I/IV
Шуббу стал величайшим из всех городов среди Чёрной Земли и Сплетения Рек. Исполинские стены из камня, по коим в вершине проехать могли сразу две колесницы, не сцепившись осями своих укреплённых по ободам бронзой колёс, точно панцирь речной черепахи хранили покой и богатство его горожан, серебро и каменья жрецов и владетелей Энки. Золочёные храмы, дворцы в самоцветах и мраморе стен, исполинские статуи, синяя в золоте краска ворот с звероглавым хранителем Шуббу, аш-ширрушем. Город славы, богатства и роскоши. Город силы, могущества, власти.
Утнапишти Аргон Сто Смертей, сын Экидду Сурового, стал тем первым, кто волей богов изъявил свой указ возвести иккурашт до небес, равным коему нет и не будет под солнцем. Срок правления был его долог, и сил и богатства в подвластных их граду уделах в избытке велось – и строительство началось.
Поначалу селяне и люд пастухов потекли как живая река на то место скорбей – проливать пот и кровь в возведении стен и столпов иккурашта. Но потом Аргон понял, что собственный дом подточает он этим вот действом – тем беря от сохи сыновей, занимая их тяжким трудом не в земле, уменьшая все подати в храмы – и свой взор обратил на полудень.
Говорят – есть глупцы, кто толкует, что сам человек неспособен возвесть эти тверди камней, что вздымаются ныне у Шуббу – что всё это деянья богов, кто спустились на землю из блеска своих колесниц, и всей силой небес извлекли из тех недр эти глыбы песчаника с лавой, что застыла в стекло в позабытые ве́ки времён. Ха-ха-ха! – посмеялся бы всякий из Шам, кто свидетелем был этих лет, этих многих десятков кругов дуновения Шхемти – когда три утнапишти подряд обращали свой взор к Танешшу́фт-н-Ишаффéн.
Город серых скорбей, город горя и слёз – таковым был в тот час ненасытный зверь Шуббу, кто как пиявка к ноге присосался к чужим берегам, запустив свои щупальца дальше иных – забирая всё больше. Кровью, потом и воплями многих людей необъятного Моря Песков были строены три величайших средь всех иккурашта владетелей Энки…
«Жалость – презренное чувство» – говорил ему с детства отец. Шиккумешт это твёрдо запомнил с тех пор, как родителя сверг в поединке отец Сабаан, ставший новым вождём дома Шам. Его собственный рок – тому лучший в той истине голос.
Шхем Двупрочная Кость был вождём рода Шам много лет – до того, как он принял тот вызов к двубою от Афу-узетта Безмолвного – от отца этой вот…
Говорили, что Шхем был дурным вожаком… Пусть сгниют без огня все их кости, проклятых злословцев – кто вот так толковал сподтишка. Разве мог быть иным у них вождь – когда годы уже, за десятки зим прежде того, чем и сам Шиккумешт увидал солнца свет, к ним с полуночи стал приходить горький рок, что обрушился некогда в Море Песков трижды хуже дыхания Шхемти, Миров Сотрясателя…
Повелители севера вместе с жрецами молились иным из богов – не таким, как на юге. Разве что устрашавшая всех ядовитая бездна Манат там и там почиталась едино, и пронзительным шёпотом тихо звучала в проклятиях тех и иных. Детям Моря Песков сроду не было дела до всех их божков – этих Тлаштли, Аштар, Этиманки и прочих – чьи слепые столпы изваяний торчали в стенах просмердевших смолой древа марра святилищ под бронзовой сеткой чешуй черепиц. Их богами была Мать Песков, сотворившая мир и людей, и всех тварей под солнцем – и неистовый Шхемти, Миров Сотрясатель, и дающий сок жизни Ашурис, с иным именем чтимый на севере в землях реки́ – и огромное сонмище прочих, кого не обчесть за два дня, пока солнце бежит над простором.
Но всегда надо помнить, что боги бывают порой голодны…
Ур-Каме́шш, Ла́ггуш, Ка́туш, Ашша́мти, Нимму́р… Города северян точно рой чёрных мух облепили когда-то все реки, своим глинобитным и каменным сме́рдивом стен затворив в себе люд, заточив в своих твердях из бронзы и дерева. Всё добро, все ремёсла, плоды всей земли истекали туда, в ненасытную пасть этих ро́ищ людей, поглощавших сие точно лев антилопу. Из себя же они исторгали лишь полчища воинов, чья голодная бронза мечей и серпов забирала опять и опять порождённые прочими блага.
Детям Моря Песков вовсе не было дел до их дрязг, пока много веков как владетели этих твердынь враждовали. Пусть сшибают свой лоб и ломают хребет прочим недругам их утнапи́шти в коронах из золота с мертвенным блеском камней из породы аббар и ушемти. Кой им прок до того, что творится в их смрадных обителях срама с гордынями, в этих каменных стойлах ослов, кто зовутся людьми и позорят людскую породу.
Городов было много. Но Шуббу стал главным из них, самым первым, сильнейшим, опаснейшим.
Год за годом воители Шуббу и прочих ему покорённых твердынь всё настойчивей шли в необъятное Море Песков. Год за годом всё больше племён исчезало в боях или в недрах обозов пришельцев с полуночи – вереницей закованных в древо колодок на бронзу гвоздей покорённых рабов непрерывно бредя в караванах на север. Там, где ждала их тенью громада растущего ввысь иккурашта – и лишь первого, жившего гибелью тысяч людей.
Это были суровые годы, как молвили деды их племени. Войны шли беспрерывно, везде – не осталось удела, куда не пришла бы нога чужаков, спустошавших их родину с севера, стаей шедших на юг за живой говорящей добычей волков. Караваны обозов с рабами шагали назад, орошая свой путь кровью ран их мужей и слезами их жён с дочерьми, уводимых в колодках к полуночи. Там их ждали ворота великого Шуббу, чьи широкие створы как глотка гиганта вторгали в себя чужаков, поглощая тех заживо в недрах растущих до неба твердынь иккураштов. Ибо даже по смерти от рабства труда их не ждал там покой – так как трупы скончавшихся слуги владетеля сразу ложили в раствор меж камней, черепами и рёбрами прочно скрепляя гранит и ракушечник твердей.
Эти годы пришлись на всё детство и юность их нынешних – зрелых и юных воителей Шам. Их отцы и они лили кровь, отражая ловителей душ, что как та саранча в блеске бронзы ползли по земле, собирая улов из людей. В доме так родилась поговорка: «Ткни песок – откопаешь шуббанца» – столь обильно их род положил ими срешенных недругов в землю их родины. За тот срок страшных войн весь их дом поредел, позабыл про оседлость с домами и пашнями в лучших краях, и ушёл кочевать по пескам, где столь мало воды в обиталищах жизни средь сухости пустошей, а дыхание Шхемти сверзает всю жизнь, мириадами жал взмывших в небо как рой раскалённых песчиц выжигая без жалости.
Шиккумешт это всё до́бро знал – как и каждый из Шам.
Шхем Двупрочная Кость был суровым вождём – говорят так иные. Потому его сверг, одолев в поединке двубоя, отец Сабаан – не иначе как волей богов победив в этой битве отца Шиккумешта, вождя. Таков древний закон – что вожак, встретив вызов, не должен его отклонить. Нельзя просто убить сподтишка, ткнуть подетою зеленью бронзой ножа в его бок, или сбросить со скал на охоте за козами. Вожака изберёт воля племени – лучшего, наихрабрейшего.
Но того, кто по праву, закон соблюдая, бросит вызов вождю, и сумеет его одолеть в поединке один на один – того племя без слов должно будет принять. Как тогда поразившего Шхема отца Сабаан – кто, как молвят порой, принял сам этот вызов от главного. Шиккумешт был тогда ещё мал, чтобы помнить то твёрдо – как было тогда – почему меж отцом и его наиверной десницей случился тот спор, почему же Двупрочная Кость захотел вызвать в круг соплеменника, верную руку, помощника.
Может, Афу-узетт был и лучшим вождём, чем отец… Может быть. Даже так. При нём Шам стали прочно опять отвоёвывать прежние земли, изгоняя врага из уделов их рода назад, сквозь пески снова к северу в степи. Но он точно был слаб кое в чём, этот грозный Безмолвный, их вождь – слаб был в том, что его пощадил.
Нет– сын Шхема не стал никак мстить. Он покорно вождю присягнул, становясь подле прочих из племени в бой, не страшась ни врага, ни их бронзы – устремляясь вперёд и вперёд, сокрушая шуббанцев как пыль, обагряя свой серп и снимая их головы. Шиккумешт был покорен Безмолвному, твёрд, не знал страха и робости, был там первым в бою – наилучшим, как после сказали все прочие. Сила Шхема жила в нём в крови – тем придав, повзрослев, и его же черты: его мощь, его сильное тело на голову выше, тот же взгляд тёмных глаз, что разили без бронзы любого противника.
Зачем мстить, поражая врага позади, настигая в бою или всыпав отраву в напиток? Шиккумешт был не трус, чтобы молча таиться как червь, и творить беззаконие в племени. Есть закон, по которому жить – и который сильнее вождей. Даже Афу-узетт ему следовал вечно. И в том слабость его, поражение в будущем…
Годы шли, и война пожирала людей, как шакал пожирает улиток на ветках растений средь дюн вокруг жизни обителей. Храбрый, грозный Безмолвный её не успел пережить – в год почти что последний и он, и его сыновья были в сшибке убиты шуббанцами. Самый младший, Камаш Стрелоносец, сумел уцелеть, став израненным страшно, едва подымающим серп – и век власти его после срока отца был недолог. Вождь при жизни был вправе назначить себе воспреемца, грядущего главного – и Камаш, видя то, как ушли после тех потрясений и дрожи земли ненасытные прежде шуббанцы, и в уделы по Морю Песков возвратился неведомый век уже мир, воспреемицей волей своею назначил сестру.
Сабаан. Из каких же кровей, чьего семени мать её вдруг принесла в мир живых под Луною и Солнцем? Толковали, что в год тот её отымел сам спустившийся к смертным один из богов – может, сам лучезарный Аарра? Уж от чресел Безмолвного вряд ли бы семя того дало столь ослепляющий взоры росток. Она была как все, кто не с удом рождён меж семей дома Шам – но и всё же иная. Кожа чуть-чуть светлее – не медь, а как бронза; те кудряшки волос не столь мелки, а волос прямей, как пылающий охрой каштан. А глаза – как трава, как листва в обиталище жизни средь моря песков – как сверкающий камень ушемти из недр на востоке.
А ещё Сабаан была кровная дочерь вождя, и их новый вожак по закону отцов, пока в племени Шам жили мирно…
По законам дедов, что хранил непреложный Глас Правды, старейший в роду из мужей, сам вершитель закона – их вождём мог быть воин, мужчина, вожак – и лишь так, когда время войны. В многолетие распрь и прихода сюда похитителей душ и телес властелинов проклятого Шуббу, когда распри средь Моря Песков не стихали ни дня – только так было должно. Разве женщина – слабже телесно за тех – может быть предводителем, первым средь Шам, воздающим противникам? Когда та на сносях, её чрево раздуто как шар, а походка как поступь слона тяжела, или вскоре должна разрешиться потомством, кормить своих чад молоком из груди – как такая их всех поведёт на войну, устрашая врага и сжиная тех души? Был закон – и был ясен – что так должно им действовать в годы войны.
Но в час мира никто из законов вершителей не возбранял, чтобы дочерь достойных родителей рода вождей тем возглавила племя, несла этот долг, в час своих женских дел передав эту честь с тяжким долгом супругу. Так велел перед смертью брат Саби, сын Афу-узетта Безмолвного, ставший после кончины отца их последним вождём – кого хворь пожирала два лета, возвратив его кости в песок как раз в год низвержения Шуббу. И так в кои семнадцать сама Сабаан позабыла про девство – вознеся на себя тяжкий долг хранить Шам и их земли, кои только едва отходили от тяжких годин ига душ похитителей с севера, опустошивших Море Песков точно буря из бездны.
Он-то видел, как все из мужчин на лице её дольше готовы замедлить свой взор. Он и сам с детских лет видел то, как из тощей девчонки со злющим как яд скорпиона дурным языком после выросла та, кто ведёт теперь племя. Как из жерди с клоками растрёпанных вечно волос вдруг явилась их взглядам упругая грудь с тёмно-бурыми жалами острых сосков, стройный стан и округлый низ бёдер над гибкостью ног – вожделимые всеми средь тех из мужчин, кто её только зрил.
Нет – дочь Афу-узетта отнюдь не была просто баба, что лишь только молчит и цепляет на заднице взоры иных, лишь лукаво косясь травяным цветом глаз и хихикая шуткам. Все из женщин средь Шам были воины, львицы – ещё с детства способные взять как копьё, так и лук со стрелой – дабы вместе с мужами стоять как стена перед поступью алчных захватчиков душ, похитителей тел и сердец людей юга, приходивших сюда за рабами воителей Шуббу и прочих твердынь северян. Сабаан могла метко попасть костяным или бронзовым жалом ножа прямо в дырку кольца двух ногтями сощепленных пальцев ладони; серп её на скаку мог сшибить с плеч шуббанца его голову; пика в этих руках могла лучше иных среди племени бить неприятеля в сшибке, в лоно смерти валя того с ног и пронзая отточенным клином сердца́. Могла голосом лишь препынить иных робких мужей – рявкнув так, осадив их так страстно, что те уши у трусов скрутились бы в ком, точно листья под зноем. Такова была дочерь Безмолвного, Саби – их вождица и паче мечта всех не знавших супружества юношей.
Он и сам с юных лет лишь её вожделел – пусть иной дикой страстью, желанием зрить эти глазки как пламя ушемти на потном лице в обрамлении охры волос средь шатра на размётанной шкуре под ним – чтобы долго, не зная усталости мять его дочь, покоряя её как любую из прочих, взнуздав и объездив ту дерзкую Саби, наполнив ей лоно своим жарким семенем. Чтобы дочь его была добычею сына убитого Шхема – как и должно взять долг Шиккумешту с того.
Но одно было НО – как колючая камня песчинка под пяткой в сандалии… Эта сука его не хотела. Совсем.
