Знак висел на воротах так, будто у него была причина — блестел, совсем недавно он был новый, и солнце на нём играло, будто хотело показать всем, что всё честно и по правилам:
Проект „Санитация“. Благоустройство территории. Приносим извинения за временные неудобства.

Слово «временные» кто-то уже процарапал до белой основы. Я видел, как этот след оставил угол бетонной плиты, когда грузовик пятился назад. Водитель даже не вышел из кабины. Он сидел, держал руль и, возможно, думал о чём-то своём, что больше и важнее моего забора. Я тогда подумал: ну подумаешь, знак — бывает. Не мой же.

Потом это вошло в жизнь.

Сначала — шум. Ремонт дороги, и шум кажется оправданным: бетон дробится, асфальт скукоживается. Но шум сам улетучивается редко, если ему здесь нравится. В нашем районе он осел и расплодился — стал гулом, который не прекращается даже ночью, а просто меняет тембр: металлик превращается в низкое, как будто внутренне шевелящееся, жужжание. Это не звук — это давление. Оно проходит по зубам, по стенам, по старым трубам, и ты начинаешь понимать, что твой дом — это всего лишь резонатор.


Фары машин бьют лучами в окно и рисуют на стене тени — длинные, скользкие, как лапы пауков. Мне хочется закрыть ставни, но ставни снаружи ломают. Их потом чинят, стоит пожаловаться, снова ломают и снова ждут жалоб. Надоело.

Я научился жить в мерцающем полумраке. Такое чувство, будто дом — это пленка, а кто-то снаружи держит её натянутой и по очереди подсвечивает.


Их работа не была похожа на благоустройство. Они не укладывали асфальт — они снимали слои. Сначала покрытие, потом грунт, потом уходили ниже и ниже, как будто под асфальтом была не просто земля, а целая библиотека старых вещей.

По утрам оттуда тянул запах — не городской, не бытовой, а кисло-сладкий, как старые фрукты, как мокрые газеты, пропитанные чем-то гнилым. Запах, который заявляет: тут лежало что-то, у чего был срок годности давно истёк.


Мой забор исчез первым. В одно утро его просто не стало: вместо привычной древесины выросла глухая ржавая стена, трёхметровая, без окон и без калитки. Теперь из моего окна видна только эта стена и кран, который раскачивается, как маятник. Часто я представляю, что если долго смотреть, он остановится прямо над моей крышей и будет там висеть, бесконечный и угрожающий.

Представляю и не смотрю — потому что представление это уже полпути к реальности.


Ворота ломают по расписанию. Каждый новый день отрывают новую деталь. И каждый раз появляется он — прораб. Худой человек в чистой каске с такой натянутой улыбкой, что она выглядит дешевле, чем резиновая перчатка. Его голос — это короткая фраза, со скрипом вырезанная из пенопласта: «Техника большая, понимаете? Пространства мало. Не развернуться. Потерпите, недолго осталось».

Я звонил в мэрию. Писал жалобы. В ответ — заранее подготовленные фразы: «Проект важен», «Будущие блага», «Просим проявить понимание».

В последний раз секретарь голосом автоответчика произнёс: «Согласно нашим картам, ваш участок числится как неразграниченная территория, прилегающая к зоне санации».

Эта фраза звучала, как когда тебе сообщают диагноз: в ней ни злости, ни сожаления — только факт, подчёркнутый красной карандашной линией.
Я перестал быть человеком в их документах. Я стал строкой, которую можно вычеркнуть.

«Неразграниченная» — это слово отнимает место у памяти. Когда тебя так обозначают, кажется, что все твои прошлые вещи — детские рисунки, почтовые ящики, старые горшки с подсохшими цветами — обречены быть вынутыми и сожженными.

Это как если бы кто-то решил: ваше было временным и потому подлежит утилизации.


Вчера ночью грохот был другим. Не просто техника — какой-то общий ритм, как сердце, которое сделали не для живых.

Я вышел в сад и там поддался любопытству, которое становится смелее только в темноте. Подошёл к щели в их стене — и заглянул.
Не было дороги. Там была яма, и яма эта была была пустотой, захламленной прошлым.

Прожекторы разрезали тьму, и в свете их ковш экскаватора выплёвывал из земли объекты. Сначала — доски, гниющие и скрипучие. Потом — куски мебели, тумбы, рамки картин без стекол. Они вытаскивали это и складывали в кучи. Всё выглядело так, будто кто-то разбирал старый дом и складывал его части в новые контейнеры.

Среди этой мешанины я увидел своё — почтовый ящик, тот самый, с номером моего дома, облупленный, грязный, с железным язычком, полусъеденным ржавчиной. Он лежал там, как череп, и видел меня.


Я не успел пошевелиться: прожекторы повернулись, и свет ударил мне прямо в глаза.

Грохот замер. Молчание опустилось тяжёлой крышкой. Из тени вышел прораб. Его улыбка оставалась на месте, а глаза были пустыми отверстиями чего-то, что согласовало бы все бумаги мира.

Он не сказал ни слова — ему не нужно было. Его голос пришёл ко мне изнутри головы, тихо и безжалостно: «Вы мешаете рабочему процессу. Ваш участок подлежит очистке. В соответствии с планом».

Это была не угроза. Это была констататация. Акт. Как если бы кто-то расписал карту своими геосинклиналями, поставил крестик и сказал: «Здесь будет чисто».

Где стоит «будет», всегда есть сила, которая делает так, чтобы «было» перестало быть.


Я побежал. Палисадник, который когда-то любил, теперь был полон вывороченных плит и коряг. За каждым поворотом слышался стук металла, как пишущая машинка: следующий идёт по списку.

Я не обернулся, потому что понимал: если посмотреть, увидишь ковш, и ковш знает, куда ему двигаться.

Он подошёл к воротам, остановился на полшага и затем, как машина, завершил начатое. Скрежет был финальным аккордом, и ворота падали, как знак капитуляции перед чем-то большим и бездушным.


Я вбежал в дом, заперся и сидел, прислушиваясь к вибрациям пола, к толстому, низкому жужжанию, которое сейчас казалось сердцебиением этого места.

Я думал о том, что «временные неудобства» — это обещание, силы успокоить жертву. Люди, которые говорят такие вещи, видят мир как ряд задач: отметь, зачёркни, очисти. И если твоя жизнь — всего лишь задача — значит, у тебя нет права на капризы. У тебя есть лишь срок выполнения.


Дверь моего дома дрожала в общем ритме. Ковш сделал ещё один проход. Я слышал, как встречается сталь со сталью; и тогда мне пришла мысль, простая и ужасная: это техника не просто ест землю. Это техника ест память. И память — она плотная, как кости, её можно выкопать, разложить по кучам и сказать: «Вот, теперь чисто».


На следующее утро возле моего дома стоял новый чтоб, а на нем знак, тот же самый, с ворот:

«Проект „Санитация“.

Благодарим за понимание».

Я смотрел на него и думал о почтовом ящике и моём имени на нём. И о том, что в списке тех, кого нужно убрать, недавно появилась ещё одна строчка.

Когда ковш приблизился к дому, я понял: можно жаловаться, можно причитать, можно звонить в мэрию и просить пощады.


Но «план» — это не совесть. План — это машина, и у машины нет глаз, чтобы увидеть слёзы. Она просто идёт по отметкам, точкам и координатам. А ты — всего лишь точка.

Я слушал, как земля сдаётся. И единственное, о чём успел подумать, перед тем как всё началось и кончилось, было простое, человеческое: как странно звучит фраза «временные неудобства», когда ей заканчивают жизнь.

Взметнулся и упал ковш.

Я теперь лепёшка с битыми костями, а доски вокруг это моё бывшее крыльцо.

Ну что, санировали?

Загрузка...