: Прах под кожей
День, когда затихли колокола Деревни Глухой, был сер и вязок, будто сама земля потекла гнилью под ногами. Никто не знал, кто ударил в последний раз — возможно, ветер, злой и небрежный, проломил гнилую колокольню. А может, это был сам Мырь-Мырь, вернувшийся из-за черты. Тот, кого давно вычеркнули из родословной, вычеркнули не чернилами, а кровью.
На опушке, где дубы уже не росли, а лишь тянули к небу острые, обугленные пальцы, стоял он. Человек — или тень человека. Мырь-Мырь. Последний. Его лицо пряталось под капюшоном, но даже звери знали — лучше не смотреть. Лучше спрятаться в норе, зарыться под корни, стать гнилью, чем пересечь его взгляд. В том взгляде была древняя боль — боль рода, выжженного изнутри.
Кровь его предков текла медленно, как деготь. Роды Мырь-Мырь веками держали на себе Предел — тонкую границу между тьмой и людьми. Они не выбирали эту ношу. Просто однажды их дома оказались ближе к бездне, чем к солнцу. Один за другим они умирали, шепча древние слова, что уже не значили ничего. Остался он — не из силы, а из упрямства. Из мести.
— Я возвращаюсь, — сказал он деревне, хотя ни одного живого уха больше не осталось. Голоса его предков отозвались эхом из земли.
Пепел сыпался с неба. Не снег, не дождь — пепел. А в центре деревни, под покосившимся крестом, лежала старая кожа — снятая, высушенная, завернутая как письмо. Кожа прародителя. На ней — слова. Запретные. Он читал их, и с каждым слогом мрак вокруг плотнел. Воздух становился вязким, как кровь в венах мертвеца.
"Предел прорван. Ты — остался. Тьма идет. И ты ей — дверь."
Он улыбнулся — мертво, беззвучно. В этой улыбке было всё: проклятие, вина, бессилие и обряд. Он знал: теперь он не человек. Он — ответ. Ответ на вопрос, который никто не осмеливался задать: что будет, если тьму слишком долго держать за решёткой?
И шагнул вглубь деревни, где в черных окнах домов ждали его зеркала. Они знали его имя. Они помнили, как в ночь кровавой росы Мырь-Мырь был принесён в жертву — но не умер. Слишком живой для смерти. Слишком мёртвый для жизни. Только тьма приняла его. И теперь она хотела расплаты.
Пыль поднялась — и легла пеленой на траву, как саван. Где-то далеко выл ребёнок — или зверь. Он шёл туда, где дрожала земля, где начинались трещины в мире, и каждая трещина звала его родным именем.
Мырь-Мырь. Последний.
Он шёл медленно, как будто нес на плечах не плащ, а все останки рода, не захороненного, не оплаканного. Земля под его ногами не скрипела — она стонала, будто знала: вернулся тот, кого изгнали и забыли, но чья кровь всё ещё текла по подземным жилам, среди костей, среди корней.
Деревня была пуста, но в окнах двигались тени. Не живые. И не мёртвые. Те, кто остались между — те, кто выбрали тишину вместо смерти. Их было видно только краем глаза: там вздрогнул занавес, тут скрипнула дверь, там — звук, будто когти царапнули по железу. Мырь-Мырь не смотрел. Он знал: если посмотреть — они войдут. Войдут в тебя. И тогда ты уже не ты.
Он прошёл мимо дома старого Пустодара. Тот дом стоял криво, будто его сломали изнутри. Кровельные доски выгнулись вверх, как рёбра умирающего зверя. Мырь-Мырь прикоснулся к косяку — и тут же отдёрнул руку: от древесины пошла рябь, будто по воде, и показалась картина — обрывок прошлого.
Пустодар, кричащий без рта. Его жена, вязнущая в кровати, что стала гробом. И дитя — с пустыми глазницами, сосущее грудь, в которой уже давно не было ни молока, ни жизни. Всё это исчезло так же внезапно, как и появилось. Видения рода. Их унаследовали все из семьи Мырь-Мырь. Только у него они не уходили. Они жили с ним. Говорили.
Где-то впереди хрустнула ветка.
Мырь-Мырь остановился. Шаг — не его. Он обернулся, медленно, с тем спокойствием, какое бывает у человека, который уже потерял всё.
Из тумана вышло нечто. Ростом чуть выше человеческого. Спина выгнута, руки длинные, с костлявыми пальцами, когтистыми и чёрными. На лице — маска из кожи. Старой, пересохшей, чужой. Не лицо — а напоминание. Оно наклонило голову.
— Мырь... Мырь... — прохрипело оно. Голос звучал, будто ветер проходил сквозь гнилую скрипку.
— Я здесь, — ответил он. — И ты знаешь, зачем.
Существо облизнуло маску — кожей по коже. Затем шепнуло:
— Не ты последний. Есть ещё один.
Это было ложью. Он знал — род вымер. Остался только он, дитя ночного молчания, проклятый и возрождённый. Но тьма — она всегда врёт с долей правды. И значит… кто-то жив. Или что-то. Что-то, что носит кровь его рода, но не сердце. И это что-то — нужно найти.
Существо двинулось ближе. Но не нападало. Оно встало рядом, как спутник. Они шли вместе. Старое зло — и новое. Спутники одной тропы.
Мырь-Мырь добрался до старого колодца. Тот стоял в центре деревни. Глубокий, бездонный, закованный ржавым обручем и заклятыми цепями. Именно туда, много лет назад, бросили его мать. Она была последней, кто знал заклятия. Последней, кто держал печать рода.
Он протянул руку к цепи. Она была холодна, как лед, но под пальцами отозвалась пульсом. Колодец жив. Всё ещё жив. И зовёт.
Изнутри поднялся стон. Не ветер. Не эхо. Это был голос. Узнаваемый.
— Мырь-Мырь… дитя моего дитя… ты пришёл поздно…
Его сердце сжалось. Он узнал голос. Бабка. Та, которую он видел в видениях, но никогда — вживую. Та, что отказалась умирать по-человечески и спустилась под землю, чтобы сдерживать его. Существо. Первичное. То, что однажды вошло в кровь рода и осталось навсегда.
— Открой… — прошептал колодец.
Но Мырь-Мырь не двинулся. Он знал, что за этой просьбой — конец. Если он снимет цепи, то выйдет не только правда. Выйдет всё. Всё, что его род столетиями запирал внутри себя, обвязывая обрядами, отпеваниями, жертвами и словом. А он — остался без слова. Только с кровью.
— Я не готов, — сказал он.
Колодец рассмеялся. Смех был стар, как сама земля.
— Тогда тьма выйдет сама…
Позади него послышался топот. Сначала один. Потом другой. Потом — десятки. Мырь-Мырь обернулся.
Из каждого дома начали выходить. Те, кто был между. Те, кто ждал. Дети без лиц, старики с ногами, вросшими в землю. Матери, несущие детей, у которых вместо глаз — норы. И все они шептали.
— Ты... последняя дверь...
И тогда он понял. Они не хотят убить его.
Они хотят пройти через него.
Кровь стучала в висках, как если бы изнутри черепа кто-то звал — не словами, а чистой болью. Тяжёлой, первозданной. Мырь-Мырь стоял между прошлым и чем-то ещё более древним, чем его род. Колодец шептал, мёртвые приближались, но он не двигался. Он смотрел на них всех — не как на чудовищ, не как на проклятие — как на долг. Все эти тела, без лиц, без воли, без мира внутри, были не врагами. Они были потомками. Его. Его крови.
Он был последним из рода Мырь-Мырь. Но это не значило — один.
И вот они окружили его. Хоровод тени и кости. Они не дышали, не пахли, но их присутствие гнуло воздух. Некоторые ползли, цепляясь пальцами за землю. Другие шли на сломанных ногах, не замечая боли. У кого-то вместо головы была корневая сеть. У кого-то — глиняный череп, роняющий прах из пустых глазниц.
Он стоял, глядя на них, и чувствовал, как корни рода в нём оживают. Не как сила — как гниение. Как память, от которой не уйти.
— Открой... — снова прошептал колодец. Но теперь не голосом старухи. Теперь это было что-то большее. Что-то голодное. Слепое.
Мырь-Мырь присел на корточки перед колодцем, касаясь пальцами земли. Он чувствовал, как она пульсирует. Он чувствовал его. То, что сидит в глубине, под глиной и прахом. То, что когда-то пробралось в кровь первого Мыря. Не дух. Не демон. Не бог.
Безымянное.
Так его звали в песнях, которые пели на закате, обмазывая губы золой. Те песни давно запрещены. Но он помнил.
"Безымянное знает, когда приходит время."
Он посмотрел на толпу. Они остановились. Ждали. Им не нужно было говорить. Они чувствовали, что он решает не просто свою судьбу. Судьбу мира, в котором ещё теплится слабый свет. Судьбу тьмы, которая давно ждала, чтобы снова ступить по земле, вкусить кровь, заговорить устами человека.
Он встал. Руки дрожали, но не от страха. От веса. Он помнил слова. Те, что говорили на пепельных свадьбах. Те, что шептали перед тем, как сжечь дитя, родившееся с молчаливыми глазами.
И он заговорил.
Голос его был низким, хриплым, как старое железо, скребущее по кости. Он не пел — он выдирал слова из глотки, из прошлого, из крови.
— "Тень не умрёт, пока зов не отречён.
Имя не отдано — душа не вольна.
Я — дверь. Но я — замок.
И вы все — мой замок.
Прах мой — ключ. А боль — плата."
Колодец задрожал. Цепи зазвенели, как если бы внутри хохотали. Толпа мёртвых закачалась. Их тела начали трескаться — как глиняные сосуды, в которых забродила память. Из трещин начал сочиться чёрный пар. Он поднимался вверх, клубился — и входил в него.
Мырь-Мырь не сопротивлялся. Он знал: если он замок — он должен принять всё, что внутри. Всю боль. Всю грязь. Всю вину. Только так замок станет цельным.
Чем больше он впитывал в себя, тем крепче становилось тело. Старые шрамы исчезали, но изнутри поднимались новые. На коже проступили символы. Не руны. Не письмена. Это были следы родовой памяти — смерть каждого из его рода теперь была на нём. На груди — сгоревшая мать. На спине — брат, утонувший в колодце. На лбу — клеймо отца, который шептал без языка, а потом стал деревом.
Он стонал — но не прекращал.
Толпа вокруг падала, превращаясь в прах. Лица стекали, кости осыпались, и каждый мёртвый перед смертью шептал одно:
— Благодарю.
Они уходили. Навсегда. Потому что Мырь-Мырь взял их в себя. Всю боль, всю вину, всю скверну. Всё, что род накапливал веками.
Когда последняя тень осыпалась в землю, он упал на колени.
И тут цепи на колодце лопнули.
С громом. С визгом, будто тысяча глоток заорали из глубины. Из-под земли вырвался пар, густой, жирный, как смола. Он завивался, образуя фигуру. Не лицо. Не тело. А узор. Движущийся, мимолётный — как если бы сама бесконечность решила заглянуть наружу.
И голос.
— Ты не замок. Ты — вратарь. Ты — первое тело. Ты — начало плоти.
Мырь-Мырь поднял голову. Его глаза были чёрными. Без зрачков. Без белка. В них отражалась только глубина.
— Если я начало… тогда я — и конец.
Он встал. Из колодца хлынула тьма. Но она не коснулась земли. Она вошла в него. И Мырь-Мырь шагнул в сторону — прочь от колодца, прочь от деревни, прочь от праха.
Он шёл, и за ним не падала тень. Потому что теперь он и был тенью.
А где-то далеко, за горами, кто-то проснулся. У кого была такая же кровь.
И понял — последний Мырь-Мырь больше не один.
Мырь-Мырь стоял на границе деревни, обратившись лицом к полям, где некогда волновались хлеба, а теперь чернела голая, высохшая земля. За его спиной остался пепел. Не просто прах домов и костей, но пепел времени, в котором умер род. Он чувствовал, как внутри него пульсирует чужая жизнь — не его, не человеческая. Что-то спит в его груди, под кожей, за ребрами, и дышит в такт его сердцу.
Он сжал кулаки, и в этот миг услышал хруст. Костяшки послушно хрустнули, но звук был глухим, будто он сжал не кость — а землю, старую и гнилую. Он знал: тело больше не принадлежит только ему. Он — носитель. Он — обет.
А впереди — дорога. Пустая. Забытая. Она вела к Холму Безмолвия, где однажды все начиналось. Или — должно было закончиться.
С неба сыпалась серая пыль. Не было солнца. Оно не светило здесь с той самой ночи, как он родился. По преданию, в момент его первого крика над деревней птицы упали с неба, а вода в колодцах запеклась. Акушерка, принимавшая его, ослепла, а мать сгорела изнутри, не вспыхнув снаружи. Никто не похоронил её. Просто оставили тело — и оно исчезло. Как исчезают слова, которые нельзя произносить.
