___Часть 11.

.::.

________________Осень до детсада.


.:::.

>>> Часть 11 текст 1. Начало очень серой осени,,, гуляем с мамой по серости.


.::::.

Очень резко закончился пляж. Началась вся вот эта энгельсская серость: сначала пошёл дождь, потом мы начали закрывать форточки, потом я должен был одеть свою жёлтую бархатную кофту и штаны, а также шерстяные носки, которые мне вяжет бабКлава. БабВаля не умеет. Отца что-то больше нет, чем есть. Если бабы, то началась теперь больше фрунзенская тема.


Всё чаще мы с мамой ходим к бабе. Это, правда, и хорошо, потому что на Фрунзе и теплей, и беззаботнее, а главное — там нет львакассильщинского напряжения, беспокойства за маму. Я же уже тогда объяснял ту тему про трёх человек… Вот у дедов нас даже не трое, а четверо, и ещё и другие соседи рядом.

Дачи все кончились. На даче сейчас зайцы грызут кору яблони, а волки норовят загрызть зайцев. Волки едят зайцев — и это то, что хочет сделать волк с зайцем в «Ну, погоди». Поэтому заяц и убегает. До меня только сейчас начинает настоящему доходить, что кто-то кого-то ест. Что львы едят мясо только в цирке, а в природе они едят зверей.

По вечерам на Фрунзе мы как обычно сидим в зале: я с игрушками, пузырьками одеколона и другой мелочёвкой, а взрослые — на диванах и вечно болтают о чём-то скучном. В скучном телевизоре — либо Ельцины, либо сериалы со всякими милиционерами и прочей экстремально скучной и непонятной взрослостью.

Начинаются «Никит, примерь-ка кофточку», «Примерь то, примерь это». Я начинаю одевать новую одежду, какие-то осенние куртки, ботинки. Я пытаюсь завязывать шнурки, но у меня не получается так же ловко, как у мамы. Она делает петлю только на одном шнурке, а второй просто куда-то пропускает — и за мгновения у неё всё завязано. Я же копошусь кучу времени, перезавязываю. С наступлением осени мама тоже теперь достаёт разные пальто из шкафа в коридоре на Льве Кассиля. Все её пальто — из шерсти, грубые. Не люблю.


Хоть и холодно, но мы с ней всё равно гуляем, ходим за хлебом в булочную на Коммунистической и Театральной, а также заходим напротив булочной в тот гастроном в угловом здании на первом этаже. В коридоре справа — продукты, голубые весы и большие сиськи у продавщиц. А в левой части, которая вдоль Коммунистической улицы, там непонятно что: то ли кафе, то ли ещё что-то, но всё очень старое, с большим ощущением ушедшей эпохи. Старая плитка на полу, какие-то табуретки, витрины, в которых особо ничего нет. В скучных снах про гастрономы — где про какие-то пельмени, невыносимые стояния в очередях, всякие «взвесьте мне килограмм сыру» и, собственно, гастрономский запах этого сыра — мне снится именно эта часть этого магазина.

На другом углу этого перекрёстка, там, где рядом с взрослым театром летом было кафе и столы на улице — там убрали это кафе.

Гуляя по площади, мы то собираем, то футболим каштаны на асфальте. Эти деревья растут вдоль площади, на той же аллее с тутовниками, и я люблю каштаны за их блеск, сочный каштановый цвет, ощущение чего-то нового, чего-то «только с завода», и они ещё выглядят как что-то шоколадное и вкусное. Тяжёленькие, и их можно, как и камни в Волгу, кидать на площади на расстояние, соревнуясь сам с собой. Площадь как раз без людей. Вся серая. В парке, который сейчас весь жёлтый, тоже пара серых человек — и всё. И одни лужи, и падают, падают, падают, па-да-ют листья.

На площади, по дороге вдоль важного здания, иногда едут машины, и я после той поездки из профилактории на Волге высматриваю теперь всегда эту Волгу. Иногда мама, если увидит первой, говорит: «Вон смотри, Волга», — и я смотрю, и да, там она.

Мы также забираемся тут на трибуну, у которой две одинаковых лестницы по бокам и есть задние спуски. На трибуне также много всяких выступов, верхняя площадка — и в итоге по ней всей можно играть в прятки, и мы с мамой и играем. Она в сером-присером шерстяном пальто. А за трибуной, через небольшую дорогу и чуть вбок — телефонная станция. Это такой зал, и там много кабинок, и можно звонить, в том числе и между городами — хоть в Москву, мама говорит. Кабинок там прям много, а людей почти никогда нет. Сюда мама заходит часто, но в основном, чтобы что-то скучно оплатить в кассе, а в кабинках она редко когда звонила.

Два продуктовых киоска рядом со зданием телефонной станции — мы тут летом в пляж покупали арахис, пиво и «Рондо», а отец — сигареты себе, и ещё там продаются поштучно конфеты «Рафаэлки» — самые крутые конфеты, мы их покупали, может, два раза. Это в таких киосках монеты звенят об блюдце в окошке, а на стёклах витрин — решётки, которые ещё и закрываются иногда чем-то сверху на замок на ночь.

