Он должен был умереть. Это была единственная мысль, которая пульсировала в нем в первые часы — или дни, он не знал, — когда сознание возвращалось вспышками боли во тьме, какими-то лохмотьями, рваными клочьями смысла.
Он должен был умереть, но не умер.
Люк снял с него бесполезные шлем и маску, остатки легких заполнились едким, выжигающим воздухом и взорвались. Он помнил это. Помнил тепло держащих его рук вперемешку с ледяным холодом металлической палубы. Помнил дрожащий, полный горечи и смятения голос сына. Он думал тогда: как странно, что Люк не хочет его отпускать, что Люк прикасается к его обезображенному лицу без отвращения, что Люк, уже все понимая, продолжает твердить свое упрямое «я тебя вытащу, я тебя спасу».
Проклятые джедаи с их проклятым кодексом. Вытащил. Спас.
Его поместили в камеру с бактой. Он понял это постепенно, сложил из тех полумгновений, когда расслоенное зрение вдруг собиралось, чтобы тут же разъехаться и рассыпаться снова. Тишина в камере и вокруг была обманчивой, созданной специально из не приспособленных для этого составляющих. Строго говоря, она и тишиной-то не была. Ритмично звучала аппаратура. Что-то мягко гудело. Что-то постукивало. Что-то протяжно пищало. Он чувствовал, как препараты вливаются в вены через трубки, которых он не видел, но которые ощущал, — обрубок тела все еще существовал, и кто-то (видимо, Люк, кто еще) считал нужным поддерживать это нелепое существование.
Он не был благодарен. Скорее, наоборот.
Он попытался пошевелиться. Мышцы, привыкшие к поддержке скафандра, отозвались — но с задержкой, с неестественным усилием, словно сигнал от мозга пробивался к ним через жесткие помехи в эфире. Кажется, он еще никогда не чувствовал себя настолько слабым. Он остановил эту мысль — резко, без церемоний. Не сейчас. У него не было ни ресурса, ни инструментов, ни — он не нашел другого слова — права об этом думать. Он попробовал потянуться к Силе. Та была на месте. Где всегда. Но что-то смущало его: Сила была другой. Или он был другим. Или между ним и Силой теперь стояло что-то такое, чего раньше там не было. Он не мог определиться, как это назвать, и не был уверен, что хочет называть хоть как-то.
— Он снова в сознании.
Голос донесся снаружи, через стекло, — он не сразу понял, что есть стекло, но и здесь почувствовал границу, прозрачный барьер. Люди говорили громко и бесстрастно, словно были уверены, что он все равно не мог бы их услышать. Ну, или им было совершенно все равно. Медики. Привычная равнодушная интонация профессиональной озабоченности, медики годами именно так разговаривали о нем в его же присутствии — как о механизме, требующем технического обслуживания.
— Показатели стабилизировались ночью, — продолжал голос. Женщина, молодая. — Нейронная активность в пределах нормы для его состояния. Во время предыдущего прояснения сознания я зачитала полученные судебные документы, в соответствии с распоряжением. Думаю, он воспринял хотя бы частично.
Второй, мужской, голос добавил:
— Регенерационная среда работает лучше, чем мы рассчитывали. Легочная ткань начала отвечать.
— Хорошо. Очень хорошо.
Вот этот голос он узнал. Люк.
— Господин Скайуокер, — в голосе врача появилось нечто испуганно-осторожное, страх он умел считывать мгновенно, — я должен вам напомнить о протоколах посещений. В промежуточном решении суда…
— Я знаю решение суда. — Люк говорил без раздражения, просто констатируя факт. — Я его читал. Я присутствовал на заседании. Я могу находиться здесь в течение одного часа в день в сопровождении персонала. На данный момент я нахожусь здесь в течение двенадцати минут в сопровождении персонала.
— Да, господин Скайуокер.
— Но вам же не обязательно в буквальном смысле стоять у меня над душой, верно?
Послышались шаги, которые, впрочем, тут же стихли: медики отошли, но совсем недалеко, остались в комнате.
Он медленно повернул голову, медленно приоткрыл глаза и увидел силуэт у стекла.
Люк стоял и смотрел на него. Просто стоял и смотрел, как будто ждал чего-то. Чуда. Контакта. Слов, которые хоть что-то объяснили бы. И через Силу — через ту странную, изменившуюся Силу, к которой теперь непонятно было, как прикоснуться, — от Люка сплошным потоком шли беспокойство, сочувствие и все то же тепло, и это было невозможно, абсурдно, это было неуместно настолько, что он, наверное, должен был разозлиться.
Он разозлился.
Злость пришла легко — она всегда приходила легко, это был самый надежный инструмент, который у него оставался, единственное, что работало без сбоев. Злость на Люка, который стоял там с этим своим теплом, как будто тепло что-то решало само по себе. Злость на медиков с их регенерационной средой и нейронной активностью в пределах нормы. Злость на Альянс, или Республику, или как они там теперь назывались, с их решениями суда и протоколами посещений — как будто его нужно было содержать по протоколам, как будто он был каким-то…
Он осекся. Он именно что и был тем, кого требовалось содержать по протоколам. Более того, суд счел необходимым специально проговорить, что ему нельзя причинять себе вред. Ему зачитали это решение тоже — там было много параграфов, и юридический язык был тягуч и мутен, как всегда, один абзац он прокрутил потом в голове несколько раз, потому что не сразу понял, что это значит.
...с учетом выводов о психологическом состоянии субъекта и оценки риска, предоставленных медицинской комиссией, настоящим постановляется поместить субъект в регенерационную камеру класса R-7 засекреченной экспериментальной модификации N12 с ограниченным доступом к предметам, которые могут быть использованы для нанесения самоповреждений или повреждений систем жизнеобеспечения...
Он тогда подумал: они правы. Наверняка он бы попытался это прекратить. Любым из доступных способов. Наверняка.
Это было неожиданно и неприятно. Они были правы, он это знал, и злость не могла отменить этого знания: оно ощущалось холодным и тихим и занимало место где-то в центре грудной клетки, где раньше, практически только что, была панель управления скафандром, а еще раньше — что-то другое, чему он давно перестал давать имена.
Люк пробыл возле камеры ровно час. Перед уходом сказал:
— Я вернусь завтра.
Он не ответил. Возможно, и не смог бы, он не проверял. Но главное — он не был уверен, что у него нашелся бы ответ. «Не приходи» — было бы слишком явной ложью. Что-то внутри него реагировало на присутствие сына с непрошеным, унизительным облегчением, и это парадоксально давило еще одним тяжелым грузом, который сейчас некуда было с себя сложить. «Приходи» — было невозможно по другим причинам, которые он пока что не смог бы сформулировать.
Он висел посреди бакты, приборы звучали, медицинские дроиды лениво перекатывались от одного экрана к другому. Во всем этом был странный, укачивающий ритм, и он начал сползать в темноту раньше, чем успел это заметить. Тело предавало, как всегда, — оно хотело спать, хотело восстанавливаться, выполняло какие-то свои задачи независимо от того, что он об этом думал.
В темноте, отодвигая и рассеивая ее, — он уже не удивился, почти не удивился, — стоял старик в светлом одеянии и смотрел на него так, как смотрят на что-то одновременно знакомое и чужое. На что-то давно утерянное.
— Скверно выглядишь, Энакин…
Слово — имя — легло в темноту, как камень в воду, и круги от него стали расходиться все дальше, дальше, в такие пределы и пространства, куда он не хотел смотреть. Но деваться было некуда.
— Зачем ты здесь? — спросил он. Не спросил даже — просто произнес. Вопрос предполагал бы, что ответ имеет значение.
— Не знаю, — сказал старик.
— Не знаешь… — повторил он глухо, старик при этом поморщился и пожал плечами. — Ты — Сила. Ты знаешь все.
— Нет. Я Оби-Ван Кеноби. Я никогда не знал всего, это было одним из главных моих недостатков. Ты помнишь.
Он помнил. Помнить было невыносимо, это вынуждало видеть одновременно все промежутки и фрагменты времени между «сейчас» и «тогда», и каждый был отдельным, остро заточенным со всех сторон предметом, который невозможно взять, не изрезав руки. Впрочем, у него не было рук.
— Тогда зачем ты здесь? — спросил он снова.
— Может быть, я сам хотел бы выяснить.
Это не было ответом.
Старик явно собирался довести его до белого каления.
— Снова светлая сторона, да, Оби-Ван? Вот так запросто? Всего-то нужно было совершить одно правильное убийство, чтобы оно перевесило миллионы неправильных? Чтобы ты пожаловал в гости из своих джедайских эмпиреев? Почему тогда я по-прежнему хочу сжечь эту галактику за то, что она сделала со мной, и себя — за то, что я сделал с ней? Во мне нет света, учитель, ты не по адресу. Убирайся. Я не звал тебя.
— Ну конечно. Страдать проще, чем меняться. Ты кричишь так громко, что тебя слышно, наверное, даже на Татуине. Столько шума, столько хаоса…
— Я?! Попробуй покричи, когда бакта снаружи тебя и бакта внутри тебя. Дарт Вейдер никогда не кричит.
— Дарт Вейдер — нет. Нет, конечно…
— Пошел вон!
Старик издевательски хмыкнул и исчез.
Утром пришла Лея.
Почему-то к этому он оказался особенно не готов. Скрестив руки на груди, она молча смотрела на него с брезгливым любопытством, как на чудище в аквариуме. И если Люк во время своих визитов сиял надеждой («Энакин Скайуокер вернулся!»), то от Леи исходил свет совсем иного рода — настороженный, сдержанный, стальной. Она была дочерью своего отца намного больше, чем сама согласилась бы признать. И она точно не была ему рада.