Капельница отсчитывала секунды — кап, кап, кап. Прозрачные капли падали в пластиковую камеру, смешивались с физраствором и уходили в вену через катетер, залепленный пластырем на сгибе локтя. Сергей Волков лежал на спине и смотрел на эти капли, потому что смотреть больше было не на что.
Потолок — белый, в мелких трещинах. Стены — казённая зелень, выцветшая до цвета несвежего горошка. Окно — серый январский день, ростовский снег пополам с дождём. Тумбочка — телефон, стакан, таблетки в блистерах.
Палата на одного. Положено по статусу: контузия средней тяжести, последствия минно-взрывной травмы, рекомендовано наблюдение. В переводе с военно-медицинского — голова болит так, что хочется её отвинтить и положить в тумбочку, к таблеткам.
Кап. Кап. Кап.
Сергей закрыл глаза. Под веками сразу вспыхнул свет — не белый, рыжий, как бывает при взрыве. Он дёрнулся, открыл глаза обратно. Потолок. Трещины. Капельница.
Нормально. Всё нормально.
Он посмотрел на часы — электронные, на стене над дверью. 15:47. До ужина два часа. До отбоя — шесть. До утра — вечность.
Ночью будет хуже. Ночью всегда хуже.
Сирия снилась каждую ночь. Не вся — куски. Обрывки. Как нарезка из плохого фильма, где монтажёр был пьян или мёртв.
Вот он сидит на броне, ноги свешены, автомат на коленях. Жара такая, что воздух дрожит. Впереди — выжженные холмы, жёлтые, как старая кость. Где-то там — Пальмира, древние колонны, которые он видел только на фотографиях. Они едут не туда. Они едут в какую-то деревню, название которой он забыл, если вообще знал.
Вот он лежит за бруствером, песок набился в рот, в нос, в уши. Стреляют откуда-то справа, короткими очередями. Рядом — Димка Соловьёв, позывной «Соловей», лыбится во все тридцать два, будто на пикнике. «Серый, ты чего залёг? Это же перелёт, метров на двести!» Через неделю Димку накроет миномётом. Закрытый гроб, цинк, мать в Воронеже.
Вот он стоит в каком-то дворе, у стены — трое на коленях, руки стяжками за спиной. Лица — молодые, злые, испуганные. Боевики? Мирные? Хрен разберёшь. Кто-то из местных орёт на них по-арабски, тычет пальцем. Сергей смотрит и ничего не чувствует. Совсем ничего. Это пугает больше, чем всё остальное.
Вот — вспышка. Рыжая, огромная, на весь мир. Потом — темнота.
Потом — госпиталь.
***
— Как себя чувствуем?
Доктор Ашотян — невысокий, лысеющий, с усталыми глазами человека, который видел слишком много рваных тел и повреждённых мозгов. Халат мятый, под халатом — свитер с оленями, нелепый, почти домашний. Сергей его за это уважал. Нормальный мужик, не делает вид, что всё зашибись.
— Терпимо, — сказал Сергей.
— Голова?
— Болит.
— Сильно?
— Средне.
Ашотян хмыкнул, присел на край кровати. Это было нарушением протокола — врач должен держать дистанцию, — но Ашотян плевал на протоколы.
— Спишь как?
— Никак.
— Совсем?
— Часа по два-три. Потом просыпаюсь.
— Сны?
Сергей промолчал. Ашотян кивнул, будто услышал ответ.
— Я скорректирую препараты. Добавлю кое-что на ночь. Будешь спать как младенец.
— Младенцы орут по ночам.
— Значит, как старик. Старики спят крепко. Им уже нечего бояться.
Сергей хотел сказать, что старикам есть чего бояться — смерти, например, — но не стал. Какая разница.
— Сколько мне ещё тут?
— Минимум две недели. Потом посмотрим.
— А потом?
Ашотян помолчал, глядя в окно. Снег с дождём, серое небо, серый город.
— Потом — комиссия. ВВЭ. Будут решать, годен ты к службе или нет.
— Я годен.
— Это не тебе решать.
— Я в норме.
