Песнь первая: Золото
И было золото.
Не блестящее. Не прекрасное. Золото как золото — тяжёлый металл,
жёлтый, холодный на ощупь.
Но люди забыли, что это просто металл.
Они стали его собирать. Сначала те, у кого было мало, собирали, чтобы
стало больше. Потом те, у кого было много, собирали, чтобы было ещё
больше. Потом собирали все, потому что остановиться уже никто не мог.
И открылся закон: чем больше золота, тем больше внутри пустота.
Пустота эта была особого свойства. Она не болела. Она просто была. Как
тень. Как второе сердце, которое бьётся не кровью, а тоской. И чтобы её
заглушить, нужно было ещё золото. Ещё. И ещё.
Люди строили хранилища. Под землёй, глубоко, чтобы никто не нашёл.
Ставили решётки, замки, сигнализацию. Нанимали сторожей. Сторожа сидели в
темноте, смотрели на мешки и тоже начинали хотеть золота. Так золото
прорастало сквозь людей, как плесень сквозь хлеб.
— Зачем тебе столько? — спросили одного.
Он открыл рот, чтобы ответить, и понял, что не помнит. Язык отвык от
слов. Язык умел только считать.
— Много, — сказал он наконец. — У меня много. Значит, я есть.
Его похоронили в том же хранилище. Так завещал. Гроб поставили на мешки,
сверху придавили слитками. Чтобы не встал. Чтобы не украл кто. Чтобы
лежал и знал: всё при нём.
Но мёртвому было всё равно. Мёртвому золото не нужно. Мёртвому нужна
только тишина. А тишины у него не было — сторожа ходили, считали,
пересчитывали, скребли перьями по бумагам.
И лежал он, слушал этот скрежет и думал в последний раз — уже не
мозгом, а костями: «Зачем?..»
А сверху, над хранилищем, стоял город. В городе жили люди. Люди хотели
есть. Люди хотели пить. Люди хотели тепла. Но вместо тепла у них было
золото внизу, под ногами, тяжёлое, недоступное, чужое.
И мёрзли люди. И ели что попало. И пили грязную воду.
А золото лежало.
Оно всегда лежит. Ему всё равно.
Песнь вторая: Плоть
И восстала плоть.
Не как грех — как единственное, что осталось. Когда погасли звёзды в
глазах, когда высохли слова, когда золото перестало греть, люди
вспомнили: есть тело. Моё. Тёплое. Живое. Пока живое.
И началось.
Города превратились в один огромный базар. Торговали всем, что можно
потрогать. Губами, пальцами, кожей, дыханием. Торговали открыто, при
свете дня, с вывесками и прейскурантами.
— Красота на час — десять монет.
— Красота на ночь — двадцать.
— Нежность — дорого, по договорённости. Нежность нынче в дефиците.
И правда, нежности не было. Было мясо. Мясо искало мясо, чтобы забыть,
что оно мясо. Ненадолго. На час. На ночь. До утра.
А утром просыпались — и не помнили имён. Помнили только запахи, укусы,
царапины. Смотрели друг на друга и не понимали: кто ты? Зачем ты здесь?
Почему твоя рука на моей подушке?
Женщина родила ребёнка. Не от любви — от случайности. Посмотрела на
него и отвернулась. Ребёнок заплакал. Женщина заткнула уши.
— Уберите, — сказала. — Я не заказывала.
Ребёнка забрали другие. Вырастили. Он вырос и пошёл на базар. Продавать
себя. Дороже, чем мать. Потому что молодой. Потому что нежный. Потому
что нежность нынче в дефиците.
А старики сидели по углам и смотрели на всё это. Они ещё помнили другие
времена, когда тело было не товаром, а домом для души. Но душа давно
съехала. Сдала квартиру. Получала дивиденды.
— Куда она делась? — спросил один старик у другого.
— Кто?
— Душа.
— А не было никакой души. Нам показалось.
Старик хотел возразить, но посмотрел вокруг — на базар, на плоть, на
торгующиеся губы — и промолчал.
