— Отпусти ее, — хотел закричать Степин, но смог выдавить один лишь невразумительный писк. Та, что стояла перед ним, возвышаясь, как далекая заснеженная вершина над пастухом, не обратила на это внимание. Его ладони — сложены по-детски лодочкой, а в них целая груда изумрудов, рубинов, аметистов; и так далее, и все что угодно. Плата ему за жену. Тяжело, и будто жжет кожу, словно известь. Бросить бы в рожу этой, которая стоит; гнев разыгрался внутри, и Степин поднял голову.
А та уже глядит в упор, глядит зелеными своими глазами то ли грозно, то ли с усмешкой, то ли с чем-то еще. А лицо ее — белый мрамор, углы и полутени, как у античной богини. Волосы обрамляют его, непослушные — дикие волны антрацита. И как в такое лицо камни бросать? Удержать бы... Не удержал: сквозь пальцы самоцветы зерном рассыпались по линолеуму прихожей. Все силы ушли, лишь сердце колотит.
Она вздохнула.
— Ты работу нашел?
— В процессе.
— Тогда давай собирать: пригодятся камушки.
Закрыла дверь, задвинула щеколду по-хозяйски. Сняла куртку — под ней клетчатая рубаха, заправленная в джинсы. Немного топорщится. Присев на корточки, принялась шарить по полу: ткань натянулась на сильной спине, ладони, матово-бледные, длинные, ловко подцепляли драгоценности. Что делать? Степин опустился на колени.
Потом он принес пакетик с кухни, и они свалили в него все, что смогли подобрать. Отряхнув пыль с ладоней — Степин не пропылесосил — она проговорила:
— На просьбу твою отвечу: Свету не отпущу, и думать забудь. Все. Пиво есть?
А голос у нее, будто сама земля дрожит. Пронимает. И ветер клонит деревья в лесу. Что до ответа — Степин и не ждал, что согласится. Ладно хоть, что услышала. Он махнул рукой на диван в большой комнате:
— Садись, принесу. За бардак прошу прощения.
— Не извиняйся: я все-таки зло тебе сделала.
Холодильник был наполовину пуст, наполовину заставлен пивом. На столе — тоже бутылки. Степин пил — а как иначе? Жену увели, да не к другому, а черт знает куда. Эта…
В комнате она рассматривала Светины картины. Они висели на стенах, покрывая их сплошным иконостасом, а которым места не нашлось — стояли так, на полу, прислоненные. Все разные, от пейзажей до абстракций, но настолько живые, будто сама жизнь была их подражанием, а не наоборот. Даже там, где она нарисовала только формы и цвета, в их соединениях не было ни намека на иронию — лишь отчаянная жажда. Был у Светы талант.
— Она расписывает мой дворец. Знаешь, взгляну на ее фрески, и как здесь, наверху, стою: сосны словно колышутся, огни в домах, птицы будто поют. Там ведь у меня птиц нет. Постояльцы мои тоже засматриваются — вспоминают времена, когда сами живы были.
Степин промолчал, только пиво подал и свое пригубил. Больно. Зачем она это говорит?
Света вся была сделана из красоты, и красоте этой тесно было в ней самой, и потому та неукротимым горным потоком изливалась наружу: в картины, скульптуры, мозаики, да что угодно. К чему девушка ни прикладывала руку, о чем ни плакала ночами, все было продолжением ее самой. Здесь, в окружении картин, с бутылкой в руке Степину порой казалось, что вот она рядом: дышит, ходит где-то на периферии зрения; только не ищи ее глазами.
А ведь сама Света не любила свои работы — все ей чего-то не хватало. Говорила, будто пытается что-то поймать, какой-то отблеск, а он ускользает из-под носа. Ее это тяготило, а Степин не знал, как помочь.
Кто же рассказал жене об этой — о той, что с зелеными глазами, с холодным мрамором поверх магмы? Он чувствовал этот жар, если не кожей, то внутри, где тот разжигал что-то страшное и постыдное. От алкоголя ли сейчас горит его лицо?
Ее звали Катериной — так сказала Света. Это не было настоящим ее именем. Впрочем, Степин и не думал, что где-то оно было, настоящее-то; разве может быть одно имя у горы, или моря, или у какого-нибудь ущелья?
Катерина села на пол. Уже не впервые пришла с платой, а все не могла оторвать глаз от картин. Смотрит, как жених на невесту. Неужели мало того, что саму художницу пленила? Злость снова поднялась в Степине. Он спросил:
— Может, я в церковь схожу? Батюшка подскажет, что с тобой делать.
Она посмотрела на него очень устало.
