я поднимался шаг за шагом, ступая на «Каракумы» и «Раковые шейки». Становилось все холоднее; легкие отказывались впускать царапающий воздух, я перестал чувствовать пальцы на руках и ногах — они вконец застыли, а потом стали горячими. Путь наверх давался все труднее. С каждым шагом я будто становился тяжелее: фанты начали подрагивать, поддаваться под моей поступью, и в какой-то миг я испугался, что они не выдержат, и я полечу вниз. Земля под ногами осталась далеко, почти скрылась под облаками и рассеченным самолетами небом. Тогда я опустился на четвереньки и пополз дальше по-пластунски, как по тонкому льду. Часы на запястье показали 38:64, и в этот момент фантики сошлись в летящий разноцветный остров.

Я упал на траву, холодную и звонкую, и тут же из неё наполз старый бабушкин ковер — пестрый, с выцветшими красными цветами. Он накрыл меня, стянул, и мне стало тепло и спокойно. Я закрыл глаза, потянулся к этому знакомому уюту, желая только одного — остаться в его объятиях еще минуту, две, пока не закончится эта ледяная ночь...



*** Маша ***


Свет потускнел, и дом стал окончательно старым, пустым, выстоявшим два поколения и готовым отдать последнее тепло, прежде чем застыть навсегда в одиночестве.

Я прикоснулась к Диминой щеке на моем лице, прикрыла его глаз и вышла на улицу.

Снаружи все было знойным и чужим: разморенные жарой люди лениво переходили из одной тени в другую, приоткрыв рты и прикрыв веки, стремясь защититься от беспощадного солнца.

— Простите, — обратилась я к сидящему на лавочке мужчине в багамских шортах. — Вы не видели, куда пошел мужчина, который только что вышел из этого дома?

— Просто цветы, ровно так, — ответил он лениво, и пальмы на его шортах начали по одной взлетать в воздух, крутя листьями, как пропеллерами.

Я поймала одну пальмочку, и она рассыпалась на ладони в красную пыль.

— Он чуть выше меня, черноволосый, кудрявый, в зеленом пуховике? — снова попыталась я.

— Все кудрявые идут за холмы, а толстые — в реку, — ответил он, и его лицо начало стекать на футболку, как подтаявшее мороженое.

— Холмы? Вон те, вниз по улице?

Но он уже не мог ответить — его рот стёк и свисал с подбородка, и мужчина расслабленно откинулся на спинку скамьи, подставляя растаявшее лицо полуденному солнцу.

Я огляделась. Мне не были знакомы ни лоснящиеся от пота и летней неги прохожие, ни путанные улочки, заканчивающиеся тупиками или неожиданно выводящие на пустырь.

Пятнашки травы и деревянных домов, тянущиеся в бессмысленном переплетении на километры вокруг, двигались в беспорядке, и не было никакой надежды отыскать в этом хаотичном танце моего мужа.

Я поправила на растаявшем мужчине кепку и пошла к холмам, похожим на огромные заросшие мхом груди. Иногда мне даже казалось, что они медленно вздымаются и опускаются, тяжело вздыхая под палящим солнцем.

От жары и усталости мысли стали вязкими и ленивыми. Воздух наплывал на них тяжелыми слоями, трещал от мух, запаха гнилых фруктов и приторной сирени. Мне захотелось остановиться — просто лечь на раскаленную землю и позволить этому дню закончиться без меня.

Я присела под раскидистым клёном. Тень под его кроной была плотной и влажной, и бурьян смородиновых кустов сомкнулся вокруг, мягко и настойчиво прикрывая меня от солнца. Я закрыла глаза, позволив этому покою задержать меня еще на мгновение.

Сознание медленно блекло. Смородиновые листья обмахивали меня прохладным воздухом, покачивали, как в колыбельной. Крепко обнимали, как Дима, когда мне становилось грустно…

Я резко открыла Димин глаз.

