ПРОКЛЯТИЕ КУРЬЕГО ЦАРЯ
Посвящается Софии “Багирке”
В одном селе, не сказать чтоб богатом, да и не самом бедном, жила семья — ладная, трудовая. Отец с матерью, да двое детишек: сын Ваня и дочка Маша.
Ванечке уж двенадцатый годок пошёл — парень сметливый, к делу привычный. Машенька поменьше была, всего восьмой годок ей, а уж глазки живые, да ручки проворные — всё ей в диковинку, всё в радость.
Отец у них человек был работящий: как только время придёт — соберётся да уедет на заработки. Не от хорошей доли, понятно, а чтоб семью прокормить, чтоб в доме не переводилось ни хлеба, ни нужного припаса. Далеко ли, близко ли ездил — а возвращался всегда с гостинцем да с деньгой честно заработанной.
Мать же дома оставалась — хозяйство на ней держалось. И за скотиной присмотреть, и огород обиходить, и детей вразумить — всё на её плечах. Кур держали — куда ж без них, яйца каждый день. Коровушка была — кормилица, молоком семью поила. Да и свинью откармливали — к зиме припас.
Жили не роскошно, зато дружно. Каждый своё дело знал, и оттого в доме тепло было — не только от печи, а от самой жизни людской, честной да негромкой.
Всё бы, казалось, ладно шло — и в доме порядок, и скотина сыта, и детишки при деле. Да вот не к добру оно повернулось.
Стало с Машенькой что-то неладное твориться. Сначала тихо, неприметно — то усталость на неё найдёт, то играть не захочет. А потом и вовсе переменилась девчонка: личико пожелтело, словно воском потянуло, есть перестала, только водичку чуть пригубит — и то через силу. С каждым днём худеет, будто тает, как снег под тёплым ветром.
Мать глядела-глядела — да сердце не выдержало. Переполошилась, как курица над ястребом. Поняла: не простая это хворь, не из тех, что отлежатся да пройдут.
Оставила она хозяйство на Ваню — наказала строго: и за коровушкой смотреть, и за курами, и во дворе порядок держать. А сама Машеньку в охапку — да в город подалась. К лучшим лекарям повезла, чтоб глянули, сказали, что за беда такая к девчонке прицепилась и как её отвадить.
С неделю их не было — будто и дом опустел без хозяйки да Машенькиного тихого голоса. Ваня всё держался, как мать наказывала: и скотину обиходит, и во дворе приберёт, да только неуютно ему одному было, всё поглядывал на дорогу.
Вернулись они под вечер, тихо, без обычной суеты. Глянул Ваня на мать — и сердце у него ёкнуло: будто постарела она за эту неделю, лица на ней нет, глаза потускнели, словно тень какая легла. Не плачет, не причитает — а хуже того, молчит.
Что за хворь у Машеньки объявилась — не сказала. Ни слова не вымолвила. А и без слов видно: беда не малая, не из тех, что травкой да отваром отойдут.
А Машенька… будто не та стала. Ни страха в ней, ни слёз — ровно всё ей. Сидит тихонько, словно чужая, глядит перед собой, да и всё. Сил у неё не было — больше на скамеечке примостится у избы, да так и сидит часами. Ни куклы, ни игры ей уже не милы — только смотрит куда-то вдаль, будто видит там что-то своё, недоступное другим.
Стали тут односельчане потихоньку захаживать — не то по делу, не то из жалости людской. Зайдут, присядут у порога да и шепчут:
— Что ж это с Машенькой-то, матушка? Какая беда приключилась?
Мать их в сторонку отводила, чтоб ни Ваня, ни сама девчонка не услыхали. Говорила тихо, почти шёпотом, словно слова те тяжёлые были, не для всякого уха. Что именно сказывала — того Ваня не ведал, да только по лицу её видно было: не простую весть она людям несёт.