Потому что если души нет, то всё правильно. Всё по-честному. Мясо
продаёт мясо. Мясо покупает мясо. Мясо жрёт мясо.
Круг замкнулся.
Песнь третья: Слова
И размножились слова.
Так размножились, что заполнили всё. Воздух, эфир, бумагу, камни. Слова
висели в небе тучами, лежали на земле слоями, забивались в уши так, что
люди перестали слышать тишину.
Сначала слова что-то значили.
Потом перестали.
Потому что слов стало слишком много. Как воды в наводнение — можно
утонуть, нельзя напиться.
Говорили все. Без остановки. Без смысла. Говорили одно и то же разными
словами. Говорили разное одними словами. Слова скользили, сталкивались,
лопались, как мыльные пузыри, оставляя на губах горький привкус мыла.
Вожди всех стран, стоя на трибунах, говорили:
— Мы построим светлое будущее. Мы победим тьму. Мы дадим счастье
каждому.
Внизу стояли люди и слушали. Они знали, что вожди врут. Вожди знали, что
они знают. И вожди знали, что они знают, что те знают. И все молчали.
Потому что слова уже ничего не значили. Значило только то, кто говорит.
А говорили вожди. Значит, правильно.
Писатель сидел в комнате и писал роман. О любви. О вечном. О том, что
нельзя купить за золото и продать на базаре. Написал триста страниц.
Перечитал. И заплакал. Потому что каждая фраза была ложью. Не потому,
что он плохо писал — потому что слова сгнили. Как зубы у старика. С
виду целые, а тронь — рассыплются в труху.
Он вышел на улицу и закричал:
— Молчите!
На него оглянулись и засмеялись:
— С ума сошёл. Как молчать, если столько всего нужно сказать?
— А что сказать?
Люди задумались. И поняли, что нечего. Совсем нечего. Говорить не о чем.
Есть только золото, плоть и смерть впереди. Но про смерть говорить не
хочется. Про золото — скучно. Про плоть — стыдно.
— Тогда зачем вы говорите?
— Чтобы не молчать, — ответили люди. — Если замолчать — услышишь
себя. А себя слушать страшно.
И продолжали говорить. Всё громче. Всё быстрее. Чтобы не слышать. Чтобы
не думать. Чтобы не вспомнить вдруг, что они — люди, а не говорящие
машины.
А где-то в горах, в полной тишине, сидел мальчик, которого никто не
научил словам. Он смотрел на закат и улыбался. Он был единственным, кто
видел, какого цвета небо.
Когда за ним пришли, чтобы научить говорить, он умер. От ужаса. Потому
что никогда не слышал человеческого голоса. А голос был как у зверя —
рычащий, требующий, чужой.
Его похоронили и забыли. А слова всё говорили. Сами по себе. Без людей.
В пустоте.
Песнь четвёртая: Зрелища
И перестали люди видеть.
Не глазами — глаза видели. Сердцем перестали.
И тогда пришли зрелища.
Ящики поставили на площадях всех стран. Чёрные, блестящие, с гладкими
боками. В ящиках показывали жизнь. Чужую. Далёкую. Безопасную.
В понедельник показывали убийства. Красиво, с музыкой, с крупными
планами. Люди смотрели и плакали. Хорошими слезами — теми, после
которых не стыдно. Потому что это не их убийства. Не их кровь. Не их
детей.
— Ужас какой, — говорили люди. — Надо помочь.
И кидали монеты в ящик. Ящик глотал монеты и показывал дальше.
Во вторник показывали болезнь. Девочку, которая умирала, потому что не
хватало лекарств. Лекарства стоили денег. Девочка умирала на экране три
дня подряд. Люди смотрели, кидали монеты и шли ужинать. Девочка умерла
на четвёртый день. На экране показали её фотографию в траурной рамке.
Люди вздохнули и переключили канал.
В среду показывали одиночество. Старую женщину, к которой три года никто
не приходил. Она говорила в камеру, гладила кота и ждала смерти. Люди
смотрели и узнавали себя. Но узнавать себя — больно. Поэтому они
решили, что это про кого-то другого. Про тех, у кого нет семьи. У них-то
есть семья. У них-то всё хорошо.