Дерево надо мной скинуло листья и стояло, бесстыдно оголив побуревший жилистый ствол, и наполовину сухие листья смородины тянулись к нему и натирали его в первобытном исступлении, пока не падали, обессилев, в красные гладиолусы у его корней. И словно бы вторя этой агонии, из самой глубины моих бронхов вырвался звериный крик, и я кричала, пока не осипла, не упала сама в эти изнеможденные листья и алые цветы.

Рядом лежала маленькая светящаяся буква «А». Я положила ее в карман ситцевого платья и поднялась.

Где-то далеко Дима, должно быть, тоже открыл глаза. Я знала это тяжелым, запоздавшим ощущением, будто шаг, сделанный им, отозвался во мне гулкой пустотой.

Мы снова прикрыли правый глаз друг друга и отправились дальше.



*** Дима ***


Смотреть на мир двумя глазами было страшно и тревожно, и я поспешно зажмурил Машин.

Ковер подо мной иссох, распался на разноцветные нити, а рядом лежала серебристая буква «Н».

Я сунул ее в карман куртки и поднялся.

Передо мной возвышался огромный карточный домик. Карты в нем были тончайшими и прозрачными, линии на их рубашках переплетались в круговой лабиринт, а лица дам и королей были отвернуты в противоположную от меня сторону.

Я подошел, открыл карточную дверь и вошел внутрь.

— Немедленно повесьте куртку на место! — звенящим голосом приказала мне женщина внутри. Она была очень высокой, втрое выше меня, с длинными руками, достающими до самого пола, а голова, гладкая и лишённая волос, отражала тусклый свет карточных стен.

Я поспешно скинул одежду и подбросил вверх. Вещи тут же повисли на одной из стен, как и остальные предметы, свисающие с карт без веревок или гвоздей.

— Прошу прощения, моя королева, — поклонился я. — Я не хотел нарушить ваш покой.

— О, оставьте, — она закатила глаза и приложила ко лбу тыльную сторону руки. — Присядьте, сейчас же.

Я выбрал один из свисающих столов на правой стене и забрался к нему. Стульев не было, поэтому я просто принял сидячее положение в воздухе, согнув колени и немного откинув спину назад. Королева устроилась на троне из королей, кокетливо закинув одну ногу на вазочку с печеньем.

— Я ищу имя, — сказал я. — Вы не знаете, где оно может быть?

— Все так говорят, — отозвалась она. — Мы сыграем.

Она лениво провела большим пальцем по воздуху, будто перебирая колоду, и сделала жест рукой — так запускают «блинчик» по воде. Напротив моего лица повисла бубновая девятка.

— Скажите лучше, — продолжила королева, — вы всегда боялись лишних фигур?

— Я не люблю, когда что-то появляется без плана, — ответил я осторожно, и карта сделалась крестовым медведем и отскочила назад.

Королева усмехнулась, медведь разлетелся бабочками, а я в этот момент почувствовал странную сухость в плечах — словно суставы перестали быть подвижными и просто обозначали закругленные углы.

— Нам обязательно играть? — спросил я. — Мне просто нужно имя.

— Только если вы остаетесь, — пожала плечами королева, запуская в меня даму гаечных ключей. — Разговоры требуют формы. Линии, цвет. Потом вас можно переворачивать.

Расстояние между мной и стеной исчезло, и я почувствовал себя плоским и хрупким.

— Фигуры множатся, а колода не резиновая, — буднично сказала королева. — Иногда приходится вытащить карту, а она не той масти.

Карта передо размножилась и превратилась в пять золотых пупсов и лимонного джокера.

— Выбирайте, — строго распорядилась королева.

Пупсы слишком ярко блестели, поэтому я вытащил джокера. Стало трудно дышать. Грудь словно расправилась и замерла в этом положении, как если бы её прижали стеклом.

Королева подалась вперед.

— Плохая новость в том, что глубины у вас больше нет, — грустно сказала она.

Я попытался повернуть голову, но смог лишь немного изменить угол. Мир стал блестящим и ясным, словно начищенная столешница.

Чьи-то пальцы подхватили меня за край и медленно сдвинули в сторону, аккуратно вставляя в стену карточного домика.