Иной раз глянет Ваня — а у матери глаза уж на мокром месте. Смахнёт она слезу украдкой, будто и не было ничего, да отвернётся. А слёзы те не от слабости — от той самой беды, что в дом их без спросу вошла да обосновалась.
Как-то под вечер, когда солнце уж к закату клонилось да тени длинные по двору легли, присел Ваня рядом с Машенькой на скамеечку. Думал — слово к слову, может, разговорит её, отвлечёт от дум тяжёлых, хоть малость повеселит.
Сидят они молчком, только ветерок траву шевелит. И вдруг Маша, не глядя на брата, тихонько так говорит:
— Знаешь, Ваня… я решила в Чёрный лес пойти.
У Вани аж сердце в пятки ушло. Подпрыгнул он на месте, будто его иглой кольнули.
— Ты что это говоришь? — всполошился он. — В своём ли уме? Да туда ж никто не ходит! Не просто так люди стороной его обходят…
И глянул на сестру — а у той лицо спокойное, словно не о беде какой говорит, а о самом обыкновенном деле.
Село, где Ваня с Машенькой жили, стояло у самой опушки леса — большого, раскидистого. Лес тот был не простой, а, как старики говаривали, благодатный. Кому с умом подойти — того он не обидит, всякому своё даст.
И грибов там водилось видимо-невидимо: и белые крепкие, и подосиновики, и рыжики в мху прятались. Ягоды тоже не переводились — черника, брусника, малина дикая, — только наклонись да собирай.
Зверья в том лесу тоже хватало. Зайцы шмыгали по кустам, лисицы осторожно тропами ходили, птица всякая гнездилась. Всем в лесу место было, всем прокорм находился.
Добрый был лес… да только до поры до времени. Потому как не весь он людям открывался, не всю правду о себе показывал.
А если кто, по незнанию ли, по упрямству ли, углубится в тот лес да пойдёт дальше и дальше, минуя знакомые места, — так выйдет он к оврагу. Овраг тот был глубокий, тёмный, словно сама земля там расселась да разверзлась.
И вот за тем оврагом уж никто не хаживал. Издревле так повелось: старики сказывали, а те — своим детям, и так из поколения в поколение — что ходу туда нет. Кому вздумается переступить — тот обратно не воротится.
Говаривали, что водятся там и волки — не те, что в обычном лесу, а лютые, бесстрашные; и медведи — неукротимые, злые. Да ещё и дрянь какая-то обитает, неведомая. Никто её толком не видел, а только знали — есть она там. И от одного того знания холод по спине шёл.
Потому и звали тот лес Чёрным. Не за тень густую и не за чащу — за недобрую славу его. Да и имя то лишний раз поминать не любили.
А до оврага лес был иной. Туда и ребятишки ходили без боязни: и грибов наберут, и ягод. Дойдут до оврага — и ни шагу дальше. Словно невидимая черта там пролегала. Да и к чему было дальше идти? И так всего вдоволь хватало — лес-то щедрый, коли его не тревожить.
Вот потому-то и перепугался Ваня не на шутку, как услышал Машины слова про Чёрный лес. Сердце у него так и сжалось — не детская это затея, не игра.
А Маша сидит спокойно, будто всё уж для себя решила, и говорит:
— Я, Ваня… умирать буду. Мне лекари прямо не сказали, да только маме сказали. А я по ней поняла. Видно ведь всё… не скроешь.
Помолчала малость да и добавила:
— Вот и думаю: пойду я в Чёрный лес. Там и сгину сразу. И маму не буду мучить, и тебя…
Не стерпел Ваня, всполошился:
— Ты что это надумала! — говорит. — Никуда ты не пойдёшь! И не умирать тебе! Слышишь?
Стал он её уговаривать, как умел, горячо, сбивчиво:
— Вот увидишь, всё ещё наладится. Папка с заработков вернётся — он тебя в самую Москву повезёт, к лучшим лекарям. Лекарства тебе купит — какие только есть, самые дорогие. Ты же папу знаешь — он для тебя ничего не пожалеет, всё сделает!