Дорога к холму была усеяна знаками.
Первый знак: уголённый череп, лежащий у обочины, с трещиной, сквозь которую ползли черви. Но черви были белыми, почти прозрачными, и складывались в руны. Он прочитал их:
"То, что умерло, не всегда покорно.
То, что спит — слушает.
Не зови. Оно услышит."
Он кивнул. Это не было предостережением. Это было приветствием.
Второй знак: сухое дерево, на котором висели остатки чьей-то кожи — вытянутой, иссохшей, как одежда, которую давно не носили. Ни крови, ни запаха. Только надрез на лоскуте, словно это не шкура, а письмо.
Он провёл по ней рукой. Кожа шевельнулась. Тёплая. Живая.
"Ты несёшь нас.
Мы в тебе.
Но не доверяй голосу под сердцем.
Он лжёт. Даже когда молчит."
Мырь-Мырь улыбнулся — впервые за весь путь. Губы его треснули, как земля под ним. Из трещин пошла кровь — чёрная, вяжущая, будто тень.
Третий знак: волчья пасть, вмерзшая в землю. Только пасть. Ни тела, ни костей — словно сама тьма, приняв форму клыков, замерла в нападении. На языке лежал глаз. Человеческий. Живой. И он смотрел прямо на Мыря.
— Я вижу тебя, — прошептал глаз.
— Тогда смотри, — ответил он и шагнул дальше.
Холм Безмолвия был впереди. Огромный вал, покрытый землёй, но под ним — не камни. Под ним — место первого пыла. Там, где один из предков Мырь-Мырь, по имени Жаролюб, принял в себя искру Безымянного и стал не-человеком. Жаролюб был первым, кто выжил после касания Тени. Он вернулся к людям — и построил деревню, где теперь осталась только пыль. Он передал свою кровь дальше, как передают пламя от факела к факелу, — не задумываясь, что в конце факелов больше не останется, только огонь.
На вершине холма стоял Камень Глухоты — черная глыба, оплавленная с одной стороны, с врезанным в неё отверстием, куда когда-то клали уши. Настоящие. Отрезанные. Чтобы замолчать навсегда.
Мырь-Мырь подошёл. Приложил ладонь к камню. И услышал:
— Ты медлишь.
— Я иду.
— Ты ищешь того, кто ещё жив.
— Я ищу себя.
— Ты нашёл нас. Мы в тебе. Остался один. Самый первый. Он не умер. Он ждал. И он ближе, чем ты думаешь.
Мырь-Мырь опустился на колени. Земля под ним дышала. Прямо из недр. Словно кто-то огромный и забытый ворочался под толщей веков. Он положил ухо на землю.
Там — пульс. Там — зов.
"Иди к озеру."
Это был голос предков. Всех сразу. Слепых. Мёртвых. Голодных. Они не приказывали. Они умоляли.
Озеро называли Молчальником. В нём никто не купался. Вода не плескалась. Там не было лягушек, не было птиц. Ни звука. Даже ветер замирал, когда приближался к берегу. Потому что под гладью — он. Первый. Жаролюб. Не мёртвый. Не живой. А ожидающий.
Мырь-Мырь шел к озеру по тропе, которой не было. Она складывалась под его ногами. Воздух стал тягучим. Тяжёлым. Он слышал только стук сердца. Или не сердца. Что-то внутри отбивало ритм. Бум. Бум. Бум. Каждый шаг — удар. Каждое дыхание — глоток гнили.
И вот — озеро. Чёрное. Без дна. Без ветра. Он подошёл к кромке воды и посмотрел в отражение.
Лицо его было чужим.
Не старым. Не молодым. Но с чертами всех, кто жил до него. Глаза матери. Складка губ деда. Лоб — как у отца. Он больше не был собой. Он был родом. В одном теле. В одной боли.
Из воды поднялась рука. Мокрая. Но без капель. Она потянулась к нему, медленно, почти нежно. Мырь-Мырь не отступил.
— Пора, — прошептало озеро.
Он взялся за руку.
И вода раскрылась, как воронка. Тьма втянула его внутрь, не разрывая плоти, а принимая, как мать — дитя. Он не кричал. Он знал, что под водой — не смерть. А ответ.
Он опустился в бездну.
И где-то внизу, в глубине, открыл глаза первый Мырь.
И улыбнулся.