Ашотян повернулся, посмотрел ему в глаза. Взгляд был нехороший — понимающий, сочувствующий. Сергей такие взгляды ненавидел.
— Волков, я двадцать лет работаю с такими, как ты. С контузиями, с ПТСР, с боевым стрессом. Знаешь, что я вижу?
— Что?
— Человека, который держится на морально-волевых. Стиснул зубы, сжал кулаки, терпит. Это работает — какое-то время. Потом перестаёт.
— У меня всё под контролем.
— Угу. Поэтому ты вздрагиваешь, когда дверь хлопает. Поэтому не спишь. Поэтому у тебя руки трясутся, когда думаешь, что никто не видит.
Сергей посмотрел на свои руки. Лежат на одеяле, спокойные. Сейчас — спокойные.
— Это пройдёт, — сказал он.
— Может, пройдёт. А может, нет. Моё дело — сделать так, чтобы прошло. Твоё дело — не мешать.
Ашотян встал, поправил халат.
— Вечером медсестра принесёт новые таблетки. Выпьешь — и спать. Не геройствуй.
— Я не геройствую.
— Все вы так говорите.
Он вышел. Дверь закрылась мягко, без хлопка. Сергей всё равно дёрнулся.
***
Телефон лежал на тумбочке, заряженный, бесполезный. Звонить было некому.
Мать умерла три года назад — рак, быстро, почти без мучений. Отца Сергей не помнил, тот ушёл, когда сыну было четыре. Братьев-сестёр нет. Жены нет — была девушка, давно, ещё до первого контракта, но она не стала ждать, и правильно сделала. Чего ждать-то? Цинковый гроб?
Друзья — были. Димка Соловьёв, Костя Мальцев, Артур Геворкян. Димка — в земле под Воронежем. Костя — в госпитале Бурденко, без обеих ног. Артур — где-то в Сирии, ещё воюет, если жив.
Сергей взял телефон, открыл контакты. Пролистал. Имена, номера, фотографии. Половина — мёртвые. Четверть — покалеченные. Остальные — чужие, случайные, ненужные.
Он положил телефон обратно.
За окном темнело. Январь, четыре часа — уже сумерки. Снег перестал, но небо было тяжёлым, набрякшим, готовым разродиться снова.
Сергей подумал, что надо бы встать, пройтись по коридору, размять ноги. Врачи говорили — движение полезно, нельзя лежать целыми днями. Но вставать не хотелось. Ничего не хотелось.
Это было хуже всего — пустота. Не боль, не страх, не злость. Просто пустота. Как будто внутри выключили свет, и там теперь темно, и холодно, и ничего нет.
В Сирии было проще. Там была цель — выжить. Задача — выполнить приказ. Враг — понятный, видимый, в него можно стрелять. Всё просто, всё ясно.
А тут — что? Лежать, глотать таблетки, ждать комиссии. Потом — если повезёт — обратно в строй. Если не повезёт — на гражданку, инвалидность, пенсия, пустая квартира.
Тридцать восемь лет. Ни семьи, ни дома, ни смысла.
Отличная жизнь, Волков. Просто отличная.
Медсестра пришла в семь — молодая, светловолосая, с усталым лицом конца смены. Принесла таблетки в пластиковом стаканчике: белая, жёлтая, голубая. Красиво, как конфеты.
— Это новые, — сказала она. — Доктор Ашотян назначил. Снотворное сильное, так что сразу ложитесь.
— Угу.
— И капельницу поменяю. Последняя на сегодня.
Она возилась с капельницей, меняла пакет, проверяла катетер. Руки ловкие, привычные. Сколько таких, как он, прошло через эти руки? Сотни? Тысячи?
— Как вас зовут? — спросил Сергей.
Она удивлённо подняла глаза.
— Лена.
— Сергей.
— Я знаю. У вас на браслете написано.
Он посмотрел на пластиковый браслет на запястье. «Волков С. А., 1986 г. р., палата 12». Вся жизнь в одной строчке.
— Давно работаете?
— Пять лет.
— Нравится?
Она пожала плечами.
— Работа как работа. Кому-то надо делать.
— Это да.
Лена закончила с капельницей, выпрямилась.
— Таблетки выпейте сразу. Через полчаса начнёт действовать. И телефон лучше уберите, а то уснёте — упадёт.
— Спасибо.
— Не за что. Спокойной ночи.
Она ушла. Дверь закрылась — мягко, без хлопка. Сергей всё равно напрягся, но не дёрнулся. Прогресс.
Он посмотрел на таблетки. Белая, жёлтая, голубая. Проглотил все разом, запил водой из стакана. Вода была тёплая, невкусная.
Откинулся на подушку. Потолок. Трещины. Капельница — кап, кап, кап.
Через полчаса, сказала Лена. Ладно. Полчаса можно потерпеть.
Темнота пришла раньше — не через полчаса, через пятнадцать минут. Мягкая, обволакивающая, как тёплое одеяло. Сергей почувствовал, как тяжелеют веки, как расслабляются мышцы, как уходит боль из головы.
Хорошие таблетки. Надо будет сказать Ашотяну спасибо.
Мысли путались, расплывались. Потолок качался, трещины складывались в узоры — лица, буквы, карты. Сирия. Пальмира. Жёлтые холмы. Рыжая вспышка.
Нет. Не надо. Не сейчас.
Он попытался думать о чём-то другом. О чём? О матери. Нет, больно. О Димке. Нет, ещё больнее. О будущем. Какое будущее? Пустая квартира, пенсия, телевизор.
Ладно. Не думать. Просто спать.
Капельница отсчитывала секунды — кап, кап, кап. Или это сердце? Или дождь за окном? Всё смешалось, всё стало одним — звуки, мысли, темнота.
Сергей закрыл глаза.
Темнота стала полной.
Последняя мысль перед провалом была странной — не о Сирии, не о матери, не о боли. Он подумал о книге, которую читал в детстве. Что-то про машину времени, про человека, который уснул и проснулся в другой эпохе. Фантастика, ерунда, детские сказки.
Смешно.
Он уснул.
Пробуждение было странным.
Сначала — запах. Не больничный, не хлорка и лекарства. Другой. Табак. Старый, въевшийся в ткань, в дерево, в воздух. И ещё что-то — хвоя? Дым? Книжная пыль?
Потом — ощущения. Тело было тяжёлым, непривычным. Не больным — просто другим. Руки — толще, грубее. Грудь — шире. И что-то на лице, что-то мешало, щекотало верхнюю губу.
Потом — звуки. Тишина, но не больничная. Живая тишина — где-то тикают часы, где-то скрипит дерево, где-то далеко поёт птица.
Сергей открыл глаза.
Потолок был не белый. Деревянный, тёмный, с балками. Стены — не зелёные. Тоже дерево, панели, книжные полки. Окно — не серый январь. Солнце, яркое, весеннее, зелень за стеклом.
Он лежал не на больничной койке. Широкая кровать, тяжёлое одеяло, накрахмаленные простыни.
Сергей моргнул. Раз, другой. Картинка не изменилась.
Он поднял руку — посмотреть на браслет. Браслета не было. Рука была чужой — широкая ладонь, короткие пальцы, рыжеватые волоски. Не его рука.
Сердце ударило — гулко, тяжело. Раз. Другой. Третий.
Сергей сел на кровати. Голова закружилась, но не от боли — от чего-то другого. От неправильности. Всё было неправильным.
Комната была большой, незнакомой. Письменный стол, заваленный бумагами. Кресло, обитое кожей. Книжные шкафы до потолка. На стене — карта, огромная, во всю стену. СССР.
СССР?
Сергей встал. Ноги держали, но странно — тело было ниже, чем он привык, и тяжелее, и двигалось иначе. Он сделал шаг, другой. Подошёл к окну.
За окном был лес. Сосны, ели, берёзы. Весна, молодая листва. И — тишина. Никаких машин, никаких самолётов, ничего.
Он повернулся, ища зеркало. Нашёл — на стене, в тяжёлой раме, старинное, с потемневшей амальгамой.
Подошёл.
Посмотрел.
Из зеркала на него смотрел Сталин.