А ещё рядом с входом в телефонную есть парикмахерская, и, мама говорит, мы скоро сюда пойдём, ну или в другую — на Коммунистической, между Театральной и Горького. Все эти «постричься», «одеться», «помыться», «зубы почистить»... Я терпеть это всё не могу, мне очень скучно.


Но в основном, конечно, больше всего времени я провожу в квартире на Льве Кассиле — в основном в зале и в моей комнате, которая после мебельной движухи в конце лета снова в маленькой комнате с обоями с паровозиками. Отец в конце лета доделывал ещё какие-то полки. Повсюду в зале была стружка — уже знакомое дело с прошлого года. До сих пор по всей квартире пахнет пилеными деревяшками. Этот запах уже ассоциируется с домом, даже просто со словами «Льва Кассиля».

Сестрички на пляже — тема, так и не продвинувшаяся дальше фантазии, — подзабылись. Но писька продолжает вставать там в трусах — как с фантазиями, так и просто так. Особенно когда прохладно, когда хочу ссать и прочий телесный дискомфорт. Писька обычно свисает вниз или — зависит от тугости трусов — даже прижата к яйцам, и поэтому, когда она встаёт, и если посмотреть на меня с боку, там, между телом и натянутыми трусами, образуется просвет. Я иногда смыкаю в нём пальцы, пытаясь ни за что ими не задеть — навязчивая забава такая. Типа того, что я вставляю палец в воронку воды, когда сливается ванна, стараясь не задеть за воду. Но главная навязчивость — это то, что мне постоянно хочется письку опустить, и я давлю на неё сверху и загибаю вниз, как банан. Когда она стоит, всё моё нервное состояние таково, что я как на иголках, не могу концентрироваться, не хочу ни о чём думать, всё моё внимание на этом ощущении. Какая-то дикая неудовлетворённость.


В общем, очень-очень серые дни. Иногда выходит солнце, но с ним уже всё понятно — лета уже не будет. Будет уже теперь только холоднее, а потом — зима. Единственное, что тут может радовать, — это с каждым днём близящийся Новый год. В те дни у мамы не будет её скучных непонятных дел с бумажками и мытья полов, не будет нашего с ней скучного скитания по улице и развлечения себя всякой ерундой с земли, а будет всё, как в прошлый раз: гости, подарки, мишура, отец и все бабы на связи по телефону, частые звонки и поздравления. На кухне будет что-то готовиться, в зале — не выключающийся телевизор с праздничными программами, а между кресел — журнальный столик, на котором вобла, пиво и мандарины. Во всех комнатах будет гореть свет, будут пролёты ДедМороза, и в праздничные дни я наверняка поеду к бабе Вале. Да и на Фрунзе будет беззаботность, хрустящие сугробы и тамошняя новогодняя атмосфера. Вот всё это — единственное, что радует. А пока остаётся только ждать и как-то коротать время.


.:::.

>>> Часть 11 текст 2. Игры в зале с подушками,,, мостик,,, писька.


.::::.

Я включаю свет во всех комнатах — особенно я даже это делаю в солнечные дни — раздвигаю все занавески, чтобы и из окон было максимум света, и по квартире включаю все лампы, люстры и телевизор, включаю даже радио — и получается странная искусственная атмосфера, как в очень освещённых магазинах света. Люблю я магазины света.

Я несу в зал те шесть подушек из щекотного шкафа и начинаю что-то из них строить. Беру ещё четыре подушки с кресел и какие-то подушки с разложенного дивана в зале, а ещё и использую стену в зале как стену лабиринта — уже решил строить лабиринт, — чтобы сэкономить подушки и наделать больше ходов. Я беру и задействую все обычные подушки, которые есть в квартире, и все одеяла, и в конце беру ещё плед — такой же, как в профилактории — и накрываю им всё это как крышей, он заодно и держит это всё сверху. Я залезаю внутрь и представляю, как будто я не знаю, где выход, как будто я правда в лабиринте и заблудился, и тогда у меня встаёт писька. А ещё я люблю именно сделать так, чтобы там был какой-то реально тёмный тупик, чтобы было реально далеко от входа, и чтоб там не было света — и тогда я туда залезу, и я там как крот, живу под землёй, весь суперзащищённый в этой своей норе, и я там сижу и затаился.

И я изнутри зову маму меня найти, хочу присоединить в эту всю игру, но она там занята, чертит, и пока она придёт, у меня тут внутри, в моём самом дальнем укромном местечке, уже становится жарко, и я вылезаю оттуда, и мне хорошо от прохлады. А потом я обратно улезаю.
А под конец, когда всё равно надо уже все подушки расставлять назад, я беру и, не жалея постройки, встаю там внутри во весь рост — и всё падает и рушится. Везде бардак, я резвлюсь, прыгаю, падаю на кучу свалившихся, как домино, подушек и кувыркаюсь.


Мама, пока я на подушках, рассказывает про физкультурные упражнения, про упражнение «берёзка». Это лёжа на спине подставить под поясницу руки, упереть локти в пол и поднять все ноги и туловище вверх к потолку, а сам — на локтях, на шее и на затылке. И ещё она говорит, что можно делать мостик. Это так: сначала лежишь на спине, руки ставишь на пол по бокам от головы, ладонями вниз, пальцами к плечам. Ноги сгибаешь в коленях, пятки ближе к попе. А потом упираешься руками и ногами в пол и поднимаешься — получается, что стоишь на руках и ногах, пузом кверху, а головой вниз.

