1

Сообщение пришло в 16:00. Осень только присела на край посёлков, бабье лето держалось: сухо, тепло, воздух как стекло. Я был на дежурстве, Дима заглянул в кабинет с термосом — и тут дежурка позвонила: «Дом престарелых. Пять трупов».


Собрались быстро: я — следователь прокуратуры, мой друг Димка — зампрокурора, пара оперов, судмедэксперт Семёныч. Дорога длинная, щебёнка шуршит, обочины ржавеют от кустов, по низинам лёгкий туман. На полпути остановились, выпили чаю. Послушали байки Семёныча. Он человек опытный, историй знает немало. Подъехали к реке, на противоположной стороне стоял посёлок, где находилось место нашего назначения. Дом престарелых — длинная деревянная коробка почти на самом краю берега. Река внизу, как асфальт. На лодке переплыли реку.


Прибыли около восьми вечера. По пути выяснили: не пять, а четыре. Пятая жива, увезли в районную больницу. У крыльца в полутьме топталась соцработница — молодая женщина, лет тридцати с небольшим, белая куртка, взгляд растерянный. Внутри уже был участковый; он и сообщил по рации, что «подозреваемый сидит у себя». Подозреваемый — Виктор Петрович — бывший следователь прокуратуры. Мы переглянулись: с таким совпадением редко сталкиваешься.


2

Коридор тянулся метров на двадцать: длинная деревянная кишка, лампы тусклые, стеклянные плафоны в пыли, половики по линолеуму кое‑где сбиты. Запах — дешёвого мыла и тёплой пыли. Комнаты большие, но пустые — кроме металлических кроватей с пружинной сеткой и ватных матрасов почти ничего. Тумбочка у каждой койки, у кого‑то на тумбочке радиоприёмник. Один телевизор на весь дом, и тот — в красном уголке.


Жильцов всего шесть. На момент нашего приезда — четверо мёртвых в комнатах. Одна женщина, Ольга Дмитриевна, которую подозреваемый ударил на входе, уже в районной больнице. Шестой — тот самый подозреваемый, Виктор Петрович, — в своей комнате. Участковый сказал: «Сам позвонил на 02. Сидит спокойно. Нож выдал». Нож — складной, клинок около двенадцати сантиметров, без украшений — выдал сам. Участковый прибыл первым, изъял у него нож и посадил ждать, а сам стал охранять его и место совершения преступления. Тот сидел спокойно. Не пытался бежать, не пытался оправдываться.



Зашли к нему. Невысокий, сухонький, но в нём чувствовалась какая‑то жилистая крепость. Глаза ясные. Трезвый. Руки лежат на коленях. Говорит тихо, без суеты:

— Да, я вызвал. Четверо в комнатах. Ещё одну ударил у крыльца. Жива или нет не знаю, не смотрел.

— Нож? — спросил Дима.

— Участковому отдал. Складной. Ношу всегда.

— Понятно, — кивнул Дима. — Работаем.


3

Семёныч разложил свой маленький саквояж, достал оттуда латексные перчатки и, натягивая их, промурлыкал себе под нос:

— В животике забудут вату, или привьют вам гепатит, и лишь патологоанатом уже ничем не навредит.

Юмор у него был чёрный, как у всех, кто много лет смотрит на смерть. Но не злой.

— Ну‑с, приступим.


Мы опечатали вход, раскидали роли. Работы предстояло много, работы тяжёлой и требующей скрупулёзности. Начали в восемь, когда закончим — неизвестно. Я с Семёнычем занялся осмотрами. Димка — допросами свидетелей, которых ему таскали опера. Подозреваемого оставили на потом.


4

Комната №1. Дверь открыта. На койке, в тельняшке, сидит невысокий мужик. На тумбочке гранёный стакан, в стакане — маленький кипятильник. Видно, что только присел — ноги в тапочках, пятки чёрные от пыли. Один укол в область сердца. Следов борьбы нет.

— Нашёл адрес, — пробормотал Семёныч. — Прямо в насос. Без извращений. Чистая работа.

Мы отметили на схеме: кровать, тумбочка, стакан, тапочки. Я записал в протокол: «…обнаружен труп мужчины… поза — сидя… одежды… визуально…».


Комната №3. Стул прямо у стены. На стуле — Пахом, я его так назвал мысленно: круглое лицо, глаза закрыты. На тумбочке — радиоприёмник, шипит пустотой, регулятор крутится легко — видно, его любили крутить. И здесь — «как застал» и один точный укол в сердце.

— Слушай, Лёха, — обратился ко мне Семёныч привычно, — вот за что люблю такие комнаты? Всё по месту. Люди тут жили, как в камере хранения: каждую вещь подписал — и ушёл. Снова осмотр и рутинное описание обстановки на месте преступления.


Комната №4. У окна — кровать, на ней мужик, которого потом в бумагах обозначили без прозвищ, а у себя я пометил «Костыль»: рядом стоял один костыль с обмотанной тряпьём опорой. На подоконнике — пачка квитанций, аккуратно сложенная. За окном — белёсое небо, чёрная река, обрыв. Коротко, точно — и здесь. Я смотрел на квитанции и думал, как странно складывается: человек готовил бумажки к пенсии — и не успел.


Комната №5. На краю кровати — рослый, длиннорукий, я мысленно называл «Шпала». Сидел широко, немного завалившись, будто хотел встать — да не успел. Один укол. Никакой суеты. Везде — «как застал».

Все комнаты — пустота по углам, много воздуха, как в спортзале после урока. От этого холодно.


5

— Давай осмотр крыльца, — сказал Дима.

Крыльцо — деревянное, ступени скрипят. Соцработница Наташа показала пакет с продуктами — нашли недалеко от ступеней: пара яблок, пачка крупы. Она подошла днём, в платке, ругалась громко — характер такой. Он ждал у ступеней. Сказал одно короткое слово — мы его так и не установили, пусть останется «короткое» — и ударил ножом в живот. Складной нож, клинок сантиметров двенадцать.

— Почему в живот? — спросил я Виктора Петровича уже потом.

— Чтоб помолчала, — ответил он. — Больше было нечего. Крикливая больно.


Она осела на щебёнку и доски. Он повернулся и пошёл внутрь. Никто не успел ни крикнуть, ни догадаться. Все двери были приоткрыты: доверяли друг другу, или просто лень закрывать.


6

Один, другой, третий, четвёртый. «Привет» — шаг — укол. У всех быстрая мгновенная смерть. Поэтому никто не закричал, никто не предупредил. Он просто прошелся по комнатам, «навещая» своих соседей по общежитию, а после его ухода оставалась лишь звенящая тишина. Нож он утирать не стал. Сложил, убрал. Вышел на крыльцо, сел на лавку, набрал «02».



Мы не знаем его точных слов — прошло много лет, да и в рапорте дежурного фраза звучала сухо. Я оставлю так: «Говорит Виктор Петрович… Приезжайте. Четверо внутри. Ещё одну ударил у крыльца. Состояние не знаю».


7

Ночной осмотр — как конвейер. В двадцать ноль‑ноль мы начали, в девять утра вышли на крыльцо. Внутри — лязг рулетки, шорох пакетов, скрип ботинок, хлопки дверей от сквозняков. Я несколько раз ловил себя на том, что «клевал носом» прямо над протоколом: пишу фразу — и вдруг понимаю, что полторы строки дописаны, а я не помню, как. Дима при такой моей «микросмерти» бросал:

— Пей чай. Ещё немного осталось. — Сам тоже держался на морально‑волевых.

Семёныч спорил с опером о том, что металлические кровати в принципе лучше деревянных: «Деревянные скрипят и пыль держат». Он иногда вставлял жёсткие замечания — про то, что «насос нашёлся», «остановили мотор» — но без смакования. Просто его язык, язык цеха.


— А где его комната? — спросил я участкового.

— Вторая справа, — тот кивнул. — Там почти пусто.

Действительно: койка, тумбочка, стул. На тумбочке — аккуратно сложенная книжка с облезлой обложкой и затёртым заголовком.


8

Допрос начали под утро. Сели в маленькой комнате, где был стол, две табуретки. На столе — протокол, ручки, термос с чаем. Он смотрел прямо, спина ровная.

— Ваше имя?

— Виктор Петрович, — сказал он. — Ранее — следователь прокуратуры.

— Признаёте?

— Да. Я ударил её у крыльца. Потом прошёл и убил остальных четырёх. Всё.

— За что?

Он помолчал секунду.

— Долго терпел. Они — все бывшие. Я — тоже сидел, но не их породы. «Мент». Они меня за это ели. Сначала словом, потом делом. Она — заводила. Подговаривала, чтобы со мной не разговаривали. Там ещё долги: день пенсий, я людям одалживал, сам виноват — верил, что вернут. Не вернули. Слово за слово. Ну и… — он чуть повёл плечом. — Я старый, многое видел. Понял, что если не я, то никто это не остановит. И потом — сделал первый шаг, дальше уже терять нечего… достали. Всё.

— Почему не сердце ей? — Дима.

— Не знаю, так получилось. Сказал: чтоб помолчала. Она слишком много, громко говорила. Горластая. Я не знал, жива ли. Хотел убить.

— Нож всегда с собой?

— Всегда. Старый комсомолец: нож и платок, — криво усмехнулся. — Носил, как привычку.


Тона не повышал. Мат не употреблял. И — да — смотрел на меня иногда с лёгкой снисходительностью. Не потому, что хотел уколоть, а потому, что возраст и школа разные. Но уважительно.


9

Показания свидетелей во многом сходились. Соцработница Наташа дрожала и курила на крыльце:

— Я с утра по домам ездила, — говорила. — Тут ведь как: кто сам не может — я. У них всё тихо было до обеда. Ольга… она же всегда громкая. Она и меня шпыняла — за то, что «не так», «не вовремя». Про него говорила: «Смотрите, как он смотрит. Мент всё равно мент». Мы уже после узнали, что они там бойкот устроили — не здороваться, не общаться. Дураки, — вдруг сказала Наташа. — Детство во дворе.


Соседи из посёлка говорили то же самое: «Он не пьёт. Сухой. Доброжелательный, всегда “здравствуйте”, “пожалуйста”». И тут же кто‑то брякнул: «Да нормальный он. Только прямой».


10

Мы разговаривали с ним уже потом, когда дело продвинулось, а он оттаял достаточно, чтобы заглянуть за текущие протоколы. В маленькой комнате колонии‑больницы он спокойно разложил своё прошлое, как на стол: без оправданий, без накрутки.


— Это было давно, — сказал он. — Конец семидесятых. Дела по детям. Такими делами следователь болеет. Мы болели. Пахали по ночам. Карты на стене, адреса, пустые квартиры, слёзы. Кто‑то шептал, что это «обязательно кто‑то из больших», а я отвергал. Домысливают всегда. А оно оказалось — да, «большой». Шишка районная. Сытый, гладкий, улыбка как отутюженная. Мы его взяли с поличным. Тут было без вариантов: бумага, люди, всё совпадает.

Он посмотрел на меня пристально:

— Я думал, что теперь всё просто: протокол, санкция, обычная работа и дело в суд. Я привёл его к себе, закрыл дверь, начал по правилам. Он сел напротив, положил лакированный портфель на стол, погладил его ладонью — будто кота. И начал говорить. На «ты». Специально.

— «Ты — никто. Завтра тебя снимут. Ты мне ничего не докажешь, мальчик. Ты думаешь, кто‑то поверит твоим бумажкам? Завтра позвонит один телефон — и всё. Посидишь без работы. Я тебя и в суде унижу. Не потому, что я прав, — потому что я — я. А ты — никто».

— Он говорил спокойно, улыбаясь. Я слушал. Я не идиот, — сказал он без злости, но твёрдо. — Я понимал, что он выйдет. Улыбался он — сыто, по‑хозяйски. И понял, что закон, который я носил в голове как стержень, тут упрётся в стену и сломается. И что за этой улыбкой — ещё десять таких же дел, еще десять детских судеб, которые он бы продолжил ломать. Я встал. Подошёл к сейфу. Взял пистолет. Приставил ему ко лбу. И поставил точку. Если хотите — трусость. Если хотите — правда такая. Но я не дал ему выйти и улыбаться дальше.

Он помолчал. Продолжил уже спокойно:

— Коллеги прибежали через секунды. Поздно. Дальше вы знаете: увольнение, арест, суд. Отсидел. Немало. Выжил. Вышел — и понял, что жизнь треснула. Дочь… — он мотнул головой. — Не поддерживали. Не осуждайте. Я её не виню. Такой багаж — не каждый вынесет. В дом престарелых я пришёл сам. Некуда было. И здесь… — он кивнул, — здесь тоже, выходит, нашлись свои «законы». Только без звонков, попроще: «мент». И всё.


Он говорил так, что я не мог и не имел права спорить. Я не оправдывал. Просто слышал.


11

К утру мы дописали протоколы. Вынесли из комнат тела. Оформили всё, что могли. С шестью жителями, из которых четверо лежали тихо, одна — в больнице, один — в своей комнате, мир стал очень аккуратным и бумажным. Дима стоял на крыльце, мял ушибленный в ночи палец:

— Видишь, — сказал он. — Любая правда — это цена. Тут он её заплатил дважды.

— Не он один, — ответил я.

— Да, — кивнул он, — но он — осознанно. Это отличает.

Семёныч подошёл, потянулся, хрустнул спиной:

— Я не скажу ничего умного. Но технически — чистая работа. Без хлябей, без хороводов. Как будто хирург с опытом.


12

Мы ещё несколько дней собирали показания. Наташа подтвердила травлю. Сосед по посёлку рассказывал, как Ольга Дмитриевна споры устраивала:

— Она вечно всех строила, — сказал он. — И с детьми своими враждовала. Что это? Характер. Громкая.

Ольга Дмитриевна жила, но говорить долго не могла. Показания давала коротко, через врача. Себя «заводилой» не считала, говорила: «Ни с того ни с сего». Типичный рефлекс. После лечения переехала из тех мест. Долго не прожила — несколько лет.


С Виктором Петровичем мы виделись ещё раз на ознакомлении с материалами дела. Колония‑больница. Поздняя осень: серое небо, редкий мелкий дождь со снегом тёр стекло. В кабинете — стол, чайник, две табуретки, на стене доска с кривыми гвоздиками под халаты. Я принёс чай и сигареты.

— Спасибо, — сказал он. — Не обязательно. Но спасибо.

Мы листали материалы. Я задавал вопросы — формальные, но нужные. Он отвечал ровно. Никаких «жалко меня» в голосе. Он объяснил ещё раз — про долги к пенсиям, про бойкот, про её язык. Про то, что в тот день он уже был внутренне готов. Он понимал, что уже не выйдет из тюрьмы. Но был спокоен, и уверен в себе. Чувствовалось, что он сделал так, как считал нужным -закрыл гештальт.

Я спросил:

— Если бы она не подошла первой?

— Подошёл бы кто‑то другой, — ответил он. — Я бы все равно их всех… Вопрос времени.


Мы допили чай. Я собрал папку. Он поднялся, и мы посмотрели друг другу в глаза — зачем‑то, для ясности.

— Бывайте, — сказал он. — Вы — толковый. Молодой, но толковый. Делайте все, по справедливости. Тогда вы будете жить спокойно.

— Стараюсь, — ответил я.


Я пожал ему руку. Я не курю. Я просто вышел во двор и послушал, как мелкий дождь крапает по жести будки. Охранник дремал с сигаретой. Пахло мокрой осенью и чем‑то больничным, чистящим. Эти запахи навязчивее любых слов. Больше я его не видел.


13

Иногда я вспоминаю тот дом на обрыве. Длинный коридор. Комнаты, где много пустого места и мало вещей. Радиоприёмник, который шипел без частоты. Тельняшка. Табурет у окна. И крыльцо, где катились яблоки. И складной нож, у которого единственное применение было — ставить точки. И человека, который сам позвонил на 02, сел на лавку и ждал.


Следователь, прокурор, судья — все мы знаем, как опасно уважать преступника. Это ломает профессию. Но жизнь не только про чистые уроки. Бывают исключения, от которых неприятно тихо. Этот — из таких. Я его не оправдываю. Я просто видел, как он живёт в своём «сила — в правде». Как и чем он за эту силу платит. И как от этого в пустых комнатах становится слышнее, как хлопают двери от сквозняка.


14

Дело закончил. Высыпался ночами, как мог. Иногда просыпался с ощущением, что опять пишу протокол на полстроки во сне. Дима смеялся:

— Ничего. Наша работа такая без преступлений не останемся. И будешь опять писать. За это и платят.

— За это и платят, — повторял я.


Семёныч как‑то вечером зашёл ко мне в кабинет и сказал свою «медицинскую мудрость»:

— Слушай, — сказал он. — Там, где нож, там всегда две истории. Одна — почему воткнули. Вторая — почему не достали. Первая обычно ясна. Вторая — больнее. Тут он достал. Он решил, что иначе в этом коридоре жить нельзя.

— С медициной это как‑то связано?

— Непосредственно, — ухмыльнулся он. — Связь между сердцем и головой. У нас это самое интересное место. Только лечить нечем. Кроме времени. А время у всех разное.


Он ушёл, а я ещё долго смотрел на пустой лист.


15

Я не знаю, какую вывеску пририсуют к этой истории читатели. Я своей не вешаю. У каждого в таких делах — своя цена и своя касса. Для меня это — ночь с двадцати до девяти, коридор в двадцать метров и человек, который говорил спокойно, глядя прямо, с уверенностью в своей правоте. И да — бабье лето, которое держится, пока не опадёт последняя золотая листва. Потом начинается настоящая осень, и всё становится по‑деловому серым. Так легче. Или так кажется.

Загрузка...