Говорит Ваня, а сам глядит на сестру с надеждой — вдруг дрогнет, вдруг поверит. Да только Маша всё так же тихо сидит, и в глазах у неё — не детская какая-то решимость, тяжёлая, взрослая.
Покачала тут Машенька головой тихонько, — Нет, Ваня… не помогут мне больше лекарства. Чую я это. Прямо вот здесь чую, — и к груди ладошку прижала.
Слова сказала — и замолчала. Не упрямо, не сердито, а так, словно уж всё для себя решила и спорить ей ни к чему.
А Ваня не отступается. Говорит да говорит, убеждает, как может: то лаской, то горячим словом, — лишь бы достучаться до неё, лишь бы от той думы отвести.
Только Маша уж не перечит, не отвечает. Сидит, слушает его, а сама глядит куда-то вдаль, за двор, за лес, будто видит там нечто своё, далёкое. И чует Ваня — словно уходит она уже понемногу, не вставая со скамеечки.
Наступила ночь, тихо легли все спать, да только сон к Машеньке, видно, не приходил. А утром мать будит Ваню, трясёт его за плечо и спрашивает, едва глаза открыв:
— Ваня, не знаешь ли ты… куда Маша пошла?
Ваня вскочил, будто на горячее уголье наступил. Посмотрел — а постель на кровати Машиной разбросана, подушки смяты, одеяло не на месте. Самой Маши нет. И одежды её — ни рубашки, ни платочка, ни сапожек — тоже нет.
Сердце у Вани ёкнуло, будто в груди что-то дернулось. Он побежал по двору, крикнул:
— Маша! Маша!
А вокруг тишина, только ветер по деревьям свистит. Побежали они по селу — мать, Ваня — ищут Машу: к соседям, к колодцу, к саду… Нет её нигде. Как будто и не было её вовсе. Только тревога осталась, густая, тяжёлая, словно сама ночь за ними повисла.
Тогда Ваня, едва переведя дыхание, рассказал матери, чего она и сама давно догадывалась, но боялась:
— Маша… она собиралась в Чёрный лес уйти.
Слушает мать — и заголосила так, что эхо в деревьях дрожало. В тот же миг выскочила во двор и побежала к лесу, к самой опушке, куда ступать страшно было.
Люди, услышав крик, всполошились, выбежали из избы, из дворов, кто за материю, кто из любопытства — и за ней. Ваня не остался в стороне: пустился следом, не разбирая дороги.
Так бежали они по лесу: то по тропинке, то по просеке, то прыгали через корни и кочки, потом шли медленно, прислушиваясь, потом опять бежали. Кричали, звали Машу, стараясь, чтоб услышала их голос:
— Маша! Маша!
Но в ответ — тишина. Ни шагов, ни голоса, ни шороха. Словно лес сам проглотил девочку, и только их тревога гудела меж деревьев.
Дошли они наконец до оврага — того самого, глубокого и тёмного. Мать глянула туда, куда тропинка уходила в Чёрный лес, и вдруг говорит решительно:
— Я за Машей пойду!
Но люди, что с ней шли, не дали. Схватили за руки, за плечи, удержали. Говорят ей:
— Ты что это, матушка? Ещё сына растить надо, а сама пропадёшь, и дочь не найдёшь, если уж она туда пошла. Не ходи!
Не было у них выбора — и вернулись все в село. Привели мать в дом, и решили устроить охрану: кто только мог — стоял у дверей и у окна, чтобы ни в какую чащу Чёрного леса она не ушла.
Мать же была вне себя от горя, от тревоги, от бессилия. Села на лавку, голову склонит — и тихо плачет. А бабушки сельские, что слышали о беде, заходили к ней, сажали рядом, брали за руки, шептали ласково: утешали, уговаривали, старались хоть малость сердце ей успокоить. Но слёзы текли, и горе в доме стояло, словно густой дым.