Вот она ушла, и я пробую тут ещё. Если бы не то, что я в свитере — в квартире прохладно, — и поэтому, когда я поделал мостик, и мой свитер, который был уютно заправлен в штаны, аж даже в трусы — я люблю как можно глубже заправлять, так уютней — выскользнул из резинок трусов и штанов, и живот оголился, и чувствует прохладу, от чего у меня чувство уязвимости и неидеальности — у меня встаёт писька. Да и сама по себе эта поза — выгиб вперёд животом — неуклонно ведёт к мысли о пупке, а мысль о пупке ведёт, естественно, к мысли о щекотке, и в результате встаёт писька.

Почти то же самое, когда делаешь берёзку, которая у меня получается. Я держу туловище вверх, но живот при таком положении тела впадает, а свитер и тяжёлый, и я же по нему ещё руками ёрзал, и в итоге он и тут выправляется из пояса и спадает мне на грудь, и я и тут вижу весь этот мой живот, пупок и вспоминаю пляж, сестричек и все вещи, связанные с голыми животами.

Ещё и само слово «живот» похоже на слово «животное», и он действительно как будто живое животное, как будто немного отдельно от меня — он же уворачивается, если его щекотать, он как живое существо, которого ты мучаешь, но, правда, и страдаешь тоже ты. Это, кстати, символизирует или прям даже имеет отношение к психологии моих истерик с игрушками, случавшихся особенно часто в колыбельном возрасте и поэтому помнящихся больше подсознательно, чем конкретно. Я рвал, бил или просто откидывал от себя игрушки, подаренные взрослыми, чтобы расстроить их, но в итоге, оттого что мне становилось их жалко — взрослых в смысле, — расстраивался сам.

Между тем, пока я вот тут лежу, меня настолько «раздражает» и мысленно щекотит вся эта тема, что я сдаюсь и снимаю и носки — чтобы и лапы были голые, чувствовали прохладу, шершавые поверхности и были теоретически уязвимы для щекотки. И я задираю свитер специально, закручиваю, чтоб он так и держался, и намеренно себя щекочу по бокам низа живота. Ничего не фантазирую, представляю лишь то, как сам выгляжу сейчас со стороны. Писька у меня в этот момент бетонная.

Её ещё можно физически напрячь — как бы натужиться, — чтобы она встала в максимальную силу, попробовать ею побороться с трусами, насколько она сможет оттопырить плотные трусы. Ну, я про это уже говорил. В основном напрягать её хочется с целью, чтобы встала уже до конца своих возможностей, а то уже замучила, и дальше могла лишь оседать обратно.

Мама с кухни кричит раскладывать подушки на место и выходить на обед, поторапливает, а то остынет. Я быстрее начинаю давить письку и тяну время, возясь с подушками, чтобы она улеглась, и я вышел к маме без оттопыренности в трусах. Но даже когда писька легла, нервозность долго ещё остаётся. Я не уверен в себе, не удовлетворён, не чувствую покоя и комфорта ещё долгое время, не могу и не хочу ни на чём концентрироваться. Хочется потрястись, попрыгать — будто стряхнуть с себя что-то.


***


.:::.

>>> Часть 11 текст 3. Идём на свиной базар.


.::::.

Теперь вот выходной, отец у нас, и сегодня мы идём на базар по одежде. С утра — вся эта скучная зарядка, бутерброд с сыром, сосиска в блюдце. На плите кипит чайник, за окном — качаются почти голые тополя, серо и холодно там. Но, учитывая, что мы втроём и ещё предстоящее приключение, — всё нормально. Мы ходили уже на тот базар, но не глубоко. А родители говорят, он большой, и в самом конце есть звери. Вот сегодня мы дойдём до них. Мне уже не терпится.

Выходим, и мы идём не через палисадник, а через двор. Проходим мимо продуктового магазина с другой стороны пятиэтажки напротив, в котором мама берёт обычно хлеб и какую-то скучную съедобную фигню. Потом проходим мимо маленького другого — в него ступеньки вверх, и там летом отец брал пиво. Переходим взрослую дорогу — мои держат меня за обе руки. Это улица Петровская. После неё уже начинаются места, через которые, кроме как на базар, мы никогда не ходим. Свежевыглядящий продуктовый магазин на перекрёстке — досюда мы доходили летом, там есть холодильник-витрина с разным мороженым, которое мы никогда не покупаем, а ещё там всегда прохладно, в отличие от первых двух, нет уже никаких голубых весов, а на полу новая плитка, а не дряхлый линолеум, как в том маленьком.