Он бы мог одной левой рукой, не напрягшись ничуть взять ту девку в охапку, заткнув рот и вовсю распластав на расстеленной шкуре газели в шатре – чтобы взор этих глаз как сверкающий камень ушемти сиял в темноте средь лица той под ним, раз за разом вминаемой в ложе. Но закон посильнее иных – даже он не способен противиться слову того, подчиняясь велению мудрого Ашши, хранителя истин, старейшего. Взять вождицу их дома, дочь Афу-узетта Безмолвного – было то чересчур даже для Шиккумешта. У него есть друзья, кто столь верен и храбр, и мог встать бы на сторону их вожака в этот час – но вот племя, увы, велико, и не всем Шхема сын по нутру, пока он ещё только лишь воин – пусть и лучший из лучших, достойнейший, сильный. Есть закон – пока Глас Его жив, и война не бушует, и та женщина их возглавляет теперь. Пока мир – так и есть. Шиккумешт подождёт…
…так что вместо неё можно брать хоть кого среди дев, кто охотнее зрит на него – гору мышц, исполина, могучего, жаркого, силу. Таких много – кого помани, возьми сильно за руку – и те сами бредут с ним в шатёр. А уж та безъязыкая Ташши и вовсе молчит, неспособная в том возразить – чей язык откромсали шуббанцы, когда взяли ту некогда в плен, и устали внимать громким воплям тогда ещё юной совсем их добычи, пока ту не отбили свои – отбил он, Шиккумешт, искромсав там с десяток противников в бронзе доспехов как волк козленят. Пусть молчит – и пусть помнит, кому благодарна за то, что не стала товаром на севере в твердях господ ненасытного Шуббу, и досель не лежит в ложах их, им рожая щенков – или кости её не легли средь камней исполинской стены иккурашта, вместилища душ.
Этот год был тревожнее прочих прошедших из числа не знававших войны́. Задерзили кашадцы, набегами подло тревожа удел рода Шам. На востоке из далей явился дом Тшанти, много лет как туда отошедший подальше от копий ловителей душ – и желавший опять получить обиталища жизни в их землях, как и делал то прежде доселе, без стеснения считая те древы и воду своим по закону добром.
Так что скоро – совсем уже скоро – своё он возьмёт, взяв в союзники сам же закон. Вождь у племени Шам должен быть, раз грядёт им война – так что эта гордячка сама по заветам отцов будет скоро должна избрать мужа, кто в могучейшей длани своей воздымает их дом, все их копья с серпами и стрелами в бой – или он по закону сразится со всеми, кто посмеет дерзнуть посягнуть на тот чин, и на место при Саби в её жарком ложе. И никто не посмеет ему помешать – даже старый хранитель законов и мудростей Ашши, чей срок жизни бежит как вода, и голодная хворь его ест как змея черепаху – год за годом, за месяцем месяц, за днём новый день всё скорее того иссушая как кость, приближая к могиле. Он своё право знает – как тот же закон.
А потом появился чужак…
II/IV
Утнапишти Аргон строил собственный храм, обиталище духа. Сорок лет правил он над уделами Чёрной Земли и Сплетения Рек. Сорок лет длилась стройка твердыни, над которой корпели десятки и сотни бесчисленных тысяч там пожранных судеб рабов из всех мест покорённых земель, распростёртых под твёрдой пятой дома Энки.
Когда грозный Аргон устремился в обитель богов, трон его занял сын – Ашшур Страшный. Он не стал мелочится, считаясь с казной – и велел возвести подле первого следом второй иккурашт – ещё выше и шире, огромней. И опять вереницы охотников душ потянулись на юг, гремя бронзой цепей, и как волчьи голодные стаи без устали рыская в поисках жертв – собирая поживу с Песков.
Из недр скал самых дальних хребтов караваны везли чёрный камень гранит, что как уголь мерцал подле белого камня твердыни родителя. Все полвека тянулся тот срок, как росла к небесам острозубая круча из камня. Все полвека как та саранча караваны ловителей душ шли на юг, спустошая всё новые земли средь Моря Песков…
Ветры с севера всяко несут только зло – говорили старейшие в племени. Век войны, век раздора, смертей и тяжёлого рабства был трижды свидетелем этой пословицы в Море Песков. Шиккумешт первым понял, что то не к добру – когда в день тот явился в ветрах пыльной бури там выживший в недрах дыхания Шхемти чужак.
Среди тучи песка, что колол и сушил как бессчётные жала пчёл-иччи, страшный вихрь принёс к ним какого-то странника, слепо шедшего еле держась на ногах на восток, и на ощупь нашедшего стан их семейства. Люди Шам поначалу приняли того за шуббанца, и готовы уже были метко проткнуть чужака бронзой пик – но узрили в нём то, что на дланях его виден след от колодок и пут, и одеждами он походил не на воина.
Был бы там Шиккумешт – не раздумав был сделал то благо, кое люди его не решились свершить, пожалев иноземца.
Чужестранца внесли в свод шатра, напоив и очистив от грязи с песком зева Шхемти. Был тот тощий, заросший, немытый уж сколько тех лун – измождённый и полуживой. Не сказав ни единого слова, гость рухнул в пасть сна точно в бездну Манат, и томился в нём сутки как труп, неспособный проснуться от устали. А когда всё же ожил, раскрывши глаза, земляки увидали, что тот не из Шуббу.
Северяне темны и курчавы, их бороды чёрны как смоль, как уголья костра. Говор их тоже чужд для Песков, чьи наречия тут рождены, и отличны от северных. Этот гость был с лица тот и тот – крепок, строен, поджар, не так тёмен, и так не курчав. А глаза…
Шиккумешту тогда не понравились сразу глаза чужака. Золотистые, жёлтые – точно аббар, древний камень из недр земли, что застыл как смола, истеча в правреме́нье из древ того мира. Полукровка, какие, случается, водятся тут – чьи глаза походили на очи племён, что живут средь Песков, но нечасты средь здешних. Полукровка – из тех, кто живёт в городах, и берёт себе женщин их юга – женой иль наложницей.
– Горожанин… – презрительно фыркнул тогда Шиккумешт – словно поняв всю суть чужака – этим словом как будто всё взвесив и вырок тому изреча, кто тот есть по природе.
Нет – их гость вовсе не был похож на тех жителей севера, что живут за бескрайними далями Моря Песков в городах и селениях вдоль необъятной реки из-за Камня Предела. Было в нём и в обличье, и в говоре что-то от здешних – из древних племён в Танешшу́фт-н-Ишаффéн. Горожане – купцы и торговцы, писцы и чинуши – кто, как правило, им попадались в разбитых людьми дома Шам караванах и воинствах северных недругов – те все были слабы и спесивы, горды и тщеславны, самонадеянны и высокомерны к столь чуждым им кровью южанам. Те все страшно боялись Песков, их ужасный убийственный жар, иссушавший живое и вихрем ненастной убийственной бури несущийся к северу в пору Дыхания Шхемти – когда длани Ашуриса слабнут, и время дождей далеко.
Нет – их гость был на вид не из этих откормленных наглых захватчиков, алчно рыскавших с воинством жадных к добыче людей повелителей Шуббу по бедным пустынным краям Танешшу́фт-н-Ишаффéн – собиравших живую добычу для их господина в двойной звероглавой короне великого города слёз и смертей, обиталища скорби. Те в плену у людей из Песков сразу слабли, сникали, лишь трусливо страшась и моля о пощаде, клянясь ликами их ненасытных богов, что не ищут людских душ в добычу, ведя тех на север в разверстые недра ворот ненасытного Шуббу – а являются только купцами, везя для южан на обмен ткань и соль, труд ремёсел их рук и медь с оловом кузницам. Как лукаво и льстиво молили о том, что нет средь них всех тех, кто пришёл за рабами для их господина, тем везя сюда узы верёвок с колодками в прочных возах на обитых по ободам бронзой колёсах. Что не их это всё – эти плети и петли невольников, ныне зримые в недрах обозов их взятых в бою и сожжённых дотла караванов захватчиков.
Нет – чужак был и сам со следами колодок и пут на руках и ногах. Был он явно не тот, кто стегает захваченных в рабство плетьми и куёт на них бронзу цепей с прочным древом колодок. Но и тем, кто был раб – кто смирился с той участью вечной неволи брести по жаре в край полуночи в недра ворот их прожорливых каменных твердей, кто обтух точно уголь под ливнем – он не был. Или был ещё слишком недавно взят в плен душехватами с севера, не успев потерять ту надежду и сникнуть, не пал, не сломился рассудком и духом. Было в нём в глазах что-то иное – то не страх, но какая-то слабость. Страх пред силой, пугливость людей – вот всё то, что там было, как это узрел Шиккумешт, озирая тогда чужака – кто был крепок телесно, не тощ и вполне узловат по сочлениям тела и мышц – но кто слаб был внутри, как затравленный зверь озираясь на сильных – на таких, как сын Шхема. На него он тогда и взирал с тем испугом и робостью, замерев как сурок пред змеёй, обездвижев.
– Горожанин… – презрительно фыркнул тогда Шиккумешт, – вместо крови моча от осла. И слабак…
Чужеземец какое-то время был слаб, и обычаем племени жил словно гость, на кого не спадали законы к пришельцам. Когда силы, к нему возвратясь, дали страннику встать, того вызвал к себе седой Ашши – сохранитель законов и мудрости, старый друг и товарищ Безмолвного – тот, кто в племени силою слова был равен вождю.
Гость назвал дому Шам своё имя, каким он наречён был отцом от рождения – Аттар – но сказал, что ему по душе имя то, что дала тому мать, коя кровью своей походила отсюда, из Моря Песков. Пока та ещё была жива, она кликала мальчика Зири.
– Лев… – насмешливо фыркнул тогда Шиккумешт, услыхав то от прочих, – уж скорее задохлик!
Старый Ашши весь день вопрошал чужака, говоря с тем на разных наречиях юга – узнавая про мать, кем была та, какого их рода и племени, взятого в плен душеловами Шуббу – а уже на закате, как пламя костров озарило весь стан, объявил, что тот гость волен с ними остаться – если будет на то и желание прочих, кто зовётся свободным народом из Шам. Он – законник – их гостя при всех возглашает свободным, неподвластным суду как врага, в ком две крови и две непростые судьбы, что его привели в этот край.
Как же жаль, что тогда он не был там средь всех их, играясь с той Ташши в шатре, разминая ей лоно – и не молвил всем вслух, что того должно гнать… Слово Ашши – закон; и не он будет вправе того поправлять, пока жив старый праведник, сло́ва хранитель средь Шам.
Так чужак вопреки его воле остался средь них, проживая как вольный.
Был он странный. Чудной. Говорил с каждым чинно, без лебези с грубостью тех или прочих, спокойно и твёрдо. Чтил старших. Был добр с малыми. Тих.
Чужеземец знал много наречий – как северных, так и часть здешних. Видно, свитки и глину таблиц он держал там не раз – Шиккумешт поражался, как много всего помещалось в его голове, будь неладна она, и счервивей как тыква… Зири брался за труд, не стесняясь всего – мог месить и опару, и глину в кирпич, и чинить сапоги, и резьбить по металлу и дереву. Люди диву дались, как сумел тот сваять с кузнецом на двоих много разных вещей, им досель непонятных.
С ледника на горе, что лежал круглый год, чужеземец сумел подвести вниз в их стан зажурчавшую воду, коя шумно гудела в трубе, сотворённую Зири из глины, опаленной в пламени, скрепленной кольцами. Смог создать ветролов, что крутил своей лепестью круг для точила и мехи для кузниц. Чужак смог изваять из мельчайших частиц твёрдой бронзы, кои сам же ковал и крутил всю седмину подряд, просто дивный предмет. Однорукий Аххас, прежний друг отца Саби, много лет жил с культёй, что осталась от длани, кою в сшибке ему обкарнали шуббанцы. Лишь обрубки от пальцев сгибались на той – как уродливый корч шевелясь на ладони.
Зири смог нацепить на беднягу ту вещь, закрепив ремешками за пясть, протянув хитро скрытые в бронзе той штуки стержни, зацепив за обрубки. И волшебно, как будто живые, те пальцы в металле вдруг ожили, стали сгибаться.
Аххас плакал, взирая на то, как опять может взять топорище со скоблой – как способен творить, помогать землякам, весь в восторге сияя как бронза под шерстью. В восхищении молча взирали на то земляки, как чужак осчастливил их родича.
Незнакомец был сведущ в лечении также – умел шить и вправлять, знал о тела строении, ранах с нарывами, язвах с чирьями. Словно лучшие лекари прежде того научали там в городе, как оно показалось тогда землякам. Впрочем, так это, видно, и было. Если парень не жрец, или подле святош не крутился помощником, услужая тем прежде при храме – то откуда такие познания в Зири?
Всё то – знания, речи, та скромность и вид – раздражало и злило его, Шиккумешта. Разве должен мужчина быть этаким – слизким – кто берётся за всё, угождает всем сразу, со всяким учтив? Бесхребетный слизняк, кто насел на их шею – волей глупого Ашши осев среди Шам. Какой толк, что чужак починяет дома́, кои век уже прахом лежали в песке, разорённые полчищем Шуббу? Какой прок в ветроловах-столпах, кои могут хладить воду в лёд, и жилища в жар зноя не так раскалять, остужая их клети прохладой? Человеку жить вольно дано, как завещано свыше – как и жили все Шам вот уже целый век. Придут снова шуббанцы, иль новый захватчик какой из иных городов – и в тот прах вновь вернутся дома́, кои делают люд как скотину привязанным к месту, и слабым как все.
Чужестранец мог запросто сделать игрушку, коей дети игрались весь день, хохоча и дурея от радости. Разве будущий муж дома Шам не стрелой или пикою должен играть – чтобы быть закалённым и стойким как деды, отцы – кто отбили шуббанцев, уже покорявших весь юг своим полчищем душ изловителей?
А однажды тот вовсе того отколол – сама бездна Манат затряслась бы от смеха, узри это воочию. Как-то раз незнакомец сменял у Зубастого Мадди тот зуб, что достали они изо рта душелова, перебитого вместе с купцами лет пять как назад – когда была война. Шиккумешт было думал, зачем ему то, этот клык золотой? Накопить что ли хочет, как двинется после от них восвояси? А когда увидал – рассмеялся до слёз – тут же, впрочем, умолкнув.