Вода не была водой. Она не обжигала холодом и не ласкала теплом — она отнимала. Сначала — дыхание. Потом — голос. Затем — мысль. Мырь-Мырь не боролся. Он знал: всё, что хочет выжить, должно быть готово исчезнуть. Он позволил себе тонуть. Позволил себе забываться. Таков был путь рода: не сопротивляться — вспоминать.
Его тело опускалось всё глубже, сквозь тьму, в которой не было света, но было зрение. Он видел. Не глазами — кожей, внутренностями, кровью. Он видел вещи, которые не имели формы, но были истиной.
Появился шепот.
— …был день… когда род наш пал не от меча, а от слова…
— …они позвали Тень, чтобы спасти урожай, но пожали прах…
— …первая кость, закопанная в землю, дала росток… черный… с лицом…
Мырь-Мырь тянулся к этим голосам, но они скользили. Он чувствовал, как плоть его начинает меняться. Не в уродство — в наследие. На коже выступали знаки: древние, забытые, как если бы само тело стало летописью.
А потом — он вспомнил.
Пепельное утро. Дом. Грохот.
Он — ребёнок. Сидит на полу. Мать стоит над ним, с ножом. Плачет. У неё нет глаз. Вся деревня молчит. Никто не идёт. Она шепчет:
— Прости. Прости. Лучше сейчас. Лучше ножом. Чем потом — колодцем.
И поднимает руку.
Но нож не опускается. Он помнит — тогда что-то вошло в дом. Не существо. Присутствие. Мрак, пахнущий кровью и молоком. И голос, низкий, как гудение земли:
— Оставь. Он — мой.
— Это… младенец… — прошептала она.
— Это… дверь. И ты её не заперла.
Потом — вспышка. Он очнулся уже один. Мать исчезла. Но на полу осталась её кожа. Свернутая, как письмо. Он ползал по ней, как младенец по одеялу, — и смеялся.
Это была первая встреча с Тем, Кого Не Именуют.
Мырь-Мырь резко вынырнул. Не из воды. Из памяти.
Он стоял… или висел? В чёрной пустоте. Под ним не было дна, над ним — неба. Но перед ним была фигура.
Человек. Почти. Высокий. Сгнивший, но не труп. Живой — но вне жизни. Кожа его была прозрачной, как плёнка, а внутри — огонь. Красный. Пульсирующий. Глаза были закрыты, но от фигуры исходил разум. Величие. Древняя воля.
Это был Жаролюб.
Он открыл глаза.
— Ты пришёл.
— Я ищу правду, — ответил Мырь-Мырь.
Жаролюб кивнул.
— Тогда слушай. Слушай до конца.
— Я готов.
— Ты — не последний.
Мырь-Мырь замер.
— Ещё до тебя было… одно дитя. Тайное. Уведённое прочь. В ночь, когда звёзды пали в болото. Его кровь — твоя. Но в нём — другая воля.
— Где он?
Жаролюб поднял руку. В ней — пепельный клочок ткани. На нём — родовой символ, перечёркнутый тремя линиями. Знак изгнания.
— Он не умер. Он стал… служителем Порога. Тем, кто не закрывает, но открывает.
— Имя его?
Жаролюб не ответил. Но перед Мырь-Мырем появился образ — лес, горящий. Башня из костей. На вершине — силуэт в чёрном балахоне, склонившийся над книгой, написанной живыми языками.
Он знал это место.
Он знал этого человека.
— Он ждёт. И знал, что ты придёшь. Он — не брат. Он — отражение. То, что было бы, если бы ты умер тогда, в доме. Если бы нож вошёл в грудь.
— Тогда я пойду к нему.
Жаролюб протянул руку, и из воздуха вырос ключ — вырезанный из кости, покрытый венами, живой. Он вложил его Мырю в ладонь.
— Ты — вратарь.
Ты — замок.
Ты — клинок.
Но помни: не все врата запираются.
Некоторые нужно сломать.
И исчез.
Мырь-Мырь очнулся на берегу озера. Ночь стояла тишиной. Ни звука. Даже неба не было видно — его закрывала пелена из пепла.
Он встал. Рука сжимала ключ.
Теперь путь был ясен.
Он пойдёт вглубь леса, к Башне Порога.
Туда, где прошлое — не позади, а впереди.
И если брат всё ещё жив — то они встретятся. Один — как дверь. Второй — как тот, кто знает, как её распахнуть.
Глава 1 завершена.