Дальше мы идём по улице Волоха. Мимо справа, за серым строительным бетонным забором, через щели видно котлован: большая яма с водой, и оттуда торчат бетонные столбы — наверное, там уже всё испорчено и никогда ничего не построят. Потом идём под окнами девятиэтажки. Везде грязь, лужи, пешеходы обходят, балансируя по бордюрам. На перекрёстке с улицей Тельмана — мы сюда ездили с дедом покупать мне паровоз — снова большой продуктовый гастроном справа от нас. Внутри круговой коридор, много разных лотков, иногда с одним и тем же, а ещё отделы с аудиокассетами. А сразу рядом с входом, на улице, — длинный мини-базар, и тут на прилавках рубят мясо, тасуют рыбу, раков, и всё это.

Переходим Тельмана — серьёзный перекрёсток со светофорами — и тут на первом этаже ещё одна «телефонная станция», как и на площади. Тоже кабинки, и можно звонить, особенно по межгороду.

После этого места начинается совсем чужой район. Какие-то школы, дворы, всё серое, повсюду грязевые замесы. Мы до сих пор шли по правой стороне улицы, но после школы справа переходим на левую и идём вдоль частных домов. Их окна выходят прямо на тротуар — там шторки, ничего не видно, и только кактусы и герани на подоконнике у некоторых.

Переходим большую серую дорогу и чавкаем по грязи ещё один квартал вдоль домиков. Много людей идут в ту же сторону, что и мы. И вот налево начинается асфальтированный тротуар, а по бокам — барахольщики. У них всё подряд: гантели, книги, старые шмотки, санки и всё, что можно допереть на тележке. Это всё у них лежит на какой-нибудь подстилке, а сами они стоят или сидят на какой-нибудь табуретке на траве. В основном старики все.

Но полно всего интересного: отец смотрит книги, мама смотрит какие-нибудь воротники на пальто и нитки, а я смотрю игрушки и какие-то, очевидно ценные, «антикварные», как их ещё называют, вещицы. Некоторые мне кажутся прямо драгоценностями, и будь я дома и ближе к обеду, мне бы от них захотелось серить. Полно тут народу, но это не главный базар. Главный — дальше.


Пройдя барахольщиков, сворачиваем направо, через дорогу, и тут начинается место с кучей различной торговой суеты. Заходим в ворота с угла. Тут сразу несколько мини-кафе с хот-догами и жирными беляшами. Последние мы не покупаем, якобы потому что «они вредные», но скорее всего потому, что мои не могут нам такое позволить. Я вижу, что всё то, что мы не покупаем — начиная от мороженого в блестящих упаковках, кончая беляшами, — едят люди обычно и постарше моих родителей, и более раскованные. У них громкая речь, они в основном компаниями, а стоя и уминая какой-нибудь такой беляш за стойкой, не стесняются ржать во всю голосину, облизывая пальцы. Мои — совсем не такие люди.

После кафешек сразу начинается огромный шмоточный базар. Пошли всякие куртки, штаны, очки, сумки и вся эта невыносимая скукота, всякие джинсы, стеллажи с ботинками. Зазвучали «а вот эти какой размер?», «а поменьше размер есть?», «а это почём?». Продавцы зазывают: «Рубашки, толстовочки». Стоит у какого-то лотка остановиться — тут же голос с раскладного стульчика в глубине: «Спрашивайте, что интересует». Продавцам можно не отвечать. «Только привезли, двести пятьдесят, но уступлю за двести», «Берите, последние остались», «Настя, а у тебя сотку будет разменять?» — ну и всё в этом духе. Тут только это и слышишь, за весь день, наверное, можно опупеть. Это из наших семейных словечек, кстати — опупеть, очуметь, ошалеть…

Много где играет радио, особенно возле ларьков с аудиокассетами, так что часто идёшь по базару под музыку — песни ушедшего лета, песни, игравшие на пляже, под которые я смотрел на сестричек. Где они сейчас?

Весь базар под открытым небом, только лотки под навесами, так что под ногами везде лужи, и есть некоторые невезучие лотки, где и под ними тоже лужи. На лужи кладут деревянные настилы. Идёшь и смотришь на коричневую воду под собой. А иногда бывает, продавщица уронит штанину своего товара в эту лужу, и тогда она говорит: «ёбтваймать», а мама говорит мне: «это она плохо сказала». В нашей семье для таких и схожих ситуаций — другие слова. У мамы: «ёпрст», «ё-моё», «ёлки-палки». У бабВали: «ёкарный бабай», «ёшкин кот». У отца — как у бабВали, и ещё какие-нибудь: «хана», «кирдык». Вот такие слова не запрещены. Но иногда по маминой стороне — то есть помимо неё ещё от бабы и деда — звучат «етиттваймать», но я уже знаю, что это грубее, и мне это повторять нельзя.


Пока идём по рядам, родители мне всё что-то присматривают. Какие-то продавцы пьют чай из пластиковых стаканчиков, покупают пирожки у разносчиков, которые тут ходят с челночными сумками, как на пляже летом. Не прерывается базарный галдёж про размеры шмоток и цены.

Мы меряем на меня какие-то вещи, меряем ботинки. Это надо пройти в саму палатку к продавцу, мама тоже проходит. Тут всё тесно, со всех сторон тётки, а ты ещё согнулся к ботинку, в итоге весь где-то на полу сидишь. Всё это неудобно, но из-за обилия тёток и опеки — терпимо. Одел ботинок, начинают спрашивать: «Пальчиком подвигай. Свободно там?». После нескольких примериваний очередные ботинки мне идут и по размеру нравятся. Родители их берут, и я сразу в них иду, а летние — отец в пакете понёс.

Иду, смотрю на ботинки, весь в ощущениях новой обуви, в ощущении обновления. По сторонам продолжаются шмоточные палатки, а когда по пути ларьки с кассетами, то они круглые, и продавец сидит в них внутри, как в ракете.

Идя вдоль ряда, мы обычно смотрим на палатки только по одной стороне, а потом идём обратно и смотрим другую сторону, а иногда возвращаемся к прошлым палаткам, где что-то приметили. И вот мы уже кучу раз туда-сюда прошлись, я уже запомнил схему рядов, но до сих пор мы шастали, слонялись и канителились только по шмоточной части.


Теперь мы углубляемся дальше. Здесь ряды шире, больше пространства, и теперь на прилавках — какие-то инструменты, хозтовары и всякая мужская дребедень. Тут мы тоже ходим, но всё какое-то недоступное: какие-то тюбики с клеем, которых у нас никогда в квартире не было, и всякие новенькие настенные часы, инструменты с новенькими блестящими рукоятками. Радиоприёмники тут современные, а не такие, какой у нас, из которого звенят московские колокола в полдень, звучит голос того умиротворённого дяди, и из которого я не помню никакой современной музыки. Из этого всего я заключаю, что все товары тут — недоступные нам, для других людей. А покупающие тут эти товары люди ещё от этого и кажутся более чужими и не такими, как мы.


Ну а дальше начинаются продукты — целый большой отдел базара — и тут везде лотки с одинаковым ассортиментом круп, сахара, масла, муки, гречки и прочих скучных продуктов.

И вот после всей этой части, из противоположного по диагонали от входа угла базара, через галдёж людей и музыку от аудиокассетных ларьков, начинает прорезаться поросячий визг. Вот туда мне надо.

Выходим в тот край, и пошли они: поросята, куры, козы, перепёлки, петухи и вонючие кролики. Решено: мы будем называть это «Свинячий рынок». Какие-то комбикорма, специальные крупы. И кошки тут за пазухами, и собаки чуть дальше. Клетки с попугаями. Намордники, кошачьи домики — всё есть.

Ходим туда-сюда, я то тут посмотрю, то там, как в зоопарке. Продавцы шутят с родителями: мол, берите петуха, а мои говорят: «Ага, уха из петуха?» — и все смеются. У хряков рожа такая же, как у чёрта, и там ещё копытцы. Важно знать, где сказать «чёрт»: если сказать «чёрт» в отношении демона — то так можно, а если просто сказать «чёрт», то я его и не могу сказать, потому что мне такое родители запрещают произносить, особенно мама.

Ну а с другого боку в этом конце базара — снова барахольщики с гантелями и всякими книгами на земле на подстилках. Оттуда, набазарившись вдоволь, мы идём обратно через шмотки. Я с отцом иду домой с тяжёлым мешком продуктов, а мама в продуктовых рядах купит что-то ещё из того, что только она умеет скрупулёзно выбирать, типа селёдки, и тем более там надо стоять в очередях, а я уже не вынесу скуки и заканючу. Вечно капризничаю и ною, когда что-то скучное и неохотное. А ещё я, как уже отмечал, никогда не хочу есть, ну если только не что-то редкое, типа конфет и каких-нибудь раков.


С открытием звериной части базара — бесплатного зоопарка — такие наши походы туда в выходные становятся для меня осенней львакассильной идиллией, лучшими моментами во всём этом сером времени до Нового года. Но мы не каждые выходные туда ходим, и только тогда идиллия полноценна, когда и отец с нами. Только так возвращаться с базара не тревожно.


***


.:::.

>>> Часть 11 текст 4. Снова про вермишель,,, про стресс с мамой.


.::::.

Идёт очень серая осень. Отец уехал. Мы с мамой вдвоём.

Очередной обычный львакассильный день. Опять она варит суп, и уже заранее — по запаху, резким звукам с кухни, тому, как она выходила вытряхивать синее ведро в трубу и как в ванне гремела вода в таз — я высчитал, что приготавливаемый суп — с вермишелью. Мы уже оба наученные и оба понимаем, что сейчас будет.

После объявления «Кушать!» и «Руки мой!» я мою руки тщательнее, чем когда-либо, как можно лучше их вытираю и как можно больше делаю по пути дел. Но лапши всё равно не избежать, и я прихожу к проклятому столу. Она говорит: «Всё, ешь», и уходит в ванную, где начинает замачивать в тазу наши толстые тяжеленные простыни перед ручной стиркой как-нибудь через неделю, как обычно, когда они уже завоняют.

В общем, тут не о чем говорить. Все полтора часа — это одна сплошная боль в солнечном сплетении от давящего ожидания её возвращения на кухню, страха, обиды, натуральной тошноты от вермишели и куриных шкурок.

Она то и дело зачем-нибудь возвращается из ванны, вся мокрая, злая и пахнущая порошком, и там постоянно гремит вода, даже когда она выходит, и особенно когда она выходит.

