Бальный зал Дворянского собрания гудел, как растревоженный улей. Сотни свечей в хрустальных люстрах отражались в паркете, превращая его в зыбкое золотое озеро. Воздух был густ от запаха помады, духов, воска и человеческого тепла. Всё здесь было правильно, красиво и невыносимо для Сергея Мирского.

Он стоял у колонны, отделявшей танцующих от зрителей, и чувствовал себя так, будто наблюдал за сложным, бессмысленным ритуалом через толстое стекло. Музыка доносилась приглушённо, движения пар казались замедленными. Он ловил обрывки фраз: «…премилейший водевиль…», «…акции железной дороги…», «…у графини Лидии новый парикмахер из Парижа…». Каждое слово, каждый смешок отзывались в нём тупой щемящей тоской.

«Сплин, – мысленно диагностировал он себя с горькой иронией. – Болезнь мыслящего человека в праздном обществе. Прекрасный материал для литературного героя. Жаль только, что жить с этим в собственной шкуре так неудобно».

Ему было двадцать пять лет, он был здоров, не беден, образован – окончил философский факультет Московского университета. Всё было для счастья, кроме самого счастья. Вернее, кроме понимания, зачем это счастье нужно.

– Мирский! Опять врос в пол и философствуешь? – раздался рядом весёлый, насмешливый голос.

К Сергею подходил гусарский поручик Пётр Долгорукий. Его мундир сидел безупречно, усы были закручены с небрежной элегантностью, а в глазах светился тот особенный, завоёванный скукой блеск, который Сергей так ненавидел и которому втайне завидовал.

– Не философствую, Долгорукий. Просто наблюдаю. Антропологический интерес, – сухо ответил Сергей.

– Наблюдаешь? – Гусар взял бокал шампанского с подноса у проходящего лакея и сделал глоток. – Вижу. Ты всегда наблюдаешь. За другими. За собой. За тем, как ты наблюдаешь. Знаешь, как мы в полку таких, как ты, зовём?

– Предполагаю, что нелестно.

– «Мыслитель». И это ещё самый мягкий вариант. По сути, ты, друг мой, не живёшь, а читаешь по себе пометки на полях. Всё у тебя – «надо бы», «а что, если», «но с другой стороны». А жизнь-то тем временем проходит. Вот смотри.

Долгорукий кивнул в сторону танцующих. Пары кружились в вальсе.

– Вот княжна Орлова. Глаза – небо, стан – лебедь. Ты уже полгода вздыхаешь по ней втихаря. А подойти, сказать слово, пригласить на танец? Нет. Ты размышляешь: «А вдруг откажет? А что подумают? А достойна ли она моих высоких чувств?». А я вот подошёл вчера, пошутил, пригласил на сегодняшнюю прогулку – и мы завтра катаемся на санях. Потому что я – действую. Пусть глупо, пусть бездумно. Зато живу. А ты… ты – «лишний» на этом празднике жизни. Красиво, правда? Сам придумал.

Слово «лишний» повисло между ними, точно удар хлыста. Сергей побледнел. Это был тот самый диагноз, который он боялся услышать, даже мысленно себе поставить. И его с такой лёгкостью вынес приговор человек, чьи духовные запросы, казалось, ограничивались хорошей сигарой и плохой женщиной.

– Ты смеешься, – тихо сказал Сергей.

– Нимало. Я констатирую. Ты – герой нашего времени. Только без пистолета и без Тамани. Скучноватый такой герой. Ну, прощай, мыслитель! Меня ждут более весёлые собеседники.

Долгорукий хлопнул его по плечу и растворился в толпе, оставив Сергея наедине с его мыслями, которые теперь казались ему не глубокими, а жалкими.

Именно в этот миг он увидел её. Она стояла чуть поодаль, у высокой кадки с пальмой, и смотрела не на танцующих, а куда-то в пространство, поверх голов. Анна Николаевна Зарецкая. Жена чиновника особых поручений, человека видного и, по слухам, холодного. Сергей встречал её взгляд раньше – на лекциях, в театре. Это был взгляд не светской куклы, а человека, который тоже что-то ищет и, возможно, не находит.

Безотчётно, движимый внезапным порывом противоречить Долгорукому, он направился к ней.

– Анна Николаевна. Вы, кажется, тоже не в восторге от всеобщего веселья?

Она вздрогнула и обернулась. Её серые глаза были задумчивы и чуть печальны.

– Ах, это вы, Сергей… Сергей Николаевич. Веселье… Оно такое громкое. Иногда хочется тишины, чтобы расслышать собственные мысли.

– Знакомая потребность, – он кивнул, чувствуя, как спадает привычная маска отстранённости. – Но здесь её не удовлетворить. Это место создано для того, чтобы мысли заглушить.

Она улыбнулась, и в уголках её глаз легли лучики морщинок – следы не столько возраста, сколько постоянной, сдержанной грусти.

– Вы сегодня особенно суровы. Или откровенны.

– Простите. Это, наверное, от праздности ума. Он, не находя достойного занятия, начинает разъедать сам себя.

– «Праздность – мать всех пороков»? – спросила она.

– И отец всех философий, – парировал он. – Только философии эти получаются больные, самокопательские. Как у меня.

Разговор пошёл легко, сам собой. Они говорили о недавно прочитанных книгах – о Гоголе, о новом романе Жорж Санд. Говорили тихо, почти шёпотом, создавая в шумном зале свой собственный, отдельный островок. Сергей ловил себя на том, что говорит без обычной иронии, просто, как будто давно её знает. Она слушала внимательно, и в её взгляде было понимание, которого он так жаждал и ни в ком не находил.

Когда муж Анны Николаевны, высокий, с бесстрастным лицом и аксельбантом на мундире, подошёл, чтобы вежливо прервать их беседу, Сергей почувствовал острое, почти физическое разочарование.

– До свидания, Сергей Николаевич, – сказала Анна, подавая ему руку. – Было очень… интересно.

– До свидания, Анна Николаевна.

Он смотрел, как они уходят. Долгорукий снова материализовался рядом.

– Что, мыслитель, нашёл родственную душу? – спросил он, и в его голосе не было насмешки, а была какая-то странная, почти завистливая серьёзность. – Берегись. Замужние женщины с печальными глазами – самая опасная категория. Они заставляют верить, что ты можешь их спасти. А в итоге топят.

Сергей ничего не ответил. Он шёл домой по заснеженной, тихой Москве, и в его ушах звучали два голоса. Насмешливый голос Долгорукого: «Ты – лишний». И тихий, печальный голос Анны Зарецкой: «Чтобы расслышать собственные мысли».

Он зажёг свечу в своей каморке на Арбате, уставленной книгами. В окне чёрным зеркалом отражалась его собственная бледная, уставшая от мыслей физиономия. Он взял перо, обмакнул его в чернильницу и на чистом листе бумаги вывел с нажимом:

«Что делать?»

Два слова. Вечный вопрос. Ответа не было. Была только тишина и чувство, что завтра нужно будет снова надеть маску и выйти в этот свет, где он был так же лишним, как тень при полуденном солнце, и так же одинок, как маяк в открытом море.

Он задул свечу. В темноте было легче дышать.

Загрузка...