— Жрецов я не трогаю, а они не трогают меня. Да и Света для них уже, скажем, вне досягаемости. Смирись ты. Знаешь, зла в мире много — попробуй порадоваться, что твое не рассыпано по тысячам людских мыслей и недопониманий, а сидит сейчас перед тобой. Этому злу можно и врезать — для внутреннего облегчения. Хочешь?
Она повернула слегка голову, выставив щеку. Под кожей шеи напряглись мускулы, тонкие губы приоткрыты, грудь поднимается и опадает в такт дыханию. Смотрит на него искоса — серьезно, без насмешки. Выпила, что оставалось в бутылке; сомкнула губы на миг, глотая, затем приоткрыла снова. Провела языком по верхним зубам.
Степин отвел глаза. Впору самого себя по роже бить да под холодный душ. Света, Света…
Жена встретила Катерину во сне, затем увидела на вечеринке. Та отвела ее к себе, дальше горизонта и глубже мирских забот, в место, которого в общем-то и нет. В первый раз Света вернулась испуганная, с глазами безумными и вестями, от которых уходит из-под ног земля. Но потом снова ушла, уже на несколько дней. По возвращении говорила о слепящей красоте, о той самой, от которой раньше доносились одни отблески. Все говорила и говорила. А потом Катерина решила ее не отпускать.
Прикончили еще пару бутылок, после чего Степин пошел откупоривать коньяк. Разлил по стаканам — чокнулись, выпили. Подумав, он сказал:
— Сколько тебя ни прошу, не берешь меня жить к себе, вместе с женой. Позволь хоть на свидание к ней сходить.
Катерина не посмотрела ему в глаза, вместо того принявшись выколупывать какой-то сор из ковра. Вздохнула.
— Ты же знаешь: живым ко мне нельзя.
— Свету же пустила.
— У Светы дар — как пудовый изумруд в породе. Без обид.
Спорить сложно. Степин посмотрел сквозь грязное окно на лоджию, соединяющую комнату с кухней. Двенадцатый этаж, внизу один асфальт без деревьев и кустов. Где-то под асфальтом сейчас Света. Он проговорил:
— Хорошо. Тогда скоро приду, как у тебя принято. Жди.
Катерина оторвалась от ковра, взглянула ему прямо в глаза. Смотрела долго, не моргая; он посмотрел в ответ, и в зеленых глубинах ее виднелись вместе гнев и грусть. Она сказала:
— На рассвете завтра будь в метро.
Допила стакан, встала, вышла в прихожую. Степин бросился следом — но ее уже там не было. Дверь все так же закрыта на защелку.
Рассветало нынче поздно, но Степин все равно не выспался: всю ночь сердце отбойным молотком било в груди. Рабочий люд ручейками стекался ко входам в переход метро, собирался в реки и в итоге — в единый могучий поток перед эскалатором. Степин тоже влился, и поток вынес его, как щепу, на платформу.
Увидел ее сразу: стоит посреди столпотворения, высокая, как маяк, непоколебимая и неприкаянная. Руки в карманах, смотрит на людей — будто в музее. Чему-то улыбается порой. Заметила его, и улыбка исчезла. Подошел поезд.
— Заходим, не тормози.
— А на какой…
Едва они нашли место, где можно было встать, Катерина взяла Степина за голову и с силой прижала к своей груди.
— Закрой глаза.
Он закрыл. Грубый хлопок рубашки гладил лицо. Дыхание Катерины — мерное, глубокое. Он не заметил, как один за другим исчезли голоса людей. Когда Катерина отпустила его, вокруг никого не было — пустой вагон. Поезд замедлился, все тише и тише, и из тьмы тоннеля выкатился на платформу.
На ней тоже было пусто. Пространство наполнял свет; но не электрическое свечение ламп, а неяркое, полумрачное мерцание тысяч и тысяч самоцветных пластинок, единой мозаикой покрывающих покатые стены, переходящие в свод. Выйдя из вагона, они будто оказались в центре галактики, окруженные вихрем из звезд. Степин спросил:
— Это Света?
— Нет. Люди, жаждущие того же, что и твоя жена, издавна находили дорогу в мои владения. И изменяли их. Пойдем.
Эскалатор вел дальше вниз. Все еще никого. И тихо, не считая гула машины под ногами. Но вот они ступили на полированный камень площадки, толкнули тяжелые двери из хрусталя — и Степин почувствовал дуновение ветра. Легкий, не теплый и не прохладный, он не нес в себе никаких запахов, а только нежно касался кожи лица. Поворот, ступени.
Они вышли в город. Степин оглянулся: город был одновременно чужим и ужасно знакомым, будто он всю жизнь провел на этих улицах. Многоэтажки, хрущевки, остановки транспорта — все было в целом как наверху. Наверное, кроме неба. Здесь не было солнца, только бесконечный покров облаков, и свет — мягкий, перламутровый — лился как бы из самих этих облаков. Светилось вообще все, даже, казалось, сам воздух, и даже трава. Степин присел на корточки у газона. Травинки, сочно-зеленые, отливали глянцем и едва колыхались. Он протянул руку, коснулся пальцем одной из них — на коже мгновенно алой чертой выступила кровь.