Самое «тяжёлое» в плане стресса, по крайней мере для меня, это именно когда она выходит из ванны, а в ванной гремит вода в таз. Помимо того, что в такие моменты от неё обычно исходят команды, ещё это тяжело тем, что ты знаешь: прям вот сейчас она орать и ругать не будет, заставлять тебя сразу ничего не будет, потому что ей необходимо вернуться назад — там же вода льётся. А вернувшись, ей там может понадобиться доделать ещё какую-нибудь тяжёлую хрень кверху задом. И поэтому интродукция к главному действию, к главной ругани, может растянуться, и ты будешь сидеть в тянущемся, давящем ожидании, ждать, когда она выйдет, и начнутся все эти твои основные слёзы и её крики и бахи. Львакассильщина в максимальной её степени. Вся эта ситуация, атмосфера в квартире, эти состояния и ощущения. «Ну-ка ешь, сказала!» — бах рукой по столу, и я сижу, скулю в слезах. Отца нет, никто не звонит, никто не остановит это. И совершенно непонятно, зачем она кладёт вермишель, когда можно класть картошку. Помимо вермишели в рационе появились ещё и макароны на второе. Все эти макаронные изделия у нас обычно на обед, во вторую половину дня. Серый двор за окном, долбаная серая кухня, мама с этими кастрюлями. Уже когда она там в полдень начинает греметь ими, я утрачиваю беззаботность. Чем ближе к обеду — тем больше на груди начинает тяготеть это тревожное, стрессовое чувство страха, которое там, как я говорил, вполне физически ощущается.

В вечер таких дней вздохи отличаются этим характерным «волнирующимся» чувством в груди — ну, как всегда после долгого рёва. И ещё начинаешь ценить мелочи. Если раньше тебе всё было скучно, и игрушки не интересовали, то теперь можно играть хоть с клочком рваной бумаги, скатать его в палочку и сидеть на одном месте смиренно, где-нибудь на кресле в зале, и водить им по поверхностям и вдоль каких-нибудь щелей, представлять, что этот свёрток бумаги — это кладоискатель, как он залезает в ямки, что-то ищет, ничего там нет, идёт дальше, перепрыгивает через пропасть между подлокотником кресла и коленкой — ну и всё в этом духе.


Иногда, когда вермишель уже давно прошла, и я чувствую, что мы с мамой достаточно «помирились», я осмеливаюсь включить телевизор. Иногда там идёт «Человек в маске» — странная передача, в которой сидит человек в страшной маске, но никто не боится, и все просто о чём-то скучно болтают. Ещё «Поле чудес» с усатым Якубовичем. Ну и другие передачи из «другого мира», где нет никаких стирок и вермишельных супов.


.:::.

>>> Часть 11 текст 5. Мама начала уходить по делам,,, я от тебя уйду,,, вызову милицию,,, один дома,,, вечером Леопольд,,, дядя Серёжа заходит на обед,,, не хочу такое серое будущее.


.::::.

Одновременно с этим всем львакассильным квартирным стрессом, кульминирующим в вермишельных обедах, постепенно устанавливается ещё и другая, как будто в компенсацию первой, тема: мама регулярно начала уходить по делам, и я стал бывать дома один, в полном распоряжении самого себя наконец.

Но быть одному, конечно же, хорошо только с условием уверенности в том, что мама вернётся. А между тем, в моменты скандалов, у неё уже давно существует мера воздействия на меня, обыгрывающая как раз именно этот мой страх — словами: «Я от тебя уйду». Для меня это — посерьёзней любой резни письки.
Не то чтобы она даже этой мерой могла заставить меня делать то, что я не могу считай на физиологическом уровне, но ею она — особенно если это аккомпанируется словами «Ну смотри» и её движением в сторону шкафа, где висят пальто, в которые она якобы сейчас оденется и уйдёт из квартиры, бросит меня — приводит меня к такой панике, в которой я уже не просто реву, продолжая сидеть за тарелкой, а вскакиваю с табуретки и бегу оттягивать её от шкафа, от всех этих пальто, с умоляниями не уходить.


Но тема с «я от тебя уйду» длится ещё недолго, и вскоре уже заканчивается — мама видит, что результатов это не даёт, лишь только ввергает меня в эти истерики.

В определённый момент я понимаю, что эта тема ушла, мама сжалилась и запугивать таким больше не станет, и на самом деле никуда бы от меня не ушла. И поэтому, когда у нас очередная буча — а помимо едовых у нас ещё и по другим поводам немало скандалов — я даже намеренно использую ту, теперь ушедшую тему, чтобы привести маму снова в состояние жалости ко мне, в котором она, в качестве извинения, я надеюсь, ослабит и другие меры. Когда она на грани того, чтобы начать на меня давить, я говорю: «Ну ты не уйдёшь от меня?». Это её сжаливает и стимулирует повременить с напором остальных мер. Один раз, правда, такой мой трюк приводит к тому, что она снова говорит «Уйду» — и даже идёт к шкафу — но по определённым признакам мне понятно, что она лишь делает вид.

А иногда я замечаю за собой, что такие мои трюки — типа напоминания маме про что-то страшное для меня — вовсе и не трюки, а своеобразное извращённое развлечение, способ пощекотать себе нервы, что-то связанное даже с той же щекоткой. Намеренно провоцирую её сделать то, чего больше всего не хочу. Но это приносит желанное развлечение только в том случае, если я почти полностью уверен, что провоцируемое не случится.


А ещё, тоже уже давно, иногда у мамы бывает фраза «Я сейчас вызову милицию». Она её говорит в такие моменты, по которым мне понятно, что это альтернатива «Я от тебя уйду». Я представляю этих милиционеров — чужих мужиков в серых формах, в прихожей квартиры: стоят, отчитывают меня, а мама грустно молчит. Но это не так страшно, как когда она говорила, что уйдёт от меня. Это больше жалко её. Из-за той самой грусти. Я знаю это состояние, когда кто-то за тебя заступается. Это бывало в очень лёгких бытовых моментах, например, когда мама хотела меня как-то очень жарко одеть перед выходом на улицу, а отец вступался и говорил, что я запарюсь. В такие моменты у меня чуть ли не слёзы. Это слёзы грусти за отчитываемого — за маму. Она же хотела как лучше, а её отчитывают.

Ну так вот, возьмём ситуацию со мной, мамой и милиционерами. Они будут отчитывать меня, и вот в этом случае мама будет грустить. Она ещё посильнее будет грустить, ведь у неё вдобавок появится самообвинение — она сама же вызвала милиционеров. И вот эти мужики пришли, отчитывают меня, ввергают в стыд, в негативные состояния того, кому она хотела всего лучшего. Она будет грустить от того, что наделала, а я буду грустить за неё. А милиционеры будут возмущены моим поведением. Всем будет плохо. Вот что она наделала. А всё — из-за какой-то вермишели, какой-то блять хуйни. В львакассильщине — всё из-за хуйни.


Ну а в остальном это новшество, это моё теперь времяпровождение дома одному, как я уже сказал, — это словно противовес всему дерьму. Это лучшее время в жизни. Ну, за исключением Нового года и праздников, где даже с родителями дома никаких забот и одно только веселье.

Когда я один, я полностью раскрепощён и свободен. У меня сколько угодно может стоять писька, я себя щекочу и играюсь с телом, как хочу. Я валяюсь на полу, думаю о львах, смотрю в окно — там грязь, лужи и красный домик Льва Кассиля. И я — обратно на пол, греюсь об батарею ногами, лежу на нашем зелёном ковре, а потом пытаюсь делать мостик, и тогда снова встаёт писька. Я ложусь и глажу себя по открытому гладкому животу — писька бетонная просто — а потом снова грею ноги об батарею, и писька ложится. Потом играю с юлой, с пуговицами, с серёжками, копаюсь в деревянной шкатулке — там всякие золотые крестики и какие-то старые часы. И я больше не могу, и я иду, гажу — твёрдо и гадко, — но потом — сразу легко и приятно, будто положил ноги на батарею после мучений в неидеальной прохладе с открытым животом и пощекочеванием его. И когда подтёр жопу — а это я давно уже умею сам — то ещё лучше. Я бегу, падаю на плед и укрываюсь, поджимаю все его концы со всех сторон, заключаю себя в уютный кокон, и там лежу, и только глазами из щели наблюдаю, как за окном покачиваются уже совсем голые тополя. У меня постоянно мурашки и какой-то озноб, я постоянно хочу лежать под тёплым пледом. И когда я лёжа так под тёплым пледом вспоминаю сестричек, то я не вспоминаю ни щекотку, ни что-то такое, и писька у меня не стоит. Писька никогда не стоит, когда я вот так, уютно в куче свитеров, лежу, укутавшись тёплым пледом. А вот когда я запариваюсь и откидываю плед, когда я как бы «задираюсь» к прохладе, к дискомфорту, и если у меня ещё и свитер не заправлен в штаны и оголён живот — вот тогда она встаёт.


На кухне на столе обычно есть стрёмное печенье — если захочу что-то положить в рот. Но «серьёзную» еду, типа полноценного супа, который я, впрочем, никогда не хочу, а в вермишельных случаях и вовсе не могу, только мама может разогреть и налить.

Обычно она ненадолго совсем уходит, и потом слышно, как она там вставляет ключ, и дальше этот приятный звук от поворота чего-то, дверь распахивается, и за входящей мамой видно корточных сидунов курильщиков, а у мамы этот пакет, и в пакете хлеб, сахар и всякие такие продукты, типа тех, что в скучных рядах на свинячем рынке.

Если запахло рыбой — то это очень хорошо: с рыбой не будет ни вермишели, ни макарон, ни, тем более, молока. Я недавно, кстати, узнал, что рыбу и молоко нельзя есть вместе или близко по времени — я так понял, что может вырвать. И теперь всегда на гастрономическом стрёме в этом плане. А молоко мама меня пить не заставляет ни в каком виде, зная, как я его не переношу, и мне непонятно, почему она не может так же с вермишелью.