В четверг ящики сломались.
Люди пришли на площадь, а экран чёрный. Постояли, подождали, потыкали
кнопки. Ничего.
— А что теперь делать? — спросили они друг друга.
— Не знаю. А у тебя дома есть ящик?
— Есть. Поменьше.
— Пойдём к тебе, посмотрим.
Разошлись.
А у подножия ящика, прямо под чёрным стеклом, лежал человек. Он замёрз
ночью. Просто лёг и заснул навсегда. Рука была протянута не к монетам. К
людям. К теплу.
Но люди смотрели вверх. В ящик. В чужую жизнь.
А своя лежала под ногами и остывала.
Песнь пятая: Стены
И начали люди строить.
Не дома — стены. Стены между собой.
Сначала маленькие — заборы, ограды, калитки на замках.
Потом побольше — кварталы для богатых, кварталы для бедных, кварталы
для тех, кто молится не тем богам.
Потом совсем большие — границы, рубежи, кордоны, пояса колючей
проволоки в три ряда.
Строили старательно. С расчётом. С инженерной мыслью.
— Чтобы чужие не лезли, — говорили одни.
— Чтобы свои не убегали, — говорили другие.
И стены росли.
Два соседа жили на одной улице. У одного росла яблоня, ветки
свешивались к другому. Второй сначала радовался — яблоки падали к
нему. Потом подумал: а почему это его яблоки падают ко мне? Может, он
специально ветки тянет, чтобы я привык, а потом потребовал плату?
Позвал строителей. Поставил стену ровно посередине двора. Ветку спилили
с двух сторон, чтобы не лезла.
Первый сосед увидел стену, обиделся. И поставил свою стену. Выше. Толще.
С битым стеклом поверху.
Так они ставили стены, пока не перестали видеть небо. Только узкая
полоска света осталась где-то наверху, как напоминание, что мир больше,
чем их ссора.
Первый сосед умер. Второй умер. Дети их выросли за стенами и никогда не
видели друг друга. Внуки уже не знали, из-за чего спор. Но стены стояли.
— Наверное, деды знали, зачем это, — говорили внуки. — Надо
поддерживать традицию.
И надстраивали стены выше. До неба. До облаков. До того момента, когда
свет погас совсем.
Стало темно. Холодно. Тесно.
— Зато безопасно, — сказал кто-то в темноте.
— Зато мы у себя, — сказал другой.
— Зато правильно, — сказал третий.
Они сидели в своих клетках, отдельно, сытые, тёплые, и не слышали, как
за стеной плачут дети. Это же чужие дети. Не наши. Пусть плачут.
А стены всё стояли.
Им всё равно, кого отделять. Стены бессмысленны. Они просто камни,
сложенные друг на друга. Значение им придают люди. А люди молчали.
Потому что если открыть рот и крикнуть: «Эй, там, за стеной! Я здесь! Я
тоже человек!» — придётся ломать стену. А ломать больно. Легче сидеть
и ждать.
Ждали долго.
Дождались тишины.
Песнь шестая: Время
И побежало время.
Не само — его погнали. Люди впряглись во время, как лошади в телегу, и
погнали кнутами. Быстрее, быстрее, ещё быстрее.
Человек вскочил утром и побежал. На работу, с работы, в магазин, домой,
ужинать, спать. Завтра снова.
— Постой, — сказало время. — Куда ты?
— Я успеваю! — крикнул Человек на бегу.
— Что успеваешь?
Но он уже не слышал. Уши заложило ветром.
Он бежал мимо детства — мелькнуло что-то жёлтое, вроде солнца, но
некогда смотреть. Бежал мимо юности — кто-то звал, махал рукой, но
некогда обернуться. Бежал мимо любви — стояла у обочины, протягивала
руки, но он проскочил, не заметил.
— Потом, потом! — крикнул на бегу.
— Когда потом? — спросила любовь.
— Когда всё сделаю!
А дела не кончались. Наоборот, их становилось больше. Каждое сделанное
дело рождало два новых. Как гидра. Как раковая опухоль. Как жизнь,
которая решила, что смерти мало и надо ещё суетой добить.
Человек старел на бегу. Волосы выпадали, зубы крошились, спина гнулась,
а он всё бежал. Уже не помня зачем. Уже не видя куда. Уже не разбирая
дороги.
— Остановись, — сказало сердце.
— Потом, — ответил Человек.
— Потом меня не будет.
— Все так говорят.
Сердце обиделось и остановилось прямо на бегу. Человек упал лицом в
асфальт и затих. Ноги ещё дёргались, делая последние шаги в пустоту.
Когда его нашли, в кармане был телефон. Тысяча неотвеченных сообщений.
Тысяча несделанных дел. Тысяча причин, по которым он так и не пожил.
— Успел? — спросил кто-то.
— Успел умереть, — ответили другие. — Всё остальное не успел.
А мимо бежали новые люди. Молодые. Быстрые. С такими же телефонами в
руках и такой же пустотой в глазах.
Они бежали к финишу. Там никого не было. Только надпись: «Вы пришли. А
где вы были?»
Никто не читал надписей. Некогда.
Песнь седьмая: Гордыня
И возомнили о себе люди.
Не сразу. Постепенно. Сначала научились летать — и решили, что они как
птицы. Потом научились лечить — и решили, что они как боги. Потом
научились делить атом — и решили, что они выше богов.
— Мы великие, — сказали люди.
— Мы победили страх.
— Мы победили боль.
— Мы скоро победим смерть.
— Мы — цари природы.
Природа молчала. Она умеет ждать.
Собрались люди на горе. Самые главные. Самые умные. Самые богатые. Сели
за круглый стол и стали решать судьбу мира.
— Надо лететь к звёздам, — сказал один.
— Надо лечить всех, — сказал второй.
— Надо сделать так, чтобы никто не умирал, — сказал третий.
— Надо, — сказали все.
И только один, маленький, в углу, поднял руку:
— А совесть?
— Что — совесть? — удивились главные.
— Совесть — это как? Оставить или с собой взять?
Главные переглянулись. Они уже забыли это слово. Оно было старое,
неудобное, пахло деревней и бабушкиными сказками.
— Совесть — это пережиток, — сказал самый главный. — Мы сами
решаем, что хорошо, а что плохо. Мы достаточно взрослые.
Маленький хотел возразить, но ему дали конфету и отправили играть. А
взрослые продолжили решать судьбу мира.
В этот момент мир качнулся.
Не от землетрясения. Не от взрыва. Просто исчезла точка опоры. Та самая,
невидимая, на которой всё держалось. Совесть — это не про бога.
Совесть — это про то, что есть вещи, которые нельзя делать, даже если
очень хочется. Даже если все делают. Даже если никто не видит.
А люди решили, что можно всё.
И стёрлась последняя грань.
В тот же день один посмотрел на другого и подумал: «А почему это у него
есть, а у меня нет?»
Наутро третьего убили.
К вечеру четвёртый отомстил.
Через неделю уже никто не помнил, с чего началось. Помнили только: можно
всё. Значит, надо брать.
Где-то в подвале сидела девочка и шептала в темноту:
— Мама, почему они молчат?
Мама молчала. Ей тоже было можно всё. Даже молчать, когда ребёнок
плачет.
А сверху, с горы, главные смотрели на этот пожар и улыбались.
— Зрелищно, — сказали они. — Красиво горит.
— Мы построим новый мир, — сказали они. — На пепле. Ещё лучше.
— Мы же боги.
В ту ночь никто не смотрел на небо. А небо давно уже ждало. Ему было всё
равно, кто в кого стреляет. Оно ждало, когда люди поднимут головы.
Они не подняли.
Песнь восьмая: Ящик
Был ящик.
Не деревянный. Не железный.
Из страха сбитый, надеждой обитый.
Стоял он в сердце мира, где сходятся все дороги.
И начертано на нём было: «Правда».
Боги, уходя, оставили его людям.
И сказали:
— Не открывайте. Там то, чего вы не вынесете.
Люди кивали. Люди клялись.
И в ту же ночь, едва спины богов скрылись за горизонтом, собрались у
ящика самые мудрые.
И сказали:
— Мы сильны. Мы вынесем. Откроем.
Открыли.
И вырвалось оттуда всё.
Войны. Мор. Голод. Предательство. Ложь. Ненависть. Страх.
Вырвалось и разлетелось по свету —
саранчой,
чумой,
чёрным прахом.
А на дне осталась лишь одна малая вещь.
Надежда.
Но ящик глубок.
Руки коротки.
Так и осталась Надежда на дне.
Навсегда.
Песнь девятая: Волки
И настало время, когда не стало пастухов.
Стада человеческие бродили по миру.
И каждый волк подумал: «А почему бы и нет?»
Волки вышли на охоту.
Первый волк, бледный, с глазами цвета льда, пришёл к стаду.
— Вы неправильно живёте. Я вас исправлю.
И начал исправлять. Зубами.
Второй волк, чёрный, с глазами в которых тлел белый фосфор, пришёл к другому стаду.
— У вас неправильные волки. Я убью их. Чтобы вы наконец захотели
свободы.
И начал убивать. Именем свободы.
Третий волк, рыжий, с глазами желтыми, как у змеи, смотрел и молчал.
Он не ходил. Он ждал.
Ждал, когда устанут бледный и чёрный.
Чтобы выйти и пожрать обоих.
А овцы смотрели и блеяли:
— Где свобода?..
— Где равенство?..
— Где братство?..
И суда не было.
Ибо судьи давно стали волками.
А волки не судят волков.
Никогда.
Песнь десятая: Пир
И воссели волки за круглый стол.
На столе лежала карта мира.
И каждый ткнул лапой в свой удел.
— Это моё, — изрёк бледный.
— А это моё, — молвил черный.
— А это пока ничьё, — промолвил рыжий.
И улыбнулся.
Так, что всем стало ясно: это его. Просто он пока молчит.
И начался пир.
Пили кровь. Закусывали мясом. Пели песни о величии.
А внизу, под столешницей, белели кости.
Кости тех, кто когда-то верил, будто волки способны договориться.
— А суд? — спросил молодой волчонок, ещё не научившийся молчать.
Волки переглянулись.
И расхохотались.
— Суд? — оскалился бледный. — Это когда я говорю, а ты слушаешь.
— Нет, — возразил черный. — Суд — это когда я говорю, а ты
платишь.
— Нет, — отрезал рыжий. — Суда нет. Есть только сила.
Пока ты силён — ты прав.
Стал слаб — виноват.
Волчата запомнили этот урок.
И понесли его дальше.
В вечность.
Песнь одиннадцатая: Глас
И в один день — не лучший и не худший, простой день посреди недели —
раздался Глас.
Не с неба.
Не из земли.
Изнутри.
Каждый человек услышал самого себя.
Говорящего с собой.
— Здравствуй, — произнёс Глас. Без звука. Прямо в мозг.
— Я — это ты. Все вы. Разом.
Я — совесть, которую вы заглушили.
Я — память, которую вы стёрли.
Я — суд, от которого вы бежали.
Я пришёл.
И показал.
Показал каждому каждую смерть.
Не на экране — в сердце.
Каждый ощутил: каково это — быть убитым.
И каждый ощутил: каково это — убивать.
Мать, теряющая дитя под обломками дома.
Отец со связанными руками и пулей в затылке.
Девочка, чья тень навеки вплавлена в камень.
Мальчик, которого уводят в лес. «Не бойся», — говорят.
Солдат в окопе, смотрящий на часы. Три минуты. Две. Одна.
Тихо.
Генерал в бункере, нажимающий кнопку. «Это приказ».
Ребёнок в подвале, шепчущий в темноту:
— Мама, почему они молчат?
Всё это — разом.
В каждом сердце.
Без прикрас. Без оправданий. Без проклятого «но».