— Здесь нет ничего живого. Только камень и металл, — Катерина указала на яблоню, стоявшую неподалеку. — Прислушайся.
Степин замер. И правда: от дерева едва-едва доносился перезвон, будто от маленьких колокольчиков. Мужчина присмотрелся — листья шевелились на ветру, иногда касаясь друг друга. Ветви и ствол, тоже чудесно походившие на живые, оказались покрыты патиной, как старая медь. Наверное, из нее они и были.
Из двора неподалеку вышли двое юношей. Они о чем-то переговаривались, смеялись да размахивали старомодными кожаными портфелями. На шеях у парней были повязаны треугольные красные галстуки. Катерина объяснила:
— Мои постояльцы имитируют жизнь через свои воспоминания. Обычно приятные. Эти двое прожили долго, но, увы, ничего радостнее отрочества с ними не произошло. Можешь их позвать, если хочется.
— Не хочу, — Степин задумался. — Зачем ты похищаешь живых, если столько мертвых? Пусть они тебе дворец разукрашивают.
— Они не могут творить. Во всяком случае, ничего нового — только повторяют то, что знали при жизни. В их поделках нет той красоты, которая здесь в цене.
— Где твой дворец?
— Недалеко.
Срезали по дворам: утопающие в звенящей мертвой зелени, они казались Степину квинтэссенцией того, что понимается под словом “двор”, каким-то идеальным его воплощением. Каждая тропинка, каждая трещинка в краске на качелях, все неровности и шероховатости были тут выверены и доведены до совершенства — настолько, что будто насмехались над настоящим, над живым. Копия, стремящаяся затмить оригинал. Степину стало не по себе.
То ли Катерина поняла его мысли, то ли сама думала о том же:
— Это все суррогат, заведомо невозможная попытка воспроизвести подлинник. То есть жизнь. Вместо нового — бесконечный круг забывания и вспоминания. Вместо пения птиц звон поддельных листьев. Но в собственном безумии этот суррогат становится настоящим, и красота, здесь найденная, в своем извращении подлиннее живого, естественного хаоса. Некоторые творцы только это и ищут.
Очередная арка из мертвых ив, еще одна рамка прохода через дом — и они вышли. Огромная площадь, одним своим размером вырывающая весь ход мыслей из устоявшегося русла и помещающая перед неоспоримым фактом чего-то титанического. Разум теряется, боится, но остается гол на всеобщем обозрении.
Посреди каменного поля — нечто многоформенное, переходящее частью в часть, налепленное само на себя, самосочетающееся. Степин не знал, с чем сравнить дворец, кроме как с великолепной бессмысленностью некоторых снов.
— Надоело шагать, — Катерина махнула рукой, и вот они уже внутри, в одном из, вероятно, бесчисленных залов. — Смотри, вон твоя ненаглядная.
Одна из стен была наполовину расписана: птицы, кружащие в небе. Там, где роспись обрывалась, стояла с кистью в руке Света. Степин бросился к ней.
— Света! — крикнул он, прижимая жену к себе. Та, ахнув, бросила кисть. Ее тело напряглось в мужниных объятиях, будто зверь в лапах хищника. Степин ослабил хватку. Тут же вырвавшись, отбежав на несколько шагов, она обернулась.
— Что ты здесь делаешь?
В голосе железо о железо, в глазах — раздражение. Такое острое и такое, к страху, знакомое: не видишь, мол — работаю. За месяцы разлуки эти воспоминания ушли на задний план; а ведь десятки картин, которыми заставлена квартира Степина, появились не сами по себе. Он проговорил:
— Хотел увидеть тебя.
Та проморгалась, как от сна, и, натянув улыбку, подошла обратно. Обняла его, похлопала по спине да и отпустила. Сказала:
— Извини, все мысли о работе.
Кивнула на фреску. Черные птицы вихрем проносятся на фоне сплошного поля туч. Что-то там есть… Степин понял, что не может не всматриваться в рисунок, и чем дольше он глядел, тем шире становилось небо, вытесняя собой остальной зал. И птицы как будто — нет, не как будто, а взаправду закричали, заметались по кругу. Их перья затрепетали на жестоких порывах. Капли дождя упали Степину на лицо. Он отпрянул. Фреска вновь стала неподвижной; проведя ладонью по щеке, он понял, что она мокрая.
Мужчина оторопело посмотрел на жену. Та улыбалась теперь искренне и немного смущенно, как всегда, когда гордилась своим произведением. Впрочем, смущения теперь было меньше, а уверенности больше.