Ну так вот… А с рыбой будет уха, и там ещё, скорее всего, будет икра. Из всех супов я люблю больше всего уху — из-за этой самой икры, ну и из-за гарантированного отсутствия вермишеле-подобного. Ну и ещё я нормально переношу щи, правда в щах на куске мяса бывает то, что мы называем жилки, а жилки для меня — как вермишель. Жилки, шкурки. Я в мясе не могу есть ничего, кроме самих волокон, и не раз поэтому уже была из-за этого буча, то есть даже когда щи.


Вечером мы с мамой садимся в зале — она на кресле, я — на полу — и смотрим в сотый раз все те открытки с непонятным городом Рига, каждый раз напоминающим мамину подружку тётю Риту, которая, кстати, куда-то пропала. Непонятность этой Риги в том, что она вроде бы и где-то далеко — а значит там должно быть всё лучше, тем более раз мама так её вспоминает — но в то же время я смотрю, и там как-то, за исключением необычного здания — какого-то собора, хотя даже и на него у нас похожа консерватория — всё тоже самое, что и у нас. Ну, в смысле те же клумбы, тюльпаны и памятники каким-то солдатам, стелы и «безжизненные» монументы какой-то войны, в духе места у нас на набережной возле музея. Цветы и вся эта серая бетонная затхлость ушедшей эпохи. Вот про это для меня Рига. А я не хочу это всё. Жизни хочу.

Ну а дальше, перед сном, мы всё также читаем «Буратино», «Кота Леопольда», а ещё много раз уже начинали, но так и не сдвигаемся с места дальше первых страниц — Карика и Валика. Толстая, навечно теперь напоминающая про обоссавшегося на моей кровати Валика, книжка про миниатюрных людей, оказавшихся в траве среди насекомых. Похожий сюжет — в сказке «Дюймовочка». Мама мне и её читает из какой-то книжки. Это оттуда я узнал про кротов. И ещё «Дюймовочка» как-то связана со сказкой «Снежная королева». Сюжета «Снежной королевы» я точно не знаю, но я видел саму эту Снежную королеву по телевизору, и это самый страшный человеческий образ, что я когда-либо видел — перед сном про неё лучше не думать.


***


Отца с нами уже давно нет.

Мамин давний и уже близкий знакомый по её скучным делам с бумажками и чертежами повадился к нам приходить — дядя Серёжа. Но это и хорошо. Пусть хоть дядя, хоть тётя, лишь бы кто-то был с мамой — тогда она не будет ни стирать, ни готовить вермишель, ни заставлять меня что-либо есть, ни доставать меня вообще, кроме как с намерением что-то дать, облегчить мне жизнь или развлечь. Когда у нас дядя Серёжа, я могу преспокойно развлекаться в комнате, и я уверен, что если она и зайдёт, то не с указом «Кушать», а с предложением: «Пойдём с нами покушаешь?». Не с обламывающим: «Хватит телевизор смотреть, давай-ка в комнате приберись», а с вдохновляющим: «Там по телевизору сказка началась, включи, посмотри». Вот это я понимаю — дядя Серёжа. Такого нет даже при отце.

Вот этот дядя Серёжа обычно приходит в обед. Раздаётся львакассильный динг-донг в дверь, мама открывает, начинается возня в прихожей, а я в какой-нибудь другой комнате. Они там на кухне, начинают скучно говорить, а у меня наоборот наконец беззаботность, веселье и игры на полу в зале возле пианины и моего любимого шкафа-стенки — с его бесконечным разнообразием содержимого, которое, я уже не раз говорил, что меня гонит делать.

Когда я захожу к ним на кухню, мама говорит: «Что сказать нужно?» — и я говорю: «Здрасьте».

Дядя Серёжа в основном первым делом ест. «Ох, горячее», «Вкусный суп», «Спасибо». Усы подтирает, в горчичном кресле сидит, на часы у себя смотрит, поторапливается — вот он. Чем откинуться в кресло и болтать, любит больше возиться с бумагами и чертежами. Мама расчищает кухонный стол, и они начинают там всю эту их скукотень. Мне она говорит: «Иди пока играй, я позову на чай», а мне и не надо говорить — я и сам уйду: невыносимо скучное это всё. Взрослая жизнь связывается в ассоциациях с этой всей невыносимой скукотой.

Я просто ненавижу такую перспективу в жизни. Да, мне нравится, что у дяди Серёжи презентабельная обувь, часы, что его садят в горчичное кресло, что весь он самоуверенный и мама перед ним стелется. Но не хочу. Не хочу. Я хочу, как мой отец, — играть на гитаре, ходить на пляж, рисовать картины, в будние дни ходить, как он со мной, гулять по набережной и есть мороженое. А этот дядя Серёжа — он и летом, и всегда, короче, занятой. Мне такая взрослость не нужна.

Вот с этим учащением дяди Серёжи — второго мужика поблизости после отца — я теперь могу сравнивать, представлять и выбирать, каким я хочу стать. И из них двух я хочу стать только как отец, или даже более свободным — потому что отец сидел там на улице возле своих книг, как прикованный, — я понимал, что он не может отлучиться. А я не буду такой ерундой заниматься, я буду всегда беззаботничать в комнате, всегда свободный, и у меня дома будет какой-нибудь домашний лев, какой-нибудь свой зоопарк, ну или что-нибудь в таком духе.


***



.:.

Загрузка...