И мир закричал.
Кричали все.
Три дня и три ночи.
Кто-то лишился рассудка.
Кто-то пал замертво.
Кто-то просто лёг и не встал.
Ибо вставать было не для чего.
А на четвёртый день Глас вопросил:
— Ну что? Будете судить?
И безмолвствовали люди.
Ибо каждый ведал:
судить — значит судить своих.
Судить — значит признать: твой волк — такой же волк, как чужой.
Судить — значит перестать делить мир на чёрное и белое.
— Не можете, — молвил Глас.
— Понимаю. Своих не судят. Своих любят.
Даже если они убийцы. Даже если палачи.
Ибо они — свои.
А чужих — можно.
Чужих — должно.
Чужих — вы готовы вздёрнуть хоть завтра.
Глас вздохнул.
Тяжко. Так, что стены домов содрогнулись.
— Что ж, я ухожу.
Но подарок вам оставлю.
Вы просили безнаказанности?
Получите.
Полную. Абсолютную. Вечную.
Живите, как хотите.
И смолк.
Песнь двенадцатая: Тишина
Поначалу люди возрадовались.
Нет Гласа — нет стыда.
Можно снова лгать.
Можно снова убивать.
Можно снова делить мир на чёрное и белое.
Но что-то надломилось.
Волки вышли на охоту.
А овцы не разбегались.
Стояли и смотрели.
Ибо помнили. Помнили, каково это — быть съеденным.
И смотрели на волков так, что волкам становилось не по себе.
Волки кусали — овцы не кричали.
Волки рвали — овцы смотрели.
И мясо их было горьким.
Ибо пропиталось памятью.
Тогда волки перестали есть.
Полегли на землю и завыли.
Выли на луну. На небо. На пустоту.
Звали Глас вернуться.
Молили о суде.
Молили о том, кто скажет: «Ты прав».
Или: «Ты виноват». Всё равно. Лишь бы кто-то.
Но Глас безмолвствовал.
Он ушёл навсегда.
А вместе с ним исчезло и время.
И осталась только вечность.
Пустая.
Студёная.
Безнаказанная.
Песнь тринадцатая: Пепел
Последний человек сидел на камне.
Там, где некогда высился город.
Города не стало.
Не потому, что его разрушили — потому что некому стало в нём жить.
Люди разбрелись. Растворились. Сгинули в тишине.
Последний человек держал в горсти пепел.
— Вот вы и дождались, — сказал он пеплу. — Ни суда. Ни бога. Ни
совести.
Только это.
Пепел безмолвствовал.
Он всегда безмолвствовал. То было главное его свойство.
— А ведь мы могли иначе, — продолжал человек.
— Могли открыть ящик по-другому. Могли вызволить Надежду, а не
выпускать страхи.
Могли...
Он осёкся.
Ибо понял: не могли.
Не умели.
Не желали.
Человек поднялся, отряхнул руки и побрёл туда, где садилось солнце.
Шёл долго. Пока не рухнул.
И когда рухнул, земля приняла его безмолвно.
Как принимает всех.
И правых, и виноватых.
И волков, и овец.
И не осталось никого.
Только ветер.
Только пепел.
Только ящик.
Брошенный в средоточии мира.
Распахнутый. Пустой. Никому не нужный.
На дне его, в самой глуби, куда не дотянуться,
по-прежнему лежала Надежда.
Крохотная.
Тёплая.
Живая.
Но руки, что могли бы её достать, давно истлели.
Занавес
Солнце всходило над опустевшей планетой.
В сорок третий раз кряду.
Никто не встречал его.
Никто не провожал.
Никто не ведал, зачем оно восходит.
Где-то в космосе летел спутник.
Последний свидетель человеческого величия.
Он передавал в пустоту запись, сделанную тысячу лет назад:
— Мы победили страх.
Мы победили смерть.
Мы победили время.
Мы — боги.
Спутник умолк.
Кончилось топливо.
Он полетел дальше.
Просто так.
По инерции.
Потому что некому нажать «стоп».
Навсегда.
Requiescant in pace.