*** Маша ***

Через несколько часов улица, по которой я шла, перестала притворяться прилизанным центром и обнажилась во всей своей беспардонной простоте. Как деревенская девушка, вернувшаяся из города, она скинула юбку с пайетками, туфли на слишком высоком каблуке, стерла яркую помаду и ожила — вернулась своей непосредственностью, чрезмерностью, безусловностью.

Солнце висело все так же высоко, не двигаясь со своего насиженного места.

Внезапно в сердце что ударило, будто проткнув его железным прутом, и я, качнувшись, остановилась. Во мне родилось ясное, беспокойное осознание: с Димой что-то не так, он не на своем месте, — и я побежала через душные одеяла летнего воздуха, поднимая босыми ступнями дорожную пыль и задыхаясь в кипяченом мареве.

Когда я наконец добралась до холмов, мои волосы поседели, кожа сморщилась и покрылась темными пятнами.

За холмами оказалась огромная пирамида, сложенная из желтых кирпичей разного размера, таких больших, что я была меньше самого маленького из них. По щелям между ними ползали скарабеи и скорпионы, отливая на солнце черным хитином.

Я обошла пирамиду по кругу, но никакого входа или достаточно большой щели, чтобы пролезть внутрь, не было. Из Диминого глаза выступили слезы, и я опустилась на землю, бессильно глядя на свои иссохшие руки.

— Скушай меня! — тонко пропищал кто-то.

Я осмотрелась, но никого не увидела.

— Если хочешь войти, ты должна меня съесть!

Теперь стало понятно, что со мной говорил маленький скорпион.

— Я не ем насекомых, — опешила я.

— Сама ты насекомое, — обиделся мой новый друг. — Я членистоногое!

— Все равно, — тряхнула я головой. — Пауков я тоже не ем.

— Ну и дурочка! — заплакал скорпион.

Он спрыгнул в песок возле меня и начал кататься на спине, молотя лапками по воздуху.

— Ешь меня! Ешь! Ешь! Ешь!

— Да не буду я тебя есть, — разозлилась я. — Прекрати эту истерику!

— Ах, так?

Скорпион ловко вскочил на лапки, подбежал и вонзил свой хвост в мою ногу.

— Ай! — вскричала я, схватила его и сжала в кулаке.

— Ну… позязя?.. — нерешительно протянул он.

— Да что ж с тобой делать, — вздохнула я, задрала платье и посадила его к себе на живот.

— Ура! — пискнул скорпион, сжался в малюсенький черный комочек и залез в меня через пупок.

— Проверь у себя на языке! — глухо донеслось из моего живота.

Во рту словно взорвался воздушный шарик, наполненный сладкой водой, с небольшим острым предметом внутри. От неожиданности я закашлялась.

Я выплюнула предмет в руку — это оказалась блестящая буковка «Я» — и подняла взгляд.

В пирамиде, в черном, как копоть проеме, уходящем бесконечно глубоко внутрь, стояла Дуат. Кожа ее была застывшей лавой, в глазах горело пламя, а уши, вытянутые и заостренные, были украшены золотыми кольцами.

— Зачем ты здесь, Мария? — спросила она голосом Анны Васильевны.

— Я пришла за своим мужем, — тихо ответила я.

Дуат наклонила голову вбок, словно птица, и холодно улыбнулась.

— А почему ты думаешь, что он захочет пойти с тобой?

Слова ударили, как хлыст. Все вокруг, кроме Дуат, вдруг потемнело и исчезло, стало колючей, пугающей пустотой, которая рвалась забрать меня, растворить в своем ничто, и я закричала что есть сил:

— Я люблю его!

Огонь в глазах Дуат вспыхнул еще ярче, скулы заострились и она спросила:

— Скажи мне, Мария, ответь честно и без сомнений: любит ли тебя ОН?