Тогда Ваня, едва глаза свои вытер от сна тревожного, подумал: а может, и мне тихонько за Машей пойти? Очень он её любил — и сестра она была хорошая, заботливая. Что ни попросишь — всё сделает, не упрямясь. И других любила, и Ваню тоже, по-своему, нежно.
Да и папа, когда в последний раз уезжал на заработки, сказал Ване серьёзно, глядя прямо в глаза:
— Оставляю тебя за мужика в доме. Маму и Машу береги. Да и за хозяйством присматривай.
Вот и встал перед Ваней вопрос, как камень тяжёлый: как же я завет отцовский выполню, если Маша ушла, а я и пальцем не шевельнул?
Взял Ваня буханку хлеба, отрезал кусок сала, да пяток луковиц в рюкзак положил. Ножик с собой взял — тот, с которым всегда в лес ходил, и верёвку, на всякий случай, на случай беды. Всё с умом собрал, как учили старики: и еда, и нужная вещица, и запас прочности.
С утра сказал, будто простое дело:
— Пойду, грибы поищу.
Но на него никто особого внимания не обратил. Все глаза были на маму: на неё глядели, утешали, ласково слова шептали. Боялись, чтоб с горя или от отчаяния сама себе чего не сделала. И потому Ваню, пока он тихо готовился, почти не замечали — думали, дело её важнее, а он — парень взрослый, сам справится.
Пошёл Ваня в лес. Лес тот он знал, как свои пять пальцев, каждая тропинка ему была знакома, каждое дерево — старый друг. Идёт себе, прислушивается.
Через несколько часов дошёл он до оврага. Остановился, глубоко вздохнул, ладони сложил на груди и крестом провёл — так делали старые, когда впереди неизвестность. И, собравшись, через овраг полез.
А овраг-то заросший, заросли колючие, ветки цепляют за одежду, еле протиснёшься. Да и дно его непростое: то ли ручей там журчит, то ли болото лежит — под ногами хлюпает, местами вязнет сапог. Ваня осторожно ступает, держится за ветки, но всё-таки перелез через овраг и пошёл дальше, в чащу Чёрного леса, куда никто из деревни не заходил.
А дальше лес становился всё дремучее, дремучее. Только деревья да кусты, да ветви переплетаются так, что солнце едва пробивается к земле. Тропинок ни одной — будто лес сам спрятался, закрылся от глаз человеческих.
Странно было ещё и то, что птицы не пели. А ведь лето было, да такое, что всегда в эти дни птицы щебетали, чирикали, радовались теплу. А здесь — ни звука, ни малейшего треска.
Зверя тоже не встретишь. Ни следа, ни шороха. Только лес стоит, молчит, и кажется, будто сам наблюдает за тем, кто осмелился сюда войти. Ваня шёл тихо, стараясь не шуметь, — лес этот был не как обычный, а какой-то чужой, почти живой.
Продирается Ваня дальше, да вдруг стал замечать: между деревьями появилась тропинка — звериная, как старики бы сказали. Невысокая такая, голову надо опускать, чтоб не зацепиться за ветки.
Пошёл Ваня по этой тропе, осторожно ступая. Только удивляется: следов звериных на ней нет — ни лапы, ни когтя, ни одного шороха.
— Что ж это за звериная тропа, если звери по ней не ходят? — думает он. — А кто же тогда идёт, да следов не оставляет?
И прохлада лесная, и тишина странная на душе у Вани так ложатся, словно лес сам за ним наблюдает.
Ну да ничего, думает Ваня, и идёт дальше. И стал замечать: тропинка лесная расширяется, и уже не надо голову низко склонять — ветки поднимаются всё выше и выше, солнце начинает пробиваться между ними.
Идёт он, осторожно ступая, под ноги смотрит, то вправо, то влево оглядывается. Думает, может, Машины следы заметит, или ещё что-нибудь приметное — обрывок одежды, ветку сломанную, кусок чего-то знакомого. Глаза настороженно ловят малейший шорох в тишине дремучего леса.
И вдруг слышит Ваня голос старушачий, противный, мерзковатый:
— Ну и чего это ты сюда припёрся?
Поднял Ваня голову и видит: тропинка выходит на поляну, а на самой поляне, чуть в стороне, стоит бабка. Страшная такая, что дух захватывает. Лет ей, видно, уж сто, а может и больше. Нос длинный да кривой, словно у совы, а зубов, видно, почти нет — только шамкает при разговоре. Один клык, жёлтый и длинный, торчит изо рта, заходит на верхнюю губу. А глаза у неё — злые-злые, будто через них сама тьма смотрит. Ваня замер, а ноги чуть сами прочь не понеслись.
Но Ваня был мальчик не из робкого десятка. Собрался с духом, плечи расправил и отвечает старухе ровно:
— Сестру ищу. Она сюда идти обещалась… и пропала.
Старуха прищурилась, голосом скрипучим и мерзким говорит:
— Поздно пришёл… забрали её они, и не отдадут.
— Кто они? — спрашивает Ваня, хоть и страшно ему, но гордость держит его прямо.
Старуха усмехнулась недобро, глаза блестят, и говорит тихо, тягуче:
— Они…
И пауза, и ухмылка ещё злее стала:
— Они — те, кто берут и не отдают.
— А я всё равно пойду, — говорит Ваня твёрдо, — и заберу Машу.
Старуха глаза прищурила, криво ухмыльнулась и скрипуче отвечает:
— Чтобы её забрать, нужно им взамен что-то оставить. А у тебя что есть?
— Картошка у меня есть, — говорит Ваня, — сало, нож и верёвка хорошая, крепкая.
Старуха утробно, низко так, захохотала:
— Ха-ха-ха! — и смех этот лесом отдавался, — им всего этого не надо. Не отдадут сестру твою.
И взгляд её, злой и хитрый, словно сам лес потемнел на месте, где стоял Ваня.
— А что им надо? — спрашивает Ваня, взгляд не опуская.
— Ну, — говорит старуха, скрипучим голосом, — можешь кровь свою им оставить. У тебя нож есть, да? Палец себе надрежешь, если боли не побоишься, и пусть несколько капель на землю упадёт. Кровь человеческая им нравится… Может, и обменяют её на твою Машу. А потом к ране лист подорожника приложи и возвращайся с сестрою своею.
Она замолчала, глядя на Ваню, а потом утробно захохотала:
— Не боишься-то палец свой резать? Больно ведь будет! Ха-ха-ха!
— Не боюсь, — отвечает Ваня, твёрдо, — надо будет разрезать — так разрежу.
— Ну иди-иди, — сказала старуха глумливо, — посмотрим, какой ты смелый.
И смех её разлился по лесу, будто сам Чёрный лес посмеялся вместе с ней, а Ваня шагнул вперёд, решимость в сердце держал, как щит.
Пошёл Ваня вперёд, шаги осторожные. А тут и мысль в голову пришла: а не мешает ли спросить у старухи, сколько ещё идти до того места, где Машу найти можно.
Оглянулся — а старухи-то и нет! Ни тени её, ни голоса. Словно сквозь землю провалилась, и ни следа от неё не осталось. Только тишина лесная да тропинка, ведущая дальше в чащу.
Пошёл Ваня дальше, и вот вышел к небольшому болоту, поросшему ряской. Тропинка с одного края его огибает и дальше в лес уходит, едва заметная среди зарослей.
Повернул Ваня по тропинке — и вдруг слышит голос, тихий, протяжный:
— Ты куда, мальчик?
Оглянулся он — и видит: на кочке посреди болота сидит девочка. Такого же возраста, как Маша, только вся в водорослях обвита, словно сама из болота выросла. Кожа у неё зеленоватая, покрытая, как высохшими водорослями, и глаза блестят странным, холодным светом.
— Я за Машей иду, за сестрою своею, — отвечает Ваня, голос твёрдый, хоть и дрожит от тревоги. — А ты кто такая?
Девочка чуть наклонила голову, глаза её блестят в сумраке болота, и говорит тихо:
— Раньше меня звали Оленькой… — голос звучит печально, как шорох сухих листьев. — А теперь… я просто русалка болотная, без имени и без будущего.
Ваня посмотрел на неё и сердце сжалось. Вот оно, бедное дитя лесное, потерявшее всё человеческое.
— А чего ты русалкой стала, — спрашивает Ваня, — если раньше Олей была? Зачем из девочки в русалку превращаться?
Девочка грустно покачала головой, глаза её блестят в сумраке болота, и говорит тихо:
— Да не по своей воле я стала русалкой… Мама моя умерла, а папка женился на другой, чтоб по хозяйству помогала. А то одному трудно: землю пахать, скотину кормить, еду готовить, да и порядок в доме держать. А я ещё маленькая была — от меня большой помощи ждать было нечего.
— Только не ведал папа, — продолжает она, — что на ведьме женился. Пришла она в дом не одна, а с дочерью своей. Папа думал: вырастим мы вместе, дочку её как меня любить будет. А у ведьмы свои были расчёты.
— Как-то вечером, — говорит она тихо, — напоила нас чаем с сонной одурью, и заснули мы непробудным сном. Взяла меня сонную, отнесла в лес и в болото кинула. А я во сне и захлебнулась… Только не умерла, а русалкой стала.
— Теперь вот существую тут одна, — закончила она шёпотом, — в омуте сижу и выйти не могу. Век вечный мне тут сидеть… и никто меня не видит, и никому я не служу, только сама себе да болоту.
Ваня слушал: вот как бывает, что судьба дитя меняет без спроса, и лес с болотом хранит её тайну.
А ведьма домой вернулась, и всю любовь папкину обратила на свою дочь. Папа и не заметил, что это не я, а другая. Стал её любить, как меня бы любил, жалеть, заботиться о ней… А она только ухмылялась, да глазками хитрыми стрелы пускала.
Потом ведьма из папы жизнь-то высосала. Говорят, когда чужую жизнь высасывают, сама ведьма моложе становится, силы прибавляются. Вот она и помолодела, а папа иссох весь, как засохшее дерево, да и помер вскоре.
Ведьме достался и дом наш, и всё добро. А я… осталась одна, в лесу, в болоте, как проклятая. И только память о доме, о семье да о дне прежнем — вот что держит меня в этом омуте, где век вечный мне жить суждено.
Только вот люди этого терпеть не стали. Поняли, что дело нечистое, злое, что руками человеческими не исправишь. Собрались они, взяли колы да дубины — и пошли ведьму бить.
А она, хитрая да сильная, отвела им глаза и вместе с дочкой своей удрала подальше, как тень уходит в чащу леса.
Люди потом дом наш сожгли дотла, чтобы ведьма не вернулась и зло своё больше не пустила. А куда она подевалась после того, мне не ведомо — будто сама земля её проглотила, и только шёпот ветра да лесная тишина помнят ту беду.
Когда луна выходит, то я на кочку вылезаю, чтобы хоть оглядеться вокруг. Каждую веточку, каждую тропинку знаю: кто где и как быстро растёт, какая засыхает, какая появляется. Вот единственное моё развлечение. В болоте даже лягушки не живут — только я одна.
Днём я не выхожу, сижу в омуте, потому что дневной свет для меня очень яркий, глаза режет. А тут глянула — вижу, кто-то идёт, и выглянула посмотреть. Гляжу — ты идёшь.
— А сестру мою Машу ты не видела? — спросил Ваня, тревожно глядя на девочку. — Не проходила она тут?
— Видела я сестру твою, — отвечает русалка, — давеча она проходила тут. Но сестру твою уже забрали… не отдадут тебе.
Ваня сжался: вдруг с сестрой так же сделают, как с русалкой: в болоте — утопят или что ещё лