Металл во рту — как будто кто-то сунул язык между зубами и холодной монетой.
Не монетой. Стволом.

Я открыл глаза и увидел кафель. Белый, когда-то белый. В трещинах — грязь, в стыках — темное, как плесень. Пахло дешевым табаком, мочой и чем-то еще… страхом. Его не было в воздухе как запаха, но он висел на всем — на стенах, на дверной ручке, на собственных пальцах.

Пальцы сжимали пистолет.

Браунинг. Маленький, плоский, будто созданный не для войны, а для убийства в упор — в толпе, на улице, в полумраке. Я смотрел на него секунду, две, пока мозг пытался догнать происходящее. Пистолет был реальнее меня: черный металл, тонкая насечка на рукояти, светлая полоска прицела. И кровь — на костяшках, под ногтями.

Я попытался вдохнуть глубже и тут же закашлялся.

Глухо, как в подвале. Горло дернуло спазмом, в груди что-то хрустнуло, словно ломали тонкую палочку. Я согнулся над унитазом и из меня вышла темная, густая мокрота. В конце — красная, свежая. Она потянулась нитью и оборвалась, как если бы в груди кто-то перерезал тонкую жилку.

«Спокойно», — сказал я себе. Не голосом — внутри. Голос был чужой: высокий, подростковый, с сипотой.
Такого голоса у меня не было. Никогда.

Я поднял глаза.

Зеркало висело криво. В нем — лицо. Не мое. Узкое, истощенное, кожа с серым оттенком, как у человека, который давно не видел солнца. Скулы острые, глаза слишком большие для этого черепа — и слишком взрослые для этого возраста. Рот тонкий, губы сухие, с трещинами. На подбородке — следы щетины? Нет. Не щетины. Просто грязь и тень от болезни.

Я моргнул. Лицо не исчезло.

Я провел рукой по щеке, ожидая наткнуться на привычную плотность сорокалетнего тела, на жесткость мышц, на следы усталости взрослого человека. Пальцы встретили кость, тонкую кожу и жар. Жар был такой, будто внутри кто-то разжег печь и забыл закрыть заслонку.

Гаврило.

Имя всплыло без приглашения — как заноза, как плевок в воду. Слишком знакомое. Я не хотел его знать, но знал.
Гаврило Принцип.

От этого знания стало не легче, а хуже: мир не распался, не оказался сном, не откатился назад. Он просто… закрепился. Кафель стал кафелем. Пистолет — пистолетом. Лицо в зеркале — лицом, которое будет на фотографиях, в учебниках, на мемориальных табличках. Лицо человека, с которого начнется резня.

Я снова закашлялся, и на этот раз кровь ударила в рот быстро, горячо. Я сплюнул в раковину. Красное на белом. Рядом — ржавые разводы, чужие следы. Значит, не первый.

Я стоял в туалете кофейни — это понял по шуму за стеной. Гул голосов, стук чашек, звяканье ложек. Где-то далеко смеялись. Смех был легкий, детский — и от него меня дернуло, будто ударило током.

Я услышал детей на улице.

Обычный смех, обычная жизнь — мимо окон, мимо дверей, мимо этого кафеля. Они бегали, кричали, спорили. И на миг, на долю секунды, мне стало легче: если дети смеются, значит, мир еще целый.

А потом мозг сделал то, что умеет делать только мозг человека, который видел слишком много.

Смех не изменился. Изменилось изображение.

За стеной уже не были дети. Там были маленькие тела, лежащие неловко, как куклы, брошенные в грязь. Лица распухшие, глаза закрыты — не потому что спят, а потому что уже не могут открыть. Кожа — содранная, белесая, как вареное мясо. Рты раскрыты, будто они пытаются вдохнуть воздух, которого нет. И над ними — желтоватое облако, низкое, липкое. Иприт. Он не горит сразу. Он терпеливо ест человека, слой за слоем.

Я зажал рот ладонью, чтобы не закричать.

Пистолет в другой руке стал тяжелее. Ствол уже не был металлом. Он был проводником. Через него прошлое лезло в настоящее, как дым в щель.

«Это не сейчас», — сказал я себе. «Это будет потом».
Но слово «будет» здесь не работало. Потому что для меня оно уже было.

Я прислонился лбом к холодному зеркалу. Поверхность была липкой, чужой. Пульс бил в висках так, будто кто-то стучал молотком.

Нужно было сделать самое простое: положить пистолет, выйти, взять себя в руки, понять где я, кто вокруг, какие у меня минуты, какие у меня варианты.

Но варианты появились сами — в кармане.

Я нащупал его левой рукой и чуть не выронил браунинг. Пальцы наткнулись на маленькую жесткую капсулу — стеклянную, гладкую, в бумажной обертке. Я вытащил ее и посмотрел.

Цианид.

Смерть в кармане, как монета на проезд. Удобная. Быстрая. Почти культурная.
Для них — страховка. Для меня — ошейник.

«Если тебя возьмут — ты не заговоришь».
«Если дрогнешь — ты сам себя уберешь».
«Если ты выживешь — мы тебя уберем».

Я стиснул капсулу так, что обертка заскрипела. Вдруг понял: у меня в руках не один инструмент смерти, а два. И оба направлены не туда, куда хочется мне.

Я заставил себя оторваться от зеркала и перевести взгляд на пистолет.

Проверить. Привычка. Жизненная.

Пальцы двинулись сами — слишком уверенно для истощенного подростка. Я поймал это ощущение и едва не выругался вслух. Тело было слабым, но память рук… память рук оставалась моей. Или не моей — если честнее: она была смесью. Я чувствовал чужую дрожь и свою дисциплину.

Я нажал кнопку магазина.

Магазин вышел туго. Металл царапнул ладонь. Я увидел на подушечке большого пальца тонкую белую линию — и тут же на ней выступила кровь.

Мелочь. Пустяковина.

Но в этой комнате, где смерть лежала в кармане, мелочей не было.

Я поднес магазин ближе к глазам. Патроны сидели ровно. Я выдавил верхний — осторожно, ногтем, чтобы не порезаться сильнее.

И увидел.

На оболочке, ближе к пуле, была тонкая, почти незаметная насечка — как если бы кто-то провел надфилем. Не одна. Две. Три. Регулярно. Аккуратно. Так, чтобы при попадании пуля могла расколоться, оставив внутри цель не просто свинец, а рваные лепестки металла.

Я медленно повернул патрон, и свет из тусклой лампы заиграл на поверхности. На пальце остался странный след — не масло, не грязь. Словно тонкий налет.

Я понюхал — и тут же пожалел.
Запаха почти не было, но в нос ударило что-то сухое, аптечное, горькое. Как лекарство, которое не лечит, а списывает.

Мышьяк?
Может, и не мышьяк. Но точно яд.

Схема стала ясной до тошноты.

Цианид — на случай ареста.
Патроны — на случай «случайной» царапины. На случай драки, паники, выстрела в упор, когда гильза обожжет кожу, когда магазин выскочит из руки, когда кто-то толкнет — и ты порежешься. На случай, если ты переживешь покушение, но умрешь от «заражения» через два дня, не успев дать показания, не успев сбежать, не успев стать неудобным.

Организаторы не планировали, что исполнитель доживет до следующей недели.

Я посмотрел на свой палец.

Кровь выступила сильнее — маленькая бусина, яркая. Я машинально облизнул губы и почувствовал снова этот вкус металла. Сердце ударило чаще. Внутри поднялась волна холодного страха — не «я могу умереть», а «я уже умираю, и они ускорили процесс».

Я быстро, почти панически, вытер палец о штанину. Потом понял, что это глупо. Потом понял, что глупо вообще все: я стою в туалете, держу отравленный патрон, и думаю о чистоте.

Снова кашель. На этот раз я сдержал его, зажав горло. В груди зазвенело. Я почувствовал, как тонкие ребра двигаются под кожей, как меха у сломанного аккордеона.

Шум за стеной изменился.

Чашки звякнули громче. Кто-то рассмеялся ближе. Кто-то сказал что-то на сербском, резко, как приказ. Я не уловил слова — мозг еще плыл — но интонация была такой, что шея сама напряглась.

И шаги.

Сначала один. Потом второй. Тяжелые, уверенные. Не детские. Не официантские. Сапоги. По доскам. Прямо к двери туалета.

Я быстро сунул патрон обратно в магазин, стараясь не прикасаться к нему голой кожей — как будто это могло спасти. Пальцы дрожали. Я вставил магазин в рукоять. Щелчок прозвучал слишком громко. Я замер, слушая, не услышал ли его кто-то.

Ручка двери дернулась.

Я поднял взгляд на защелку. Она была старая, шаткая. Если дернуть сильнее — вылетит.

— Гавро? — голос за дверью был низкий, с хрипотцой. Не старик, но и не мальчишка. — Ты там, а?

От имени внутри у меня все сжалось.

Гавро.

Так называют только свои. Слишком близко. Слишком фамильярно.
Значит, это не официант, который ищет туалет. Это тот, кто имеет право здесь стучать.

Я прижал браунинг к бедру, пытаясь спрятать его за складками одежды. Дурацкая одежда — чужая, мешковатая, пахнущая потом и табаком. Я не знал, куда его девать. Карман? Опасно — можно порезаться об край магазина. За пояс? Там кожа, там влажно, там ткань — и если патрон оцарапает…

«Думай», — приказал я себе.
Но думать мешал жар. В голове шумело, как в паровозе.

— Гавро! — голос стал жестче. — Открывай. Ты чего там? Тебе плохо?

Слова «тебе плохо» прозвучали почти заботливо. Это было хуже угрозы. Забота — это маска, а маски носят те, кто готов ударить.

Я сделал шаг к двери — и почувствовал, как мир качнулся. Пол поплыл. Зеркало раздвоилось. На мгновение я снова увидел не кафель и раковину, а землю, изрытую воронками. И черные силуэты в противогазах. И я понял, что это не просто флешбэк. Это предупреждение: если я сейчас ошибусь — я не увижу даже того ужаса, который знаю. Я умру раньше. И история пойдет по рельсам без меня.

Ручка снова дернулась. Сильнее.

Я сжал капсулу цианида в кармане — так, что стекло едва не хрустнуло.
«Не сейчас», — сказал я себе. «Еще не сейчас».

Дверь тряхнуло. Защелка скрипнула.
И в этот момент я понял, что у меня есть ровно одна секунда, чтобы выбрать: выйти с пустыми руками — и быть слабым, выйти с пистолетом — и быть мертвым, или остаться — и быть разорванным.

Я вдохнул. Металл во рту стал гуще.
Снаружи кто-то тихо, почти шепотом, произнес:

— Открывай, Гавро. А то мы сами откроем.

Я положил палец на спуск — и не понял, чья это была привычка: моя или его.
Дверная защелка хрустнула.

Загрузка...