Я ощущала, как пустота вокруг подбирается, заползает мне в сердце. Наверное, еще секунду назад я знала ответ, но теперь тонкая брешь сомнения покрыла его ледяной коркой, не позволяя мне вымолвить нужное слово…

Холод сковал тело, не давал двигаться. Мне вдруг подумалось, что не так уж и плохо просто перестать быть. Слиться с этой пустотой, сделаться такой же полой и бесстрастной, потерять все чувства и мысли…

Что это вообще — любовь? Я совсем не помнила этого слова. Мысли наползали друг на друга, путались, как те узкие улочки в деревне.

Если бы Дима был рядом, он бы указал мне дорогу. Я бы даже не смотрела под ноги. Он просто вёл бы меня, держа за руку, и мы бы смеялись, удерживали друг друга, если бы кто-то вдруг оступится.

Или нет.

Или один из нас замедлился бы, его шаг бы сбился — и я начала бы считать эти шаги не в унисон: один, второй, тридцать восьмой, шестьдесят четвертый, — пока не потеряла бы счет. А куда мы шли? Кто это — мы?

Я больше ничего не помнила. Я не понимала, кто стоит передо мной, не знала, кто я сама. Мне хотелось убежать, спрятаться в чьем-то старом брусчатом доме, тонущем в ромашках теплыми июльскими вечерами…

Ромашка… Ро-Машка…

Мысли выстроились в ряд, в груди расползалось тепло, гоня прочь лютую стужу.

Я распахнула оба глаза.

— Да, сказала я твердо. — Да, он меня любит.

Небо вспыхнуло прозрачной синевой, земля под ногами покрылась молодой травой, подул легкий ветерок.

Дуат двоилась: то принимала образ кошки, черной, как остывшая лава, то становилась Анной Васильевной. Она держала в руках карту, и я узнала на рисунке Диму.

— Он отдал мне свою букву, чтобы ты могла вернуться домой, — сказала она. — Если ты вернешь свои, то можешь забрать его с собой.

Дуат протянула мне карту, и я осторожно взяла тонкий прозрачный квадратик.

— Но тогда его мать не вспомнит свое имя, — прошептала я. — Я не могу оставить его, но он не простит мне, если я не принесу буквы его матери.

Я посмотрела на карту. Дима ободряюще улыбался, словно говоря: «Все в порядке, не думай обо мне, уходи».

— Чтобы уйти, нужно заплатить цену, — сказала Дуат. — Тебе решать.

Над нами быстро бежали облака, белые и дырявые, будто кто-то разлил молоко и размазал его по небу широкими мазками. Солнце клонилось к закату, но еще не разбавило синеву розовой акварелью, а только капнуло немного теплого меда, позолотило верхушки холмов, раскидистый клен, улочки-лабиринты старой деревни.

— Я решила, — сказала я.

Дуат заглянула мне в глаза, улыбнулась и стала старенькой дверью дома Анны Васильевны. Я толкнула ее и шагнула в яркий рассеянный свет.



*** Эпилог ***

Я аккуратно взяла Анну Васильевну под локоть и легонько потянула за собой.

— Погоди, — добродушно сказала она, вставая. — У нас еще много времени.

Она подмигнула и крепко прижала к себе. От нее пахло медом и молоком.

Я усадила ее за стол, налила ей горячего чая, подвинула хрустальную вазочку с печеньем-алфавитом и конфетами «Каракум». Анна Васильевна выудила из нее буквы А, Н, Я и положила себе на салфетку.

Дима уселся напротив, взял со стола газету с кроссвордами и прочитал:

— Загробный мир в мифологии Древнего Египта, через которое путешествуют души умерших?

— Дуат! — сказала Анна Васильевна.

— Д, У, А, Т, — пробормотал Дима, вписывая буквы в клеточки.

Я отпила немного смородинового чая и замерла с чашкой у губ.

С дальней каемки обманчивых зимних сумерек, из глубины трескучей и сонливой ночи, донесся едва различимый, но настойчивый шепот. Медленно, как во сне, я подошла ко входной двери и распахнула ее. Среди лабиринтов перепутанных улиц, в очаровании морозной иллюминации, едва видимая взгляду, мелькнула дорога.

Загрузка...