Чужеземец, окликнув детей, подозвал их к себе – устремив вместе с ними и прочих, любопытных узрить, что же Зири сваял в этот раз. Чужак молча достал из-за пазухи тряпку, развернув её ткань на углы.
На ладони лежали мельчайшие бабочки – словно живые, так виделось всем. Из сверкавшего золота странник отбил, раскатал до тончайшей как волос пластинки их крылышки чудных существ, что казались ожившими.
Пока все любовались и цокали, как же сложно и долго творить это вот украшение, кое даже никак не надеть, не вплести деве в волосы – Зири вдруг подшвырнул их с руки в небосвод, сильно дунув при том на них, взмывших.
В свете солнца их крылышки в воздухе ярко сверкали огнём, и паря как живые те вились в выси, не желая опять возвращаться на землю. Словно рой мотыльков в нерестилища час засверкал над собранием – в восхищении ахнувшим всем, засмеявшимся радостно, узревая подобное чудо творения.
Как ребёнок смеялась тогда и она, их вождица, их Саби – как девчонка пытаясь ловить тех, принудить осесть на ладонь – и опять сильно дунуть, дав взмыть тем опять.
Было, впрочем, одно, что в том Зири всегда вызывало ухмылку. Шхема сын увидал, что чужак не выносит оружия.
– Видно, со страху срался не раз, как его повязали те с севера! – хохотал его друг, Хемти Лысый, твердя Шиккумешту про это, – вот с тех пор и боится клинков как огня этот самый сопляк!
– Серп он взялся ковать для почтенного Газзи… Мол, та вещь и в войне, и в час мира нужна, когда жать надо сев. Стрелы тоже тачает как будто горох – для охоты сгодятся бить зверя. А как править мечи – так кривится, весь бел…
– Но их правит, однако!
– И в кругу не горазд выходить! Ну слабак, что там взять!
Шхема сын слушал речи, что шутливо ему доносили друзья – что творит тут чужак, что твердит и с кем водится. А водился он с Ашти Писклёй, сыном их кузнеца, Арришанти Кривого. Этот вечно был не по нутру Шиккумешту – сам не чтивший его, не спешивший поддакивать, редко хваливший на сборищах. Оно ясно – худое к худому, как водится, тянется… Вот и спелись, везде Ашти с ним.
– Он слабак… Разве племени нужно подобное? – вопрошал он друзей – и те дружно кивали, одобряя его столь весомое мнение.
– Но опасный слабак… – хмыкал Тшаса сын Мадди, вторая рука средь друзей, – видел я, как тот пробовал стрелы, какие ковал для сынов Агги-шарри Хромого. Весь сжимается, жмурит глаза – но метает и сослепу прямо в серёдку, сын Шхемти проклятый!
– А как Хемти вчера его тыкнуть хотел, показать, как с клинком обращаются воины – всё вжимался, робел, точно дева пред случкой – а потом, как в живот ему Лысый чуть ткнул, одним мигом мечом его меч вышиб вон, безоружным оставив…
– Шхемти семя его, полукровки…
– Опасный…
– Нет – он трус, – как отрезал, сказал Шиккумешт, осекая товарищей, – он слабак, кто боится и взора. Этот мямля икать начинает, лишь спроси я его, взглянь в глаза тому хлюпику. Он слабак. Дому Шам не нужны среди наших такие, мутить нашу кровь.
А ещё он узрел, как чужак среди прочих взирает на дочерь Безмолвного. И тем больше узрел, как сама Сабаан взором глаз цвета камня ушемти взирает на Зири.
Он бы мог раздавить его череп вночи, как чужак направляется спать, неприметно шагая в шатёр у скал кручи. Мог бы скинуть того со скалы, чтобы тело соперника вдребезг бы пало на камни. Мог бы просто его придушить, когда Зири дремал – его длань могла мять тонкостенную бронзу сосудов и чаш, а уже оберучь толстый щит пополам прегибался как воск, когда Шхема сын брался себя показать. Но к чему эти взоры и шёпоты в бок, когда люди начнут вдруг роптать, что первейший из воинов шею свернул их любимчику, чудному – костоправу-строителю, кто так ладно им речи плетёт, и всем мил? Нет – он знает закон. А закон – это сила. Кою даже сильнейшие часом не в силах сломить.
Старый Ашши уже с каждым днём всё слабей… И когда племя Шам вновь лишится хранителя мудрости, сло́ва – кто заткнёт ему рот, когда он обратится к закону же, кто? Даже Саби того не сумеет, та гордая сучка, что взирает всё чаще в глаза чужака.
Их вождица была сирота – и не девочка лет десяти, чтобы с ней точно тень всяк возился мужчина. Сабаан была взрослая, вождь – столь отчаянно храбрая точно мать-львица, столь свирепая, твёрдая и боевая. Но она тоже женщина, кровь матерей – и она тоже чарам подвластна, когда зовёт плоть. А уж эту красотку плоть точно зовёт… Дочерь Афу-Узетта доселе без мужа – и не диво, что та раз за разом всё трётся поблизости от чужака – кто с лица недурён, много знает и многоумел – и кто сам точно так же взирает на Саби.
Шиккумешт ясно видел, как та раз за разом садится при делавшем что-то опять чужаке – поначалу с подругами, Сиви и Ёкши – а потом и одна, наблюдая за делом. Он ревниво садился к ним подле, взирая на то, что творит из той бронзы чужак – что пытается сделать, какое из див, что смущают рассудок наивным, уже очарованным этим чужим полукровкой, затесавшимся к ним, в их ряды.
И вплетался в их с ней разговор, грубовато и дерзко смеясь с Сабаан – тщетно жаждавшей выгнать его, дабы снова остаться одной с чужаком с глазу на глаз.
– И в чём толк твоих див, полукровка? – без учтивости с мягкостью он вопрошал чужака – видя то, как тот жмётся под взором его, точно сверженный весом скалы, что обрушивал из-под бровей Шиккумешт – как тот трусит. Робеет. Как обычно спокойный, теперь его голос слегка начинает дрожать, а слова заплетаться от страха. Слабак.
– Разве д-дурно всё то, что я создал для наших? – наконец-то взял речь этот червь, не осмелясь взглянуть как мужчина в глаза.
– Шхемти хвост! – гоготнул Шиккумешт, сплюнув наземь – под ноги тому чужаку, – ты уже стал из наших, пришелец?
– Помолчи-ка, свинья… – процедила с суровостью Саби, непреклонно взирая в глаза сыну Шхема, – ты средь нас не закон, чтобы вольно решать, кому быть тут средь наших. Ашши слово своё нам изрёк – Зири может остаться средь Шам сколь желает.
– А кто спорит с хранителем, милая? Он изрёк – потом новый опять изречёт что-то новое.
– Я х-хотел бы п-помочь, всем кто слаб и бессилен… – вдруг сказал вполуголоса тихо чужак.
– Если всем помогать – сам иссякнешь без толку, – лишь насмешливо хмыкнул сын Шхема, – ты чудной, как и эти твои побрякушки ненужные. Придёт Шуббу – иль новый какой властелин городов – и тебя закуют по рукам и ногам, как уже заковали до этого. Какой толк с этих штук, что не сделают сильным мужчину?
Громкий голос его стал давить как скала – а взгляд глаз как клыки резко впился в пришельца. Шиккумешт увидал, как их гость заробел – устрашаясь той силы, что в нём разлилась, говорила с ним вголос. И ему это нравилось – больше дразнить чужака – чтобы тот заикался, молчал, запинался о слово – и она чтобы видела это, их Саби.
– Разве м-меч, что от-ткован и остр, н-не делает руку с-сильнее? Ты ж-же б-был на войне, и шуббанцев р-разил не ладонью.
– Сильным воина делает вовсе не меч, мозгоплёт! Лишь слабак берёт кол, и себя с тем в ладонях считает сильнее. Видно мало тебе объяснял это в детстве родитель! – сын Шхема презрительно ткнул того взором, принудив пришельца поёжиться.
– Почему т-ты не любишь так слабых? – вдруг спросил его тихо чужак.
– Что ты знаешь о войнах в песках, горожанин? – криво хмыкнул ему Шиккумешт, озирая молчавшего гостя от верха до пят своим тяжким убийственным взглядом – и вложив в него всё своё чувство презрения.
– Пока ты жрал хлеба́, объедая святош – мой отец, прежний вождь дома Шам, когда требовал долг, мог пожертвовать лишними – сбросить с плеч самых сильных обузу, стряхнуть лишний сор. Когда нечего жрать – то к чему слабеть тем, кто способен держать в руках пику, кто вонзит серп в куриные шеи врага? Когда племя спасалось от гончих твоих земляков…
– Он-ни н-не мои з-земляки… – перебил его вдруг прежде только молчавший чужак, заикаясь в волнении больше обычного – но осмелясь нарушить слова сына Шхема.
Шиккумешт лишь скривил свои губы. Ухмылка приподняла бороду.
– Когда племя спасалось от гончих твоих земляков – он бросал в корм шакалам младенцев и старых – наш род, нашу кровь – дабы те, кто силён и способен бежать, не попали на корм вратам Шуббу, и их кости не стёрли в пыль камни в стенах иккурашти. Вот что значит война. Вот что значит быть сильным – уметь отрубить свою руку, если та угодила в петлю.
– Т-там н-на с-севвере тоже жрецы Этиманки огню предают целый г-град, если в нём зарождается хворь из п-проклятия Шхемти… – ну почти без запинки сказал раздираемый взором южанина гость, отводя от глаз воина взор, – д-даже если там дети их, родичи с сёстрами и м-матерями. Но то лишь в см-мертный час, когда выбора нет.
– Видишь ведь, горожанин? Никто, если нужно, не станет цепляться за сор. Только трус и слабак будет хныкать на пальцем, пока тот загниёт и раздуется натрое – но от страха и жалости будет не в силах его отрубить, уповая на чудо.
Зири долго молчал, весь сжимаясь под острым и колким, ехидным насмешливым взглядом противника. Но вдруг поднял свой взор.
– Но ты с-сам говоришь о войне. Когда в-выбора нет, и враги не дают его вовсе. А теперь – разве в Море Песков не настал снова мир?
– Когда видел ты мир меж людей, горожанин? Волк сжирает козу, антилопа копытами топчет змею, а орёл забирает козлёнка. Пока люди живут под луной – с той поры, как все боги вдохнули в них жизнь, слепив мясо из глины, и кости сточив из камней недр земли – не стихает война. И слабак лишь желает быть слабым, пустить себе в сердце отраву тщедушности, гнилости, плесени. Лишь хиляк и дурак будет слепо жалеть, тратя силы на слабость.
– Помолчи, Шиккумешт! – вдруг озлобленно рявкнула Саби, показав исполину свой дерзкий кулак – и, как даже ему показалось, подсела чуть ближе к тому чужаку, выказуя поддержку тем жестом, – будь все боги в тот день поединка отцов не за Шхема – и ты бы лежал как и он в своей луже кишок! Мой отец пощадил тебя, дурня! Ты жив только жалостью!
– Разве я и о том не толкую, малышка? – улыбка его стала шире, норовя и её – ту гордячку от семени трижды прокля́того ве́трами Шхемти Безмолвного – посильнее поддеть у того чужака на глазах. Эту сучку заткнуть он не в силах – если только не взять её волосы в пук, и тот дерзкий красивенький рот не принудить к иному труду в ином месте – но вот чужака…
Он заметил давно, как смущается тот, не способный ничем возразить и хоть словом восстать на защиту им попранной Саби. Что же – женщины любят не слабых… Ну давай же, хиляк-северянин – молчи. Молчи дальше. Пусть твой страх тебя тянет всё глубже, в саму топь зыбуна в её взоре, желавшей как каждая самка быть подле достойного, сильного мужа, кто способен её защитить.
– Разве я не о том? Мой отец уступил твоему, пал в той сшибке по чести – как воин, мужчина. Но он всю свою силу, всю волю и мощь передал в крови мне. Его слабости нет, как ты видишь. Его воля меня нарекла наилучшим, первым воином Шам? Или это не так, северянин?
Шхемов сын резко встал, во весь рост исполина – напрягая свой торс и всю мощь крепких рук, что способны ломать кости недругов. Шкуры с тканью одежды поднялись наверх, указуя сплетения мышц этой глыбы.
– Вижу я, как ты жрал за троих, Шиккумешт! – Сабаан попыталась ударить гиганта в живот, но его исполинский кулак точно жвала тисков зажал руку той пальцами. Он бы запросто мог завернуть ей и руку, и юбку за голову прямо и тут – на глазах у того, чтобы он это зрил – но она не какая-то тусклая и безъязыкая Ташши-молчунья, чтобы дочерь вождя и их ныне ведущую племя вождицу иметь как козу, не спросив дозволения. От второго удара ноги этой сучки он всё же сумел увернуться – эта хитрая дрянь с взором глаз как трава точно метила в пах Шиккумешту, остужая его дерзкий пыл и напор.
– Тем и то, Сабаан. Разве был бы я лучшим средь Шам, и принёс бы отцу твоему и тебе столько много побед, отдавай я свой хлеб слабакам, становясь как и те точно пыль вместо бронзы?
– Разве жалость дурна? – вдруг спросил его тихо чужак, неожиданно дерзко подняв свой пронзительный взор сыну Шхема в лицо. Его голос звучал без запинок.
– Что дурного есть в том, чтобы быть сердобольным? Когда кто-то из ваших ломает руку – разве вы не сшиваете раны, не вяжете колья поверх, и не лечите друга и родича весь срок его немощи? Ты твердишь о войне – но теперь в Танешшу́фт-н-Ишаффéн снова мир… Как быть можно подобным, безжалостным – и тем видеть весь свет, всех живых под луной?
– Жалость… – презрительно фыркнул ему Шиккумешт, глядя прямо в глаза чужаку, – сильных делает слабыми, бременем сорных людишек достойнейших тянет на дно, тратит попусту силы.
Взгляд его полоснул северянина точно клинок, принуждая того замереть.
– Взгляни сам хорошенько, как выстроен мир. Одна сила лишь движет его испокон под луною и звёздами. А твоя безрассудная жалость совсем бесполезна, пришелец – вредна. Это презренное чувство, для слабых…
Зири вздрогнул на миг, слыша эти слова Шиккумешта. Дрожь прошла по нему, принуждая язык онеметь, а слова возражения камнем вмертветь прямо в глотке.