Он взял ее за руку.
— Пойдем домой?
— Не пойду. Не могу.
— Давай! Убежим от этой.
Света отвела взгляд от мужа, вновь повернувшись к фреске. Подняла кисть с пола.
— Думаешь, она меня тут держит. А ведь я сама ее нашла, да еще упрашивала, чтобы привела к себе — на коленях стояла, рыдала, представляешь? И не стыдно, и не жалею. Потому что здесь мое место — и всегда здесь было, только я никак не могла его найти.
Что-то ухнуло внутри. Может, сердце. В голове, где всю дорогу бушевал вихрь, теперь тишина и разруха, и деревья с корнями выкорчеваны. Спросил:
— Что ж, и дома тебе тут дороже?
— Да.
— И меня?
— И тебя, — Света замолчала. Затем проговорила — сильно, гулко:
— Ты помнишь камень — многосторонний, многоликий, где сколов и трещин не меньше, чем света переливов. Теперь же от него осталась одна грань, безупречная и бескрайняя.
Вот и все. Как-то слишком беспомощно Степин обернулся на Катерину: та сидела на подоконнике поодаль. Сложно было понять, что отражалось на ее живом лице статуи, что таилось в глазах. Снова взглянул на жену — та уже вернулась к работе.
— Раз так… Скажешь что, быть может, напоследок? Раз… все.
Света перестала водить кистью. Глянула на него искоса — и вдруг подскочила, взяла руками за голову, притянула к себе и на ухо, шепотом:
— Не мешай.
Все закружилось, подкосились ноги. Степин зажмурил глаза. Открыв, увидел, что вновь оказался под звездным сводом из самоцветов — на платформе местной станции метро. Обойдя его со спины, сбоку появилась Катерина. В руках у нее были два стакана, один из которых она протянула.
— Давай, не чокаясь.
Коньяк привычным теплом согрел глотку, заполонил туманом зияющую бездну в голове. Катерина вздохнула.
— Прости, лгала тебе. Жалела — а зачем? Ты же не ребенок. Я ведь ее отговаривала, да толку: иным людям с рождения уготована дорога в преисподнюю, в одну из мириад. Света, вон, пришла в мою. Так что правду сказала твоя жена, тут ее место — ты отпусти.
Замолкла на мгновение, отведя взгляд.
— А я, боюсь, не помощница. Есть вещи во мне самой, над которыми я же не властна. Как бы это ни звучало. Я огонь, на который слетаются мотыльки: горю, потому что в том моя суть, и смотрю на них. А сделать не могу ничего.
Степин долго молчал, не зная, что сказать. Внутри происходило непонятно что. Что-то ломалось, уходило литосферными плитами в мантию; что-то иное поднималось на поверхность. Злость? Наверное, да не только. Было и другое, что жгло изнутри не меньше. Наконец, мысли выстроились в слова.
— Может, ты и права была: хорошо, когда у зла есть лицо. Даже теперь как будто хочется притвориться: что не встретились мы с ней, что не было этого разговора. Что все как прежде — плохо, но хотя бы зло не в ней, и не во мне, и не в стечении обстоятельств; а что это зло приходит иногда да пиво с тобой пьет.
Катерина улыбнулась.
— Возможно, так оно и есть? И я на самом деле супругу твою полонила, держу на цепи и палками бью — заставляю птиц рисовать. А тебе самоцветов мешок в откуп.
Степин не удержался — рассмеялся. Своды ему вторили.
— Верно, все верно — злодейка! Сделать бы что с тобой.
Та прищурилась — глаза горели такими же звездами, что и камни в стенах. Подошла вплотную, так, что раскаленное дыхание ее касалось его лба.
— И что же со мной сделать хочешь?
— Всякое. Взять и задушить, как гадюку.
— О, даже так? Не боишься, что гадюка укусит?
Свободной рукой она взяла его за волосы и сжала — сильно, больно, но боль эта была необходима, как глоток воды жаждущему. Потянув вниз, заставила Степина взглянуть ей прямо в глаза. Тот и не сопротивлялся.
— Пусть кусает, сколько ей угодно, — посмотрел на ее губы, замер на мгновение. — Каменья мне только больше не неси. Пора работу искать. Ты ведь придешь?
Катерина усмехнулась:
— Приду. Квартиру прибери: гадюка не любит извиваться в пыли.
Из тоннеля показался свет, а за ним тяжелый стук колес по рельсам. Пустой поезд без машиниста выкатился из первобытной тьмы, как железная многоножка, и, остановившись у платформы, с шорохом раскрыл двери в желтоватое нутро. Степин зашел, взглянул напоследок на Катерину и закрыл глаза.