Он хорошо помнил эти слова…
Так говорил ему прежде отец.
III/IV
Находившийся в пике могущества Шуббу недолго был тих – когда дети Ашшура один за другим умирали на троне столь быстро, что все люди шептались уже о проклятьи богов на их дом. Но мощь Энки лишь только набралась тех сил, когда годы спокойствия были потрачены с толком, и обильные ливни тех лет насыщали все пашни водой – дав степям и садам небывалый налив урожая, накормив и оту́чив стада с табунами скота. Руки тысяч рабов из всех стран под луной добывали медь с оловом, уголь и золото; выплавляли клинки и щиты, сотворяли орудия камень метавших снастей и таранов.
Спустя двадцать лишь лет, как спокойствие было обманным, на трон Энки воссел старший правнук Аргона – Менки-урри Жестокий. Он уже не твердил для людей, что его иккурашт для богов, к их величию с благостью. Менки-урри изрёк, что он сам есть тот бог – и неважно, как много людишек тем в корм принесёт иккурашту – но того возведёт трижды краше за деда и прадеда тверди.
Три их глыбы из камня досель возвышаются к небу, как тени минувшего – ненавистного, страшного, злого – накрывая своими вершинами степь, в коей прочно хозяйствовал Шуббу. Город гнева и слёз, город скорби и зла – сколько много беды он принёс всем народам…
В срок правления внука Ашшура война охватила весь мир, когда воинства Энки и прочих домов саранчой поползли на восход и на запад, своей хищною бронзовой пастью сжимая врагов, пронизая их шеи. Бушевали раздоры, горели в огне города, вереницы рабов вновь стекались в зев Шуббу – и рос к небу тот третий ужасный столп зла, что опять возводили в степях северяне. Первый – белый как снег на вершинах Преграды из Круч. Второй – чёрный как ночь, что стояла над миром в тот час. Третий – багряный, как кровь, что текла по земле…
Благословенный богами великий град Ур-Наккашш был от рассвета времён мироздания свыше ниспослан творцами небес и земли между руслами рек, что впадали в течение Ирр-Нагаль – Матери Вод, кто несёт свои волны сквозь Глотку из Камня с полуночи – где, как молвили слухи, в краю холодов обитают совсем светлокожие варвары с волосом цвета как медь, и глазами как небо. Трон великих владетелей Эмму и Лагга взносил свои головы вылитых в меди быков к небесам во дворце у реки уже много веков, как воздвиглись в краю меж Песками и Камнем его исполинские стены и башни из камня. Вековечный соперник и враг многовратного Шуббу – твердь людей, средь которых рождён был когда-то на свет под луною и звёздами Зири, сын великого Сарга Убийцы Врагов, ратоводца из дома Шуккушти в земле Ур-Наккашш.
Мать его не была господину женой – и лишь после примет повитух, что в её чреве сын, Сарг велел их домашним жрецам провести с ней обряд, нареча ту супругой. Эту женщину люди владетеля Эмму забрали с земель Танешшу́фт-н-Ишаффéн – и за верную службу тот отдал красавицу новой наложницей в дом ратоводца, чей клинок защищал Ур-Наккашш от бесчисленных полчищ шуббанцев.
Дети Сарга от первой жены, сыновья с дочерьми под десяток голов, уже были не юны. Подраставших девчонок, едва те лишь начали быть между ног нечисты́, он отдал как невест в семьи знатных вельмож Ур-Наккашша. Сыновья же росли при дворе, постигая искусство войны подле лучших из лучших воителей в доме владетеля Эмму. Так что младшего – чуть не такого, не столь крепкотелого, гибкого, стройного и худощавого – он мальчишкой ещё повелел из их дома отдать в обучение жрецам. В тот же день, когда мать умерла.
– Хоть какой с него толк, замухрышки… – произнёс тогда Сарг, когда слуги светлейших пришли за ребёнком в их дом, забирая мальчишку с собой в стены храма Аштар с её братом, самим Этиманки, Небес Устроителем.
Эти годы в стена́х их святынь были счастьем для Зири. Старый жрец Этиманки, почтеннейший Кабба, был добр и учтив. Он заметил, как тянется к знаниям этот мальчишка, кого взяли в их храм из семейства Шуккушти – и взял Зири к себе под крыло. Научая того и письму, и наречиям многих земель, и искусствам, и счёту, жрец старался о всём рассказать, как устроен их мир. Зири слушал, внимая всему, постигая науки – научаясь ваять, создавать и считать. Как грядущий жрец храма, он подле старейших старался постичь, как уметь рассчитать ветряки, как построить канал с водочерпом и мельницу, как ковать и лечить, проложить путь по звёздам и счесть расстояния. Одноглазый, хромой, весь искусанный бронзой шуббанцев Аккушт-исцелитель не раз подзывал к себе Зири, стремясь рассказать мальчугану про всё, что постиг в излечении – про настои и мази, про травы и жир, костоправство и прочее – как взрезать тот нарыв или шить рану бронзой, как спасать чью-то жизнь, кою Шхемти готов поглотить, устремляя во мрак под мирами.
Годы шли, и с их ходом сын Сарга взрослел, вырастая всё выше и выше – выше прочих из многих юнцов постигая те знания храма. Старый Кабба ослеп, но и так говорил с ним всё время, и на память толкуя про те письмена, что он зрил прежде в свитках наук и божественных слов – коим, впрочем, всё меньше теперь уделял с ним внимания – понимая, что Зири способен трёхкрат, чем молить всех богов в древних стенах святилища. Его дар был иным – мудрость знаний, умений, искусств.
А потом, десять лет как спустя, в храм вернулись воители Сарга.
Без каких объяснений их старший вручил уж преемнику Каббы печать, коей сам утнапишти из Лагга Хаддон Двубородый велел возвратить сына Сарга домой. Тот, скорбея в утрате столь ценного юноши, кто в грядущем мог стать бы достойным жрецом и одним из целителей, не осмелясь перечить веленью правителя, приказал своей волею Зири идти.
Копьеносцы его привели, проведя по всему Ур-Наккашшу, в дом предков. Десять лет нога Зири уже не ступала на отчий порог – и со страхом, с неведеньем сын вошёл в дверь, с трудом помня всё то, как тут жил он когда-то при матери – и почти что не помня отца.
Слуги тихо шептались о чём-то, лишь в волнении тыча на юношу пальцами. В доме чуялась скорбь, тихий страх, что разлился по полу и стенам, забился в углы. Вся прислуга и стража ходила как тень, опасаясь нарушить покой благородных господ из Шуккушти.
Он в волнении шёл средь людей, озираясь на тех, на колонны и своды, под которыми некогда рос, где жила его мать. Её след давно стух, стены дома давно позабыли той голос и лик, что истёрли затем тут иные из жён, кои следом пришли в ложе грозного Сарга.
Прежний мальчик – теперь он стал выше, достигая макушкой дверных косяков, изукрашенных ликом аш-ширруша – проходя коридорами вдаль, из покоя в покой незнакомого дома, давно ему чуждого. Молодые служанки, шепчась, улыбались ему сподтишка, озирая красивого юношу, кто шагал весь в волнении мимо всех них – рослый, стройный, уже крепкоплечий, и с глазами как камень аббар в лучах дня, кратко стриженый точно тот жрец, безбородый. Из тех дев уже кто-то почуял в юнце господина, сына их повелителя Сарга – и улыбки тех были всё шире, а вздохи томней.
Сквозь богато обставленный зал в ослепительном блеске багряного древа ашшар, в бликах золота с синим как небо богов ярким камнем лазулли на пиках колонн, он прошёл за прислугой во двор, окружённый стенами твердыни. Там звенели металлом клинки и гремела броня, кою те сотрясали, раз за разом вгрызаясь в доспех поединщиков. Двое воинов бронзой щитов укрывались от выпадов, настигая друг друга мечами в бока – точно два вихря бури вертясь по песку, столкновеясь друг с другом.
Зири встал, сцепенев меж двух рослых копейных – ощущая уже, что сейчас он увидит отца. И взглянув на двоих, попытался постичь, кто из них есть сам Сарг.
Из двоих поединщиков первый – рослый, крепкий, большой, облачённый в доспех из простого металла – настигал и разил, всё тесня и тесня неприятеля в угол. Тот, второй, чуть пониже противника – чья броня была трижды богаче и лучше – отступал всякий раз, неспособный отбиться уж в полную силу, бессильный разить, увязая в песке круга сшибки ногами.
Вдруг противники словно заметили лишнего, кто взирал исподволь на их бой – и мечи опустились. Звон неистовой бронзы утих. Два врага обернулись уже успокоенно к юноше, и взор глаз их из прорезей в шлемах как меч впился в парня.
Облачённый в богатый доспех человек снял тяжёлую бронзу с лица, обнажив свою голову. Абас Твёрдый, хранитель всей стражи – постаревший, но крепкий, взирал на него. А второй – ещё крепче и выше – твёрдо, пристально, колко глядел на вошедшего, неподвижно застыв на песке с клинком в правой руке – точно глыба из камня средь круч возвышаясь над всеми.
Он узнал отца сразу, едва тот снял шлем, подав в длань подбежавшему к Саргу слуге. Сколько было тому – за полвека, не меньше? В детской памяти Зири остался лишь страх, тот испуг перед этой горой, исполинским столпом до небес выше прочих из смертных – глыбой мышц и костей, жуткой мощью из плоти – и пред тем острым взором, что пронзал до глубин, когда Сарг взирал в каждого. И теперь, как и в детстве, в глуби его сердца опять вздрогнул страх – когда взгляд глаз отца так же строго, так же твёрдо-сурово вонзился в лицо.
– Замухрышка… Уже чуть подрос, – вместо слова приветствия молвил с ухмылкою Сарг. Его губы скривились – то ли всё же в улыбку, то ли в некий оскал – приподняв заплетённую в три косы бороду. Он слегка обернул взгляд к прислуге, подозвав к себе девушку, бывшую там средь иных.
– Будешь с ним, Ашшал. Сделай мужчину из книжника этого, чтобы он отряхнулся от пыли тех свитков с таблицами.
Та покорно кивнула хозяину, исчезая назад в толпе слуг – столь стремительно-быстро, что Зири не смог даже облик её рассмотреть, не то что вразумить, что той велено.
– Ты подрос. Поглядим, как ты будешь с мечом – если эти глупцы не набили мозги тебе тою же глиной таблиц их.
Рука Сарга швырнула клинок, и сын дёрнулся в сторону, чуть поймав в руки бронзу оружия.
– Я р-рад видеть т-тебя, отец… – вымолвил он, полуправду реча пред родителем. Да – всё верно – был Зири возрадован встрече, тому Этиманки свидетель. Но и страх как тупая игла впился в сердце – неспособному знать, для чего Сарг вдруг вспомнил о сыне. Для чего Зири здесь?
Брови Сарга сомкнулись в одну. Лицо стало суровым. Он внимательно, пристально, цепко взирал, как его сын сжал меч, неумело того опустив вниз к песку – точно вовсе не зная, что делать с оружием.
– Снова трусишь. Икаешь как рыба…
– Т-тольк-ко изредка… – Зири ответил взволнованно, выдохнув. И добавил:
– Я н-не трушу, отец. Эт-то…
– Славно. Я боялся, жрецы из тебя девку сделали, тряпку. Посмотрим…
Меч отца точно молния взвился в удар – и сын вовремя вскинул клинок, отражая тот выпад. Бронза встретилась с бронзой, зазвенев на весь двор, гулким эхом отдавшись меж стен и под крышами.
От испуга сын Сарга одёрнулся, отшатнувшись всем телом назад. Зири не был жрецом, чтобы жизнь свою всю посвятить одним свиткам – и рука его знала клинок, когда в детстве он с прочими в храме юнцами брал палки, и на них как большие сражался друг с другом, хохоча от восторга. Старый Кабба твердил, что творенья богов, люди, мы – не жуки или пчёлы, не те муравьи, кто рождён каждый или бойцом, или ловким строителем, и иной нет судьбы до конца – и что каждый способен постичь, научиться иному, пусть каждый по-своему. А тем более Зири, чья кровь дана Саргом Убийцей Врагов, кто способен к тому – и не должен быть трусом. Ибо сила – отнюдь не та мощь, что дана людям в теле, и не дóлжно быть слабым, всегда уступив грубой злобе, напору, лишь безропотно сдаться и пасть.
Но зачем вдруг отец проверяет его?
Сарг как будто почувствовал это – и убрал свой клинок в устье ножен на поясе. И кивком головы подозвал за собой, уходя со двора меж стенами в проход среди створ обрамлённых резьбой по багряному дереву досок.
– Тебя ждут твои братья. Идём.
По ступеням из мрамора сын и отец в окружении слуг опускались в низ дома. Тут в подземных покоях стояла прохлада, где дыхание Шхемти не так ощущалось как сверху, под палящим кусающим солнцем степей. До сезона дождей ещё было нескоро, и весь люд в опаляемых жаром лучей твердях сонного Ур-Наккашш прятался в недрах, пока солнце ещё высоко, и Ассуриса дар не пришёл от богов, охлаждая дождём степь меж речищ.
Но от зноя тут пряталась вовсе не жизнь.
В ноздри резко ударил тлен смерти – перебитый настоями масел, мирры, смол, благовоний и лабана. Молчаливые слуги из храма служителей Шхемти, мрачных серых жрецов бога тьмы – проводили обряды, готовя тела к погребению в склепе, сохраняя их вечно нетленными, целыми.
Но тела его братьев нельзя было целыми звать. Всех их – всех пятерых.
– Все в сражении возле Ниммура попали в плен к этим ублюдкам из Шуббу… – губы Сарга средь чёрных волос бороды искривились, леденящей ухмылкой взирая на трупы своих сыновей. Затем взор его вновь впился в Зири.
– Вот зачем я вернул тебя в дом от жрецов. После этих дождей утнапишти опять поведёт наше войско на Энки. И мне нужен здесь тот, кто там станет заменой, помощником, дланью. Кто воздаст этим свиньям за кровь моих чад, будет резать шуббанские головы так же, как братья до этого все эти годы. Кто заменит мне их.
Онемевший в волнении юноша в страхе стоял перед трупами, пред телами всех братьев своих, кого вовсе не помнил с тех лет, когда жил не при храме. Незнакомые люди, мужи – чьи тела искромсали враги, изувечив до смерти – вызывали лишь жалость, испуг, тошноту. Он, умевший целить, с неприкрытым отчаяньем зрил на их рты, все разверстые в крике от боли.
Зири вдруг стало страшно. Его братья скончались в мучениях, в долгой агонии точно скотина на бойне в час празднества – умирая без кожи и глаз, пораздёртые бронзой ножей на куски и пронзённые кольями сквозь черева. И отец словно жаждал того же ему, устремляя вслед тем на войну с домом Шуббу – и не явив для них ни крупицы сочувствия с жалостью – и тем больше теперь для него. А, быть может, и что-то явил – но та жалость и скорбь в сердце Сарга Убийцы Врагов была камню подобна – вся суха и тверда, беспощадна, бесчувственна.
– Но я к-книжник, отец… – прошептал он чуть громче, пытаясь сказать без запинки, взирая родителю прямо в лицо, не сводя взор в испуге, – я н-не воин, не был им. Я не…
– Ты мой сын. И быть должен лишь им.
– У т-теб-бя ещё есть сыновья. Еш-щё б-буд-дут… – он выдавил это, с трудом исторгая слова, уводя взор от трупов, не глядя на Сарга.
– Сыновья… – губы Сарга скривились, и в усмешке его средь презрения с силою Зири узрил в краткий миг и какую-то горечь – вновь иссякшую в той страшной мощи родительской власти.
– Я бы мог настругать ещё много щенков – от любой из всех жён, от служанок с рабынями, каждой – прямо тут разложить их рядком, и на каждой отъездить, дать семени. Я силён – но мой срок на исходе. Мне нужны не щенки, что сосать будут сиську у матери, а мужи – кто займёт моё место, воители, зубы Шуккушти, мечи. Я уже не успею взрастить их, всех сделать способными, сильными.
Голова его вновь повернулась к внимавшему Зири.
– Есть лишь ты. И ты станешь таким. Присягну небесами Аштар, Этиманки престолом, хвостом пожирателя Шхемти – что я сделаю воина даже из книжника. Червь как ты тоже сможет свить кокон, и затем обратиться в жука, чья броня и твердейшие жвала крепки, чтобы грызть и кусать, размозжать своих недругов. И ты станешь.
Он ударил ладонью о бронзу навершия ручки меча, прежде спавшего в ножнах.
– Собирайся. Пора обучаться быть воином.
Его взгляд пронизал душу Зири насквозь, пробивая как кольями – не желая узрить ни крупицы отказа. Сила власти отца как скала придавляла к земле, взвалив долг быть одним из Шуккушти на юношу. Как безмолвные тени стояли вокруг молчаливые слуги, бессловесно-пытливо взирая на парня – выжидая ответа с хозяином.
И желая хоть как заслужить похвалу, одобрение Сарга – увидать в его твёрдых и тёмных глазах хоть частичку любви, её малую искру – Зири кратко, устало кивнул, подчиняясь отцу. Избирая тот путь, что ему уконован с рождения.
Той же ночью к нему в пустой чуждый покой средь чертога Шуккушти явилась Ашшал. То единственно светлое в этих стенах, что с ним было в дому у родителя весь этот срок.
Сарга сын был способным во всём – даже в том, чему сердце противилось втайне. Обучавшие парня Абас и иные из воинов, кто приставлен был к Зири отцом, дали юноше множество знаний, умений разить, защищаться, стоять – не бояться врага, быть бойцом, ратоводцем. Круг сражений в те многие дни, те недели и месяцы знаний вкушения, был пропитан его липким потом, его кровью, слезами – когда Зири, себя превозмогнув, вставал, и опять брал клинок или прочую снасть, коей люди стремились убить – становясь тем всё лучше. Глава стражи его громогласно хвалил, одобрительно фыркал, и хлопал рукой по плечу, раз за разом всё чаще терпя поражения. И всё чаще и чаще бойцы в седине, на чьей коже их шрамы числом были больше за годы, уходили из круга вторым, отдавая победу противнику, юноше.
Был там средь всей толпы, среди слуг и рабов, и отец – наблюдая за сыном. Точно каменный столп, точно круча горы возвышаясь над всеми, Сарг Убийца Врагов тихо хмыкал, наблюдая за юношей, как разит тот Абаса и прочих, бьёт бронзой клинка – как звенит там броня и кусают мечи, как гремят древки копий с дубинами. Как, взирая на юношу, скупо хвалил, ухмыляясь сквозь губы.
Но сам Зири не чуял тепла, не видал похвалы в той усмешке родителя. Лицо Сарга всё так же опять было каменным, твёрдым – было хладно-пустым, точно бездна Манат в недрах мира под солнцем.
Так не сына успехи отцу дороги, кто рад всем тем победам. Так купец одобрительно зрит на свинью, что откормлена тучно для празднества в жертву на пиршество. Так селянин взирает на дерево кадр, что годится в дрова и на сруб, чья твердь досок даст прок – но отнюдь не любовь.
Любви к сыну в глазах у отца Зири вовсе не видел…
–
В одно утро, когда он шёл в круг, там ждал вовсе не стражи глава, и не прочие Сарга воители с опытом, кто учил его сына войне.
В кругу был сам отец – без брони, без оружия. Сарг стоял, сложив руки на грудь – и, внимательно глядя на сына, ждал что-то.
Поначалу он сам не заметил, что ныне в кругу многолюдно. Лишь родитель сковал его взор, вновь принудив робеть, заикаться и слова не молвив – и лишь глядя в глаза тому – словно зря в саму бездну Манат.
На песке за отцом неподвижно стояли пятнадцать фигур. Руки их были связаны, взгляды тупо опущены вниз, на испуганных лицах безволие. Тени. Рабы, кто уже был не нужен в дому у хозяев Шуккушти – мужчины и женщины. Все пятнадцать калек и отживших.
– Мало точно макака вертеться в броне, и бить палкой соперника. Настоящий воитель готов убивать, не боится того, не обмочится. Ты готов?
Взгляд отца словно бритва его полоснул по лицу. Зири вздрогнул.
– Но ведь это же слуги, не враг… – начал было сын Сарга, немея – понимая, что ждёт от него в это утро родитель.
– Это сор, бесполезный для дома, уже отработавший. Не жалей их, себя укоряя как женщина. Я им делаю милость, что быстро отправлю в дом Шхемти – а иначе они передохнут от голода, или всех утнапишти распнёт как бродяг у ворот Ур-Наккаша.
Зири так и стоял, неспособный и двинуться.
– Ну же. Бери меч.
Длань Убийцы Врагов протянула клинок, направляя навершием к сыну.
– Но они же не враг…
Сарг поморщился, хмылясь. Его зубы блеснули как снег между губ.
– Жалость – чувство дрянное, презренное. Убивать даже братьев родных с сыновьями приходится некогда. Мир таков, что случается руку порой отрубать, дабы вырвать себя из силков и ловушек – дабы выжить, отдав смерти малое.
– Но…
Взгляд отца стал холодным, презрительным.
– Что ты знаешь о войнах, мальчишка? Ничто. Бери меч, и учись, каким должно бывать, как то нужно уметь это делать. Чтобы перед врагом настоящим не струсить, не бояться багряного сока сражения.
Зири так и стоял, неспособный поднять даже руку.
– Бери меч. Ну же! Что?
– Не могу… Ведь они не враги. Даже связаны…
Лицо Сарга как было, так всё оставалось бесстрастным, немым – как холодный гранит, как лёд гор на вершинах Предела из Камня. Лишь глаза точно угли блестели насмешкой, презрением.
– Видно, та потаскуха родила мне девку, кто визжит перед случкой, и слёзы всегда проливает ручьём. Говорят, есть такие средь слуг утнапишти, кто рождён без сучка, но с лица бородаты те бабы.
И, усмехнувшись сквозь зубы, сказал чуть помягче:
– Что же… Тебе помогу для начала. Почувствуй, как надо то делать. Увидь, куда бить надо недруга.
Рука Сарга как клещи сомкнулась на длани застывшего сына, вложив меч в его пальцы, покрытые потом – и подняла её, онемевшую, в верхний удар.
Зири был точно кукла, какою играются девочки – точно глиняный воин в чужих непослушных руках – наблюдая как будто извне, как тяжёлая лапа отца направляет его онемевшую руку, протыкая рабов раз за разом, увеча, коля – рассекая на части, отрезая их головы, груди вскрывая, точно серый и скользкий клубок длинных змей выпуская кишки. Всхлип за всхлипом, стон к стону, до окрика окрик взлетали в кругу до небес, когда пальцы его как безвольные сжали тот меч, а десница взлетала в удар, раз за разом рвя нити судеб – убивая.
Пальцы Сарга разжались – и самый последний удар в старика, кто в час детства его при дворце был портным, рука Зири сама нанесла воли против, неестественно двигаясь точно чужая – поразив того прямо в живот.
– Молодец. Начинать всегда трудно.
Не внимая отцу, Зири рухнул на землю, не почуяв той боли от жара песка, что как уголь горел под лучами светила, всем бессчётом песчинок впиваясь в него как наждак, обжигая колени. Его вырвало желчью. Клинок брякнулся под ноги прямо в блевоту.
– Точно девка, клянусь Этиманки. Вставай. Ещё много учёбы у нас впереди.
Зири вяло мотнул головой.
– Я не… б-буду.
Отец с любопытством молчал, внемля сыну. В бороде его тихо играла усмешка.
– Я не б-буду, отец… Это ведь не враги. Б-были бы это шуббанцы… А это…
В глазах Зири стояли их лица – всех тех, всех пятнадцати – кого он тут убил, своей собственной дланью, беспомощных.
– Значит, надо шуббанцев?
Сарг опять усмехнулся.
– Найду. Может, с ними ты будешь не трус, и покажешь себя как и должно, как воин. А не как соплежуй или баба. Утрись.
Его шаг, его поступь как грохот звучал в ушах сына, пока первый в Шуккушти уже исчезал в стенах дома, покидая весь залитый кровью круг с сыном.
– Ты шуббанца просил? Настоящего недруга?
Голос Сарга звенел как металл, едкой щёлочью жаля в ухмылке – обжигая во взоре как жар.
– Вот он. Что ты стоишь? Покажи себя. Покажи, что не трус.
Зири молча стоял перед ним, ещё толком совсем не проснувшись – когда слуги отца разбудили вдруг юношу с теменью, и велели немедля надеть всю броню и явиться во круг. Мрак ночи вместо зноя сменился дождём, когда ливень с небес спустя месяц жары наконец-то пришёл к Ур-Наккашу – остужая, хладя, напитав жизнью пашни.
Он стоял во дворе перед кругом, на ходу нацепивший броню, взяв клинок и надев на лицо бронзу шлема. Отец был праворучь, сам одетый в доспех при оружии – точно каменный пик возвышаясь над сыном – указуя тому прямо в круг.
Там вдали под дождём в окружении трёх людей с копьями встал человек, кого тоже укрыла броня. Опустив свои руки, сжав меч за навершие жалом к земле, он обмяк как мешок, опустив взор к ногам. Глухой шлем закрывал его лик, как и лик сына Сарга – застывшего подле родителя.
– Х-хорошо, отец. Я н-не боюсь… – прошептал он вполголоса.
– Молодец.
Рука Сарга как камень легла на плечо, принудив Зири вздрогнуть.
– А теперь покажи, чему ты научился.
Для всхрабрения Зири ударил мечом по щиту, кой подал ему раб – и как в омут нырнул прямо в круг, захрустев под подошвами мокрым песком, воздымая клинок для удара. Враг, заметив бросок, приподнял бронзу жала, и ответно метнулся к нему, зарычав что-то громко.
Ревел дождь, заливая глаза и кусая капелью холодных пик струй сквозь броню, находя мокрой влагой прорехи. Грудь вздымалась до дрожи, дыхание сбилось опять. Кровь стучала в висках, не способным принять сердцем правду, что снова убил. Зири резко сорвал с головы бронзу шлема, стянув с маковки потный подшлемник – опустив окровавленный меч. Капли ливня смывали с клинка алый цвет, возвращая сок жизни врага снова в землю.
– Молодец.
Отец хмыкнул сквозь зубы, одобрительно хлопая сына по шее. Зири так и стоял, сняв свой шлем, ощущая, как дождь студит голову. Враг сражался совсем никудышне, паршиво – больше бронзой махал, чем разил как и должно. Видно, страх помутил его разум, или жаждал ту смерть этот пленник из Шуббу – лишь бы только не ждать, когда пытки и казнь заберут его дух. Распростёртый средь круга, тот громко стонал, начиная скулить в луже крови, зажимая ладонями грудь. Рана была глубокой, смертельной – но Шхемти не шёл, не спешил забрать душу несчастного.
– Добивай, – Сарг ткнул сына в плечо – указуя, что делать.
Зири быстро взнял меч, зашагав к неприятелю. Вдруг сквозь стон он, казалось, услышал, что поверженный враг совсем тихо зовёт его – именем. Тихо, жалостно, робко. Знакомо.
Рывком сняв с него шлем, Зири вздрогнул. Повзрослевший, не виденный прежде средь слуг во дворце, это был всё же он – сын служанки, Синобби. Порождённый на свет простодушным, дурным, лет на пять старше Зири – он его ещё мелким катал на спине, угощал соком дыни, делился лепёшками. Пересказывал сказки, что слышал от матери, с ним же вместе играл, любил драться на палках. Вот и ныне они вновь сразились – но в руках было вовсе не древо, а острый металл, и теперь Зири бился взаправду. И теперь был он лучше.
– Ты же клялся, отец – ты сказал! Ты сказал мне в глаза, что противник шуббанец!!! – он в ярости крикнул родителю прямо в глаза – точно страх потеряв и шагнув ближе к круче, что горой мышц и кости вздымалась пред ним до небес, с детских лет устрашая до смерти.
– Ну дурак! – рассмеялся Сарг вголос – и тот смех был как звон литой бронзы. Взор очей его чернью вонзился в лицо, принуждая застыть.
– Стал бы я на тебя зазря тратить шуббанцев… Этих псов мы ошкурим на площади в празднество Тлаштли, вырвем им их сердца и даруем жрецам Этиманки – перед тем, как пойдём на войну. Дураку и дорога туда. Меньше в доме убытков.
– Ты же клялся!!! – крик Зири стал резким, а в голосе тоже вдруг невесть откуда явился металл, – ты же клялся, отец!
Сарг, презрительно фыркнув, сжал руки, скрестив обе их на груди. Взор его – на миг было смягчившийся – снова стал тем кусаче-презрительным, властным. Так взирает скала, неприступная круча из камня и льда, что взмывает как столп к небесам, презирая всю слабость – точно камень, что вовсе не знает тепла. Что не знает любви.
– Ты слабак. Каким был, тем и будешь. Не понял ты это ничуть.
Зири так и стоял, ослеплённый отчаянием – сжав клинок и бессильный поднять. Он как будто удар пропустил, и лежал распростёртый в грязи, среди крови Синобби с водой, что лилась сверху с неба – и стоял, неспособный ответить отцу, перемолотый этим вот взором, поражённый, униженный.
– Хватит плакаться. Завтра выходим. Будешь дальше учиться в бою, где шуббанцы не этот дурак – и разить будут лучше.
Сарг пошёл прочь из круга, шагая к дверям – не взирая на сына, как будто не видя – и лишь бросил вослед, точно резкий плевок, как пощёчину:
– Ашшал – с Тшаной ко мне. И отмойся от этого…
Стража, слуги, рабы – все покинули двор, уходя вслед за Саргом. Один Зири стоял, не взирая на дождь, что мочил и студил, цепеня его тело. На песке средь воды уже стихло дыхание, где Синобби ушёл, зашагал стезёй Шхемти – а он так и стоял, как оплёванный свыше. Оскорблённый, униженный, преданный – младший сын-недоделок, лишь тень от отца, от могучего Сарга – его кровь без огня. Неспособный любовь заслужить, быть любимым как сын – не как воин.
Ночь объяла давно Ур-Наккашш. Гасли свечи, светильники, лампы. Город спал, тщилась бодрствовать стража, грохоча по камням переходов в стенах бронзой гвоздиков в коже сандалий.
Он один лишь не спал, точно столп замерев во дворе, долго слушая ветер – слыша дождь, бряки капель о крыши, звон воды о воду, голос ливня. Слышал шёпоты стражей, судачивших тихо – обсуждавших его, осуждавших, смеявшихся. Слышал женские стоны, скрип ложа под ними, все шлепки мокрой плоти соитий, что звучали из окон отца – не желая их слышать.
Когда темень ночи уж давно перешла середину, он неслышно вернулся в покой, сняв броню и оружие. Обрядившись в одежды жреца, в коих Зири сюда и пришёл, он сжал в пальцах клинок и направился к выходу. Ноги сами несли его к ложу отца. Миновав полусонную стражу, укрываясь в тени меж колонн, он скользнул до дверей, распахнув их неслышно, входя в темноту.
Он, застыв, ещё долго стоял над отцом, неспособный взнять меч и ударить им в грудь – неспособный лишь тем, что того не желал – даже ради возмездия Саргу. За Ашшал, за Синобби, за мать – и за всё, что узрил и содеял он сам его волей.
Пламя в чаше спокойно пылало, озаряя покой тусклым светом, скача по стенам. Запах семени, пота, вина – запах крови на бронзе клинка в руке Зири – запах тот будоражил, пьянил и зверил. Унижение с яростью пульсом стучали средь крови в висках, пока юноша замер как столп, на весу удержая свой меч, целясь в сердце родителя. Сарг спал крепко, обняв леворучь гибкий стан обнажённой дремавшей Ашшал, и десницей впиваясь в кудряшки у Тшаны – утомлённых вдвоём услаждать своего повелителя. Исполинский, огромный, живой – отец спал как мертвец, обнимая раздетых служанок, одну кою недавно ещё целовал прежде сын.
Даже смерти шаги не тревожили сон главы дома Шуккушти, кто привык брать своё, жить на самом клинка острии, не взирая на всё – и не ведая жалости.
Меч, багровый от крови, опять опустился к ногам – оставаясь голодным. Зири тихо шагнул вон из спальни во дверь, уходя точно тень среди мглы. Колоннады дворца, синий блеск в ярком золоте стен оставались вдали, за спиной сына Сарга из дома Шуккушти, Убийцы Врагов – полукровки, чужого тут всем – не желавшего быть как они. Как отец.
Ветер гнал в небесах серость туч, из которых на стены и башни уснувшего Ур-Наккашш падал дождь бури. Ночь была беспросветна, слепа и темна – и в той черни как в бездне исчез младший сын, позабывший про долг, недостойный надежд и чаяний, не желавший идти как отец по его же стопам, полным крови – но лишённым сочувствия, жалости. Стража всех затворённых ворот не узрила, как прошёл тот и где, как покинул их город. Все гонцы и погоня вернуть не сумели пропавшего Зири, разыскать не смогли беглеца – след кого растворился в дожде, был размыт и развеян, исчез.
Путь в ночи был далёк, и конца этой нити не знал он и сам – по иному сплетая себе ту судьбу.
Много лет уж минуло как в бездну Манат, когда сын беспощадного Сарга бежал от себя, от отца и от рока навстречу безвестности. Много троп и путей его ноги прошли меж степей, меж песков и круч гор – уходя точно тень, за ветрами бредя во все стороны – и ища то пристанище в мире войны, где удел приходил на удел, твердь на твердь, дом на дом… жизнь на жизнь. Много разных краёв, много разных людей повстречал он на этом пути, всё стремясь убежать от тех зол, что несла злоба распрей – много бед и невзгод преуспел там постичь, ещё больше избегнув. Сарга сын был там тем, кем он был сам как есть – исцелял, возводил и ваял, создавал и ковал, исправлял и давал людям помощь – не прося ничего, что бы мог попросить у иных обездоленных роком.
Много лет миновало с тех пор, когда ныне попал он в колодки к своим землякам – устремлённый с рабами из Моря Песков вновь на север, к родным ему твердям великого Ур-Наккашш – дома отца.
Лишь суровая воля и жажда спастись – жить собой и остаться им прежним, и не стать вновь рабом – помогла ему выжить, убежать от ловителей душ, разломать те колодки и путы, уйти – уцелев в том неистовстве Шхемти, ветер чей скрыл следы беглеца, заведя его там в круговерти песка в этот край, где суровые люди по правде своей уже жили века, борясь с Шуббу и им же подобными хищными, поглощавшими души с телами детей Танешшу́фт-н-Ишаффéн. Тут его истомлённое сердце нашло вдруг покой, научившись жить так, как велел ему долг, и как звала жить совесть – помогать и творить, научать и трудиться.
И ещё тут была Сабаан.
IV/IV
Тридцать лет правил правнук Аргона. Тридцать лет разорял он врагов и ковал то величие Шуббу – покоряя удел за уделом, землю за землёй.Не знавал хищный град иных бед, кроме тех, что несли его воинства в бронзе соседям. Но пришёл гнев богов – когда сам Этиманки разверзнул твердь скал, и земля содрогнулась от ужаса…
Говорили, что тяжесть самих иккураштов – и всех тех погребённых в их чревах костей упокоенных душ многих тысяч рабов – своим гнётом прогнула хребет всего мира основы, сотворённую некогда в прошлом богами. Землетряс расколол стены Шуббу, ниц низвергнул дворцы и святилища, сдвинул створы ворот и разбил сеть плотин – и река затопила тем четверть уделов земель Менки-урри Жестокого, Кровососущего.
Вслед за этим пришёл жуткий мор, когда тысячи тел и живых, и умерших лежали по городу, наполняя заразой и смрадом обитель уже обречённого места, кому боги теперь начертали тот рок.
А потом, как заклятый противник ослаб, со всех света концов потекли в умирающий Шуббу их недруги – добивая уже издыхающий город на крови – затопив той все стены и лестницы, что ещё уцелели в час бедствия. И не ведала бронза их хищных серпов и мечей чувства жалости к тем, кто её не знавал прежде сам, не даруя другим ни единожды.
Город силы, могущества, власти – город страха и тысяч смертей – не осталось от блеска величия стен твоих ныне следа. И кто вспомнит тебя, кто помянет с добром – когда прах лишь остался от всей твоей мощи?
– Саби! Саби! Проснись! – разбудил её голос из тьмы, в коем дочерь Безмолвного сразу узнала подругу – и столь быстро же вновь возвратила свой серп вниз на шкуру – как мгновением прежде взметнула того по тревоге, ещё не раскрыв и глаза.
В темноте под нависшею крышей шатра средь прохода виднелась башка с тёмной гривой вокруг – точно лев, что втащил свою пасть прямо к Саби. Но дочь Афу-узетта уже успокоилась – львы не молвят их речью, и в стан дома Шам не зайдут, препынённые копьями. А вот Сиви, подруга её и товарка их Ёкши – та с юности носит как шапку поверх своих кос кожу хищника, сдёртую некогда ею же – как в одной из их вылазок к северу была застигнута зверем в песках, и тому рассекла одним взмахом серпа его глотку. Эта шапка со всклоченной гривой пугала иных – как иных заставляла смеяться, когда люди смотрели на уши на той, на лохматые пасмы волос, обрамлявшие личико женщины.
Впрочем – дочерь Безмолвного знала, почему всем на смех или страх Сиви вечно тягала ту шапку, наряжаясь в неё всякий раз. Под убором не видел никто, как у той на затылке средь прядей зияет прогал, с мясом вырванный бронзой шуббанца клок кожи, дыра средь волос. Дерзкоглазая Сиви – кто страха не знал ни в бою, ни в охоте – та как женщина тихо стеснялась того, что до смерти носить суждено этот знак, кой уродует голову, видим иным. Это Ёкши, кому рассекли в битве лик, повредив левый глаз – и целитель в песках чем имел, тем и сжал разверзнутую рану блестящею бронзою скобок – та без страха носила тот жуткий украс на щеке, не по людски пугая металлом на коже, и глазом из камня ушемти сверкая в лице. А вот Сиви как та не могла.
У неё тоже было что скрыть – впрочем, как и у многих, кто вырос в те годы, когда войны с шуббанцами лились как дождь, и багряные струи судеб низверзались на землю, кропя её алым. Было так же и то, что скрывала она ото всех и теперь – и вот в это вот утро оно и случилось. Страх стал явью. Предчувствие – новостью.
– Саби! Саби! Проснись! – прозвенел в темноте голос Сиви. Сабаан отшвырнула клинок, распознав среди мрака подругу – гулко шлёпнув ту прямо по темечку, сбив с Сиви шапку.
– Напугала… Случилось что, Сиви?
– Ашши умер, – ответила та, потупив глаза ниц – и опять подняла их к подруге, с той встретившись взором. Взор у Сиви стал мрачным. Она снова надела на голову шапку, поправляя черневшую гриву и тронув за уши.
– Понимаешь, что значит то, Саби? Закон…
Шиккумешт знал закон. От творения мира, как молвили старцы – от творения Шам был закон, что в войну нужен вождь. Муж. Водитель. Мужчина.
И сейчас его время пришло, когда Ашши ушёл к праотцам, а кашадцы опять заявились с заката – и пронырливый Тшаса уже торопливо шептал ему на ухо весть, что хранителя нет – Шиккумешт улыбнулся. Он знал силу закона – которой противиться ныне не сможет никто – и тем больше она.
И свою силу Шхема сын знал.
– Подождём до рассвета. Пускай старика погребут. А потом…
– А его? – перебил друга Тшаса – торопливо кивнув головой в бок проёма в полотнище стенки шатра.
– Может – сразу?
Мизинец помощника резко скользнул по щетине на горле того – указуя.
– Ну зачем?
Борода Шиккумешта поднялась в ухмылке. В полумраке блеснули меж губ белым зубы.
– Подождём до утра. Ведь закон всем един, как твердил старый Ашши? Вот посмотрим тогда, так ли этот чужак стал как Шам. А не Шам – я его не держу. Мать Песков ему в помощь, бродяге – и ветры все в зад.
Тшаса хмыкнул, зажав кулаком громкий хохот.
– Но парней созови.
– Уже все тут.
Шхема сын гулко хлопнул помощника дланью в плечо.
– Голова! Будешь новым законником.
– Я?! – как будто язык проглотив, поперхнулся опешивший Тшанти.
– Ну а кто? Может, сын кузнеца?
Шиккумешт улыбнулся от собственной шутки. Слишком долго он ждал, слишком долго шагал этой длинной тропой все те годы вперёд. Подивись же из мира иного, отец – как твой сын спустя зимы займёт твоё место – и воздав всем им тем, кто тебя победил. Ибо жалость презренна, слаба – и несёт в себе собственный рок, свою тихую гибель. Так как жив он, сын Шхема, судьбе вопреки – и сегодня настал его час.
Час расплаты с Безмолвным.
Пусть его дочь увидит всё то, что случится с рассветом.
Пусть зрит.
Ветер тихо трепал полотняный навес, когда чья-то рука осторожно раскрыла проём, и в шатёр проскользнул сын Хромого.
– Зири! Живо вставай!
– Я не сплю.
Чужеземец сидел на земле, неподвижно взирая под ноги, что скрестились одна на одну, пока тот что-то веточкой дерева кудду чертил на песке – как заметил то Ашти, похожее нечто на мехи, поддувавшие воздух к огню.
– Наш хранитель скончался. С рассветом сын Шхема тебя размозжит – это ты понимаешь?
– Я знаю…
Голос странника был удивительно тих – и спокоен как тишь над пустыней, когда Шхемти ветра умолкают в жару.
Ашти вынул из ножен на поясе нож – что отковал был другом, сидящим теперь на песке в безразличии.
– Вот – бери. Возвращаю. Острее тут нет. Твоя бронза всех крепче.
– Мне не нужно. Сын Шхема меня не убьёт.
– Не убьёт?! – Ашти смолк, как запнувшись.
На мгновение Зири умолк, так же твёрдо чертя на песке что-то веткой.
– И его убивать я не стану.
– Насмешил! Шиккумешт тебя будет ломать, перед всеми замучает сам – чтобы все устрашились. Он вождём жаждет быть – таковым, как родитель.
Ашти вдруг стал суровым, тронув друга рукой за плечо.
– Слушай… Давай с тобой прямо сейчас его! Пока все не опомнились в племени, и дружков своих он не собрал. Ты же ведь понимаешь. Нам вождюк таковой, как сын Шхема – погибель…
Зири лёг вдруг на землю, свернувшись в клубок. Под щеку подложил свою длань, коя была бела и бескровна – так её он сжимал преждечас, точно силясь что сделать. Этой ночью во сне он опять видел круг, видел дождь, и отца перед ним – его взгляд и презрение.
Дурной знак.
– Разбуди меня утром, как племя всё явится. День будет сложный…
– Ну даёшь ты! Скотина та, может быть, точит свой серп, и крадётся сюда, чтобы горло тебе перерезать – а ты спать! – укоризненно фыркнул опешивший Ашти, убирая клинок снова в ножны.
– Он не станет.
–
Утро с солнца рассветом наполнило племя рыданием горечи женщин, и суровостью взглядов мужчин. Погребение слова хранителя, старого Ашши, законника, друга Безмолвного, шло до полудня. Пламя всех разожжённых огней трепетало под зноем, когда тело почтенного после молитв положили в могилу у пика Трёх Пальцев Богов, где веками средь Шам находили пристанище лучшие.
Когда солнце вошло в высоту, и обряд завершился, люди племени стали стремиться назад, по шатрам – переждать тот полуденный зной, что как Шхемти дыхание жёг словно пламя. В это самое время пронырливый Тшаса вскочил на сук дерева кудду, что вздымалось на пустоши подле Трёх Пальцев Богов.
– Люди Шам! Время всем на совет! Есть важнейшие вести!
– Совет! – загорланили Хемти, Хаммури и прочие.
И лишь сын Шхема молча встал рядом, с тихой едкой ухмылкой взирая на люд, кто уже собирался у дерева – торопливо толкуя друг с другом, пытаясь поспешно гадать, о чём речь, что случилось.
Среди одноплеменников он разглядел Сабаан – чьё лицо как у всех тут объяли тревога с волнением. Их вождица о чём-то неслышно рекла со своими подружками, теми Сивой с убором из льва и украшенной бронзой на лике с раскрашенным глазом совсем уж при всех не от мира сего этой Ёкши. Где-то там средь толпы он узрил кузнеца – то есть младшего сына того, хмуро зрившего прямо на них нагломордого Ашти.
И вдали, на краю всей толпы Шиккумешт разглядел чужака – одного, без оружия, ставшего сзади – точно тень между всех – кого тут он не ждал.
Выбор твой, северянин. Ты уйти мог тайком, избежать сего дня – чтобы след твой развеяли ветры, кои прежде тебя принесли в земли Шам.
Теперь поздно. Жди вызова, трус.
И попробуй его отклонить. Ведь закон всем един.
И он вышел вперёд, обращаясь ко всем – обернувшись лицом прямо к Саби, кто стояла с подругами всех впереди, глядя прямо в глаза сыну Шхема.
– Племя Шам! Я желал бы к закону воззвать перед всеми из нас, пред достойными, храбрыми!
Шиккумешт обернулся лицом к Сабаан.
– Ты позволишь изречь мне, вождица? Ведь ты вождь по закону, от крови Безмолвного – и как молвит закон, ему внемлеть обязана…
Дочерь Афу-узетта кивнула.
– Как закон говорит – ты доселе без мужа…
– Я сама изберу его – как по закону! – оборвала она Шиккумешта, подняв голос над всеми, чтобы слышали это здесь все, каждый в Шам.
– Пришли с юга кашадцы, – её перебил вдруг сын Шхема, – это значит – война. А закон говорит…
– Мне известен закон. Я…
– По закону для Шам нужен вождь. Воин. Сильный. Бесстрашный, – Шиккумешт говорил, будто молотом слово чеканил о камень, обращая свой взгляд на толпу, на своих земляков – точно тщась донести это каждому – или тщась там средь них разглядеть одного. Того умника, пришлого.
– У нас много достойных средь Шам. Но кашадцы ещё не пришли. Я не вижу их копий, что сломаем мы им об их спины и всадим в их зад.
Племя Шам засмеялось, одобряя дочь Афу-Узетта.
Тут загорланили Хемти и Тшаса, а за ними вслед прочие, кто сторонником был Шиккумешта.
– По закону, вождица! Закон!
– Говорит закон ясно!
– Для Шам нужен вождь!
Шиккумешт чуть приподнял ладонь – и приятели стихли.
– Закон, Саби, един – для вождицы и воинов. И ты знаешь, что время пришло. Я законом средь Шам перед всеми то требую нынче же. Внемли.
Сабаан лишь молчала, резко бегая взором по людям, что собрались сюда на совет. Сила Шхемова сына всем в Шам была явна. Сила слова была среди Шам всем одна. Силе слова закона должна починиться и Саби, дочь Афу-узетта Безмолвного…
– У нас много достойных средь Шам, Шиккумешт. По закону есть выбор, как каждый тут волен взять руку мою, одержав верх над прочим.
– Где достойный тот, Саби? Яви нам. Я жду его вызова.
Шиккумешт обернулся, взирая на племя – шире всех, крепче всех, лучше всех, исполин всех превыше на голову.
– Где он – тот, кто умнее всех прочих? Тот, кто влез нам в наш ряд, и тебе норовит влезть под юбку?
Сабаан побледнела, поняв, о ком речь.
– Ты – сын осла – ты не смеешь его вызывать на двубой!!! – громко рявкнула та, как мать-львица бросаясь сквозь ряд земляков к Шиккумешту и тыча в лицо ему пальцем как пикой, – он не сын крови племени, чтобы законом ты мог бы прикрыть свою жажду убить его, выродок Шхема!
«Ну давай же, давай – ещё глубже топи его, девочка… Делай это при всех – покажи, что он трус, за которого женщина лезет вперёд».
Вместо этого – этих вот слов, что как кольца змеи холодяще крутились на самых губах – Шиккумешт лишь в ответ ухмыльнулся – чуть сочувственно глядя на ту, закрывавшую собственным телом собой чужака – и сказал уже громче, теперь обращаясь ко всем из собравшихся тут:
– Мой отец не страшился принять тогда вызов от Афу-узетта, как этот чужак, Сабаан. Разве он как слабак стал таиться за женскими чреслами – и не вышел на бой как мужчина?
В собиравшейся больше и больше толпе зазвучал чей-то хохот – и ему уже вторили голосом всех его верных приятелей прочие – увлекая с собой и других, соглашавшихся с голосом взявшего речь сына Шхема. Ведь закон был теперь на его стороне.
– Или, может, он вовсе и сам не мужчина?
Борода его сморщилась в складках улыбки.
– Я-то думал, ты это уже проверяла хотя бы, малышка… Или он тебе точно подружка, тот лев?
Хемти Лысый навзрыд захихикал – озирнувшись на старшего их перед тем – можно ль с этой вот шутки смеяться? Вслед за ним громкий гогот подняли иные товарищи – видя то, как сын Шхема доволен.
Сабаан на миг стала пунцовой от крови в лице – но скорее от ярости, нежели стыдом.
– Помолчи, кровь осла. Твой вершок проверять я не стану.
Голос её прозвучал как металл твёрдой бронзы.
– Ну чего же ты, Саби? Не ты ль говорила – и закон в лице старого Ашши – упокой его кости в утробе своей Мать Песков – что он тоже кровь с семенем юга, из наших пород? Разве он не способен принять этот вызов?
Племя молча внимало, без слов ожидая решения. Сила слова закона была непреложна, вечна– и все в Шам это знали. Ибо тот, кто не чтит сей устой праотцов – не из Шам, и быть им среди прочих не должен. Нарушителя ждёт лишь изгнание.
Или же смерть.
Как же боги глухи, что плетут так их нити – что она всё лишь ждала, сама срок затянула, когда старый законник ушёл. И теперь уж в отсутствие Ашши сын Шхема решил взять своё. Взять её – и всю власть – и убрать всех соперников, кого видел и в Зири по-первости. Если бы тот не молчал… если бы Саби сама не молчала, а как вождь сама выбрала мужа – как могла и должна была прежде по чести – то наглец не решился бы ей в том перечить, чтобы выбор её перед всеми оспорить сейчас. Но теперь, когда рядом кашадцы, и закон то твердит однозначно – выбор ей невелик. Лишь один из двоих, в поединке… до смерти.
Она лучше бы метко всадила свой нож прямо в пасть Шиккумешта – и с десятка шагов это было легко – но закон точно уза ей спутал руку. И виновна в том только она – что дала врагу время.
Взгляды всех устремились к стоявшему чуть-чуть поодаль от всех чужаку – кто, казалось, стоял безразличным, немым, безучастным – словно вызов от Шхемова сына его не касался ничуть.
Ашти сын кузнеца стал чуть ближе к тому, настороженно глядя на всех. Его пальцы играли лениво по черену, чья шершавая ручка из кости сжимала заклёпками бронзовый серп, что висел на боку, чуть заткнутый за пояс Писклявого.
Он взглянул вбок на друга. Зири так и стоял, лишь безмолвно взирая вперёд, прямиком на соперника. Даже серп он не взял, точно тщась на исход дела миром. Наивный.
Или, может, безумный. А может быть, нет.
– Я чту слово закона, как Шам.
Голос Зири был тих, но расслышали все.
– Если так лишь то надо – я внемлю.
Говорил он спокойно, совсем без запинок – глядя прямо в лицо сыну Шхема. Лишь дыхание было чуть сбитым, углубленным, частым. Словно Зири боялся.
– Я не стану тебя убивать, Шиккумешт. Не могу.
Все приятели дружно заржали как кони, услыхав те слова.
Шиккумешт усмехнулся.
– Ты кашадцев тех тоже жалеть будешь, трус? Они кишки тебе намотают на крючья, и их станут тянуть не спеша на огонь – ты, слизняк.
Взгляд его как копьё впился прямо в лицо северянина.
– Ты не вождь для всех Шам – ты слабак.
Зири смолк на какое-то время, глотая слюну. Взор его опустился к земле, точно тщась что-то там разыскать, откопать под ногами.
– Выбирай – серп, копьё. Можешь даже дубину. На равных.
Его голос был тих, но услышали все.
– Серп!
– Серп!
– Серп!!! – заорали приятели громко.
Хемти Лысый метнулся вперёд, подавая их главному серп, чья голодная бронза блеснула на солнце, острой гранью сверкнув как дуга.
Шиккумешт вдруг отставил назад руку Хемти, кто ему подавал острый серп. Он снял с плеч одеяние, с силой развёв руки в стороны – бугря мышцы горбом, став ещё тем огромнее.
– Без оружия пусть спор решится – кулак на кулак – как мужчина с мужчиной, как должно. К чему жребий вверять гнилой бронзе, откованной криво умельцами?
Он ещё раз презрительно впился глазами в лик Зири, и ударил себя кулаком по груди.
– Кулак на кулак, северянин!
Дочь Безмолвного вздрогнула. Даже тут Шхемов сын не давал врагу шанса – уповая на честь, оглашая пред племенем выбор – не желая вверяться судьбе, уповая на мощь своих членов, их силу и рост – исполин среди всех, кровь гигантов меж смертных. И она, как лиса в ловчих петлях, силой слова закона ничем не могла воспретить.
– По закону – ведь так, люди Шам?
Он опять обернулся лицом к Сабаан.
– По закону ведь, Саби?
Она молча кивнула, бессильная что-то сказать.
– Пусть кулак на кулак. Я чту слово… – с безразличием неким промолвил чужак – безучастно взирая под ноги, бредя прямо в круг. В его взгляде, что смог уловить Шиккумешт, когда тот северянин взирал на него, была жалость.
Трусит. Страшно.
Пусть трусит. Пусть ждёт.
Пальцы Саби разжали клинок, чью шершавую рукоять кости слона они сжали до этого. Неприметным движением длань её тихо коснулась бедра, где под тканью на поясе скрыто висел тот мешочек с прашком. Тот подарок от матери, дар тайной силы – что способна разить, не достав меч из ножен. Что же – видно, что быть ей женой сына Шхема уже в эту ночь. Но как долго женой, прежде чем вдовой станет дочь Афу-узетта – то решится сейчас.
Подле вождицы стояли пообок и обе подруги, настороженно внемля тому, что реклось перед всеми средь Шам.
– Да уж, Саби… – двусмысленно хмыкнула Сиви, криво глядя на то, что творилось сейчас меж шатров средь скопления люда, – так и так тебе спать в эту ночь не одной…
– Только с кем из двоих… – хмуро фыркнула Ёкши, почесав своим пальцем из бронзы щеку, на которой сверкал металл скобок – и воззрила в бок круга, какой околяли все люди, теснясь в любопытстве и громко толкуя – где средь всех встали оба соперника.
Взгляды всех среди Шам устремились на них.
Шхема сын, нападая, метнулся вперёд. Его тело как глыба с горы устремилось на Зири – и кулак пролетел рядом с ухом соперника – когда мелкий противник ушёл резко вбок, ускользая. Второй выпад был пуст – как и третий. И следующий.
Зири биться совсем не желал. Он лишь раз-два отвёл ловким взмахом кулак сына Шхема, извернувшись всем телом как змей и уйдя от удара – и пытался того измотать, истоптаться в напрасных попытках, не дать взять себя в клещи двух рук и быть сломанным, сбитым. Шиккумешт это понял – всю хитрость того… или трусость. Надо было врага разозлить, принудить ошибиться, вспылать – и уж тут исполин свою силу покажет, войдя в ближний бой – заломав чужака, как добычу свою валит лев.
– Что, слабак – вместо крови моча, раз боишься сражаться как муж? Бейся, трус!
Зири только молчал, уходя от его смерь несущих ударов. Он не дал себя даже подсечь за ногу, отшагнув резко в сторону. Руки Шхемова сына как клещи опять устремились к тому, вновь пытаясь зажать, ухватить за запястье иль локоть – но тщетно.
– Разве должен быть вождь таким трусом, как ты? Ты моча от осла, северянин, чужак! Ты не Шам!
Его вызовы были пусты – им пришелец не внял, уходя от ударов, лишь скользя по песку как змея, не давая себя поразить Шиккумешту. В его взоре не видел сын Шхема не злобы, ни ярости – лишь безразличие с жалостью. Словно клятый чужак издевался над ним, не даваясь прилюдно в бою.
Смейся, смейся. Сын Шхема не слаб. И посмотрим, кто первым устанет. Шиккумешт сам силён, его ноги способны бежать целый день, загоняя добычу – и посмотрим ещё, кто первее падёт, полукровка…
Так, казалось, и было. Чужак стал чуть замедленным, вялым – и не так уже резво опять уходя от захвата. Руки Шхемова сына всё чаще теперь успевали цепнуть за рукав, ухватить за клочок одеяния Зири – лишь чуть-чуть не успев зацепить, закрутить в прочный ком, повалить и сломать. Но всё чаще и чаще – всё ближе и ближе – вот-вот. И она пусть то видит…
Новый выпад достиг своей цели. Чужак дёрнулся, тщась вновь уйти, оторваться от рук Шиккумешта – но могучие длани того как клещами зажали запястье противника. Шхема сын услыхал сквозь крик всех вопль Саби – как та вскрикнула вмиг, видя это. И смотри же, смотри – что он сделает с этим задохликом с севера…
Шиккумешт резко сшиб неприятеля с ног, подсекая того носком левой ступни за колено – обрушая в песок как мешок – но сам следом упал в тот же миг, не способный стоять как скала, потеряв равновесие. Он не стал подниматься назад, а держа чужака оберучь, устремился наверх на врага, всё пытаясь поймать ускользавшие руки – и стремясь придавить того с силой коленом – но тщетно. Шхема сын поразился вдруг тем, как же много той силы в тщедушном пришельце, как тот крепок, быстр, ловок.
Ничего – ещё пара мгновений, и горло того будет сжато его пятернёй. Он силён, как никто среди Шам. И пусть дочерь Безмолвного смотрит на то, как её муж и новый их вождь будет долго кончать чужака. Как погаснут в пыли эти жёлтые словно аббар оба глаза пришельца – если он их первее не выдавит пальцами Зири, его же рукой. Может, даже оставит его таким жить…
Как сумел полукровка вдруг вырвать руку, из его пятерни некой силой извлечь свою пясть – Шиккумешт сам не понял. Он почуял лишь то, как его подбородок вдруг вздёрнулся вверх, чужой силой подвинутый ввысь, когда руки пришельца взметнулись к нему, обхватив прочно голову – поведя точно сноп от себя.
Он услышал вдруг звук, что резнул ему ухо в тот миг – точно хруст пустотелой обглоданной кости газели в песках, на которую встало копыто коня на ходу. Он пытался окрикнуть, но воздух как будто не шёл в его рот – став густым как смола, и тягуче-липучим как воск из горящего дерева кудду.
Он лежал распростёртым в пыли, не способный на пядь шевельнуть любым членом, исторгнуть хоть слово. Тело стало совсем непослушным, чужим – словно жизнь вытекала из мышц и груди, страшным жаром снаружи сжигая ему его кожу. Он не мог шевельнуть головой, посмотреть – узрить кровь – но по запаху понял, что это была не она. Вместо терпкого точно металл духа крови пахну́ло пронзительным, смрадным и кислым – мочой. Потерявшее власть над собой исполинское тело само исторгали из недр свои соки, уже не желая сдержать себя волей его, расслабляясь.
Он средь вставшей как стенка из камня толпы снизу видел, как этот пронырливый Ашти встал прямо за Хемти, зайдя тому за спину. Как блеснула на солнце грань остро отточенной бронзы, острым жалом упёршись ему под лопатку у сердца. Он сквозь шум ясно слышал, как дружок чужака тихо, твёрдо шептал его правой руке прямо в ухо слова. Как запальчивый, верный ему много лет Хемти Лысый умолк, став бескровно-бледнейшим в лице – точно женщина, встав голоножь на спину скорпиона. Как за ним друг за другом утихли и все остальные друзья Шиккумешта – позабыв про него, распростёртого навзничь в пыли, подчиняясь закону.
Подчиняясь закону, какой среди Шам всем един.
Краем взгляда он видел тот угол толпы, на который в падении впилась его голова, зацепившись о гальку – где как раз стал чужак. К Зири быстро метнулся из гущи людей ловкий Ашти. Он бесстрастно взглянул сверху вниз – встретив взгляд Шиккумешта – и опять обернулся к дружку, вопрошающе-быстро кивнув в его бок. В пальцах сына Кривого возник острый нож – тот, что смолкнуть принудил гнев Лысого. Он всё так же бесстрастно-презрительно ткнул концом пальца вперёд, указуя на Шхемова сына – и стремительно-резко черкнул тылом жала по горлу – вопрошая уже у вождя дома Шам, что им делать с поверженным недругом, оказать ли тому эту милость? Как когда-то Безмолвный ту милость явил для противника, Шхема.
Он смотрел, как чужак вдруг мотнул головой, несогласный с товарищем. Шиккумешт краем глаза ловил его взор – и молил о пощаде, какую мог дать ему нож. Бронза ярко блестела на грани клинка, как врата в царство мёртвых зовя за собой, дав дорогу. Но проклятый ублюдок, пришедший к ним с севера, прочно держал этот ключ, коим мог бы отмкнуть их тяжёлые створы туда, по ту сторону жизни.
Пыль как ветер пустыни летела в лицо Шиккумешта, облепляя ему пересохшие губы и нос, щекоча и кусая. Песок был раскалён, точно печь кузнеца, как само обжигавшее солнце меж пиков Трёх Пальцев. Он неистово жаждал смахнуть этот жар, эти колкие крошки песка – но бессильное тело как камень бездвижно лежало в пыли, неспособное сдвинуть и их, шевельнуть даже краешком пальца.
Взор его встретил взор этих жёлтых как камень аббар глаз пришельца – нависавшего прямо над ним как скала, как Три Пальца Богов, как громада всех гор на земле, заслоняющих солнце.
– Ты не умрёшь, Шиккумешт. Не сегодня… Мы не ты – не голодные звери войны, что не знают пощады. Ты узришь ещё много рассветов над Морем Песков. Ты силён. Твоё сердце крепко. Мы позаботимся и о тебе, чтобы ты не лежал на камнях как добыча орлам и шакалам.
Тень его нависала над ним – а лицо, так как прежде спокойное, словно забыв про те кровью набрякшие ссадины их поединка, озаряла всё та же премерзкая сыну могучего Шхема улыбка. Эта мерзкая трижды ухмылка той слабости, коя вдруг смогла взять над ним верх, преломить его силу, повергнуть.
– Племя Шам чтит своих – и ты будешь жить долго, до самых седин… пусть и так. Тебя будут кормить и поить, Шиккумешт, скроют в полдень от зноя. Ты не будешь гнить заживо, и не умрёшь так от жажды. Ты из нас, из числа людей Шам.
Эта мерзкая жалость как серп ему резала уши. Как хотелось схватить чужака за его тощешеее горло – и сломить, раздавить, развернуть его трижды назад точно курице… Но вся сила его уже была вовне, уходя из могучего тела назад в мир богов, из какого пришла при рождении некогда. Он не мог снова встать, в два рывка вновь настичь чужака, раздробить ему череп своим кулаком точно жбан – он не мог… И лежал на пыли среди собственной лужи зловония, дыша запахом смрада мочи, и не в силах вновь встать.
– Ты когда-то поймёшь, что за благо есть жизнь, Шиккумешт. Ты увидишь – пусть даже таким – как растут дети племени, дети твоих земляков и друзей – Хемти, Тшасы, Хаммури и прочих. Ты как все остальные состаришься, будешь зрить людей близких тебе – разве это не благо? Ты узришь ещё много рассветов над Морем Песком, Шиккумешт.
Подле Зири опять точно тень встала дочерь Безмолвного – взяв мужчину за руку. Шиккумешт краем взгляда смотрел на них снизу, пытаясь найти в себе толику силы – чтобы встать, вновь воспрять из песка, встать меж ними. Он взирал, как смотрела она на того – так встревоженно-радостно, счастливо – взяв того за руку, став поближе, плечо о плечо, положив свои волосы тёмной волной на плечо наречённого новым вождём дома Шам. Дома Зири, как будет он прозван когда-то…
Шиккумешту хотелось в отчаянии плюнуть – но язык был почти непослушен, как палка ворочаясь утло во рту. Все слова застревали в обломках гортани меж лопнувших связок, лишь сменяясь мычанием, хрипом – как стон. Он смотрел на неё, на двоих их – ловил её взгляд – и не тот, что как кроха песчинки упал на него, сына Шхема, тут лежавшего навзничь поверженным. Как смотрела она на того чужака.
О – он знал этот взгляд… Так взирает влюблённая женщина в лик победителя, воина, взявшего верх в невозможном. Так взирает невеста на мужа, занявшего место вождя дома Шам по закону и слова, и силы – как было узрето тут всеми их кровными. Так взирает голодная самка в ночи на самца, обнимая его и прижав к своей тёплой груди с остриями сосков, обвивая его своим прочным узлом гибких ног, ощущая в себе его жаркое семя. Так взирает мать чад, что растут в её чреве посевом соития страсти, и сосут молоко из груди, одного за другим принося их супругу. Так взирает дочь Афу-узетта, вождя и владыки, презиравшая дерзость и власть Шиккумешта – та, не давшая власти ему по закону и силе – и отдав её всю чужаку, кто занял его место отныне средь Шам и при ней.
О, как было отвратно – как мерзко смотреть на двоих их – и видеть всё снизу, как червь. Эта жалость – презренное чувство – для него была трижды страшнее за смерть. Шиккумешт – сильный, грозный, могучий – теперь сам мертвецом средь живых возлегал на земле, неспособный и взгляд отвернуть от уже недоступного мира, как дух ветра уже бестелесный, пустой. Он был жив – но был мёртв…
К чему зрить это всё, когда тело его как труха, точно кукла из тряпок, за конечности коей лишь дёргает чадо, безрассудно играя той словно живой, притворяясь что так есть? Обман… То тень жизни, не жизнь.
Его зубы не будут уж рвать прямо с кости горячее мясо. Его руки не смогут крушить черепа и тщедушные рёбра врагов, как он делал то годы – быв лучшим. Его ноги не смогут как прежде шагать, разгоняться до бега и прыгать в скачке на коня. Он не сможет как прежде взять женщину, всласть ту седлать, наполняя ей лоно горячим и брызжущим семенем в случке. Он не сможет взять так и её… И лишь будет бессильно сквозь шум колыхаемых ветром ветвей диких пальм различать в чужих стонах в ночи её стон – как чужак её будет седлать, проникая в неё, зачиная ей чад в пыле страсти соития. Он не сможет – и так будет вечно… вовек.
Жалость – презренное чувство… так с детства твердил ему Шхем, его грозный отец. И он трижды был прав – прежний вождь, гроза недругов, смерть всех врагов. Как же это ужасно, премерзко – бессильно – то зрить, КЕМ он стал. Червь. Никчёмная тварь. Пыль под чреслами неба. Мертвец.
Он стал тем, кого сам презирал. Вечной слабостью. Гнилью.
К чему вся эта жизнь, когда новый рассвет будет лишь унижением? Он годами так будет лежать на земле, видя только край неба – да и тот, на который ему повернут голову. Его зубы как ветхий забор станут вновь пропускать через губы-поленья ту дрянь, кою будут толочь и нажёвывать дети их племени, кого вождь отрядит помогать Шиккумешту так жить, тлеть как уголь без пламени. Его тело покроет сыпь пролежней, струпья, короста – когда кто-то ленивый забудет иль просто не станет себя утруждать повернуть сына Шхема на бок со спины. Его вонь от мочи и дерьма, кое он станет сам исторгать как дитя, будет вечно пугать остальных – если кто-то из этих щенков полениться отмыть Шиккумешта от смрада.
Его голос, пугавший иных, позабудут отныне – ведь мычание вряд ли за то посчитать кто-то станет теперь. Его прежние в битвах товарищи, ему верные прежде друзья – Хемти, Тшаса, Хаммури – постепенно старея, всё реже начнут приходить к нему лишь посидеть, неспособные даже вести разговор с мертвецом, что лежит точно балка под деревом кудду, облепленный мухами. Его подвиги все позабудут средь Шам – а скорее, один за другим они сами припишут себе, на собраниях племени грозно бахвалясь и лгя, позабыв про него.
Позабыв.
Жалость – презренное чувство. И страшное. Как та месть, что чужак ему трижды воздал – отобрав уже всё. Отобрав по закону и праву ему лишь пригодное место вождя дома Шам. Отобрав Сабаан. Отобрав его прежнюю жизнь. Отобрав даже смерть, что была бы за благо…
Язык палкой ворочался в горле, сам бессильный уже говорить и жевать даже толком – только скрёбший концом по зубам. Пыль как острые иглы впивалась в глаза и лицо, заставляя бежать из-под век ручейки мерзких слёз – точно женщина. Нет – то не жизнь…
Его оттащили как тушу за ноги под сень пышной пальмы, укрыв резью листов от палящего зноя в тени и оставив уже одного. Сверху с ветки упал зрелый плод, больно тюкнув по коже на левом плече. Но сын Шхема не чувствовал боли.
Он не упьётся своей мерзкой жалостью, этот чужак – кто разрушил их мир – кто наполнил их слабостью. Жалость – презренное чувство. Но он сам – Шиккумешт – слишком долго не даст этим тешиться всласть, его недругу. Пусть тот празднует, пусть в эту ночь до рассвета не слазит с той суки – и пусть. Он не слаб – даже нынче. В нём есть ещё сила… лишь чуть-чуть… но есть.
Толпа расходилась. Вождь избран. Закон соблюдён. Будет избран и новый Глас Правды, законник, Хранитель Всех Истин. Шиккумешт даже, кажется, знал, кто им станет.
Кому дело до павшего, мёртвого, и бессловесно живого без жизни?
Он с усилием стал открывать еле-еле послушный ему перекошенный рот, устремляя язык ещё ближе к зубам. Ещё ближе. Чуть-чуть. Вот они уже рядом. Тверды. И остры. Он сумеет…
В его теле так много истраченной крови, и которой бежать и бежать – но довольно она пробежала в нём прежнем – живом. Его сердце сильно, как сказал тот слабак – и сумеет тем долго стучать, изгоняя сок жизни. Лишь ещё бы чуть-чуть ближе к челюсти высунуть ставший тяжёлым, уже непослушный язык, что как палка болтался во рту, не желая вновь слушаться.
Лишь ещё бы чуть-чуть… Чуть-чуть ближе… Чуть-чуть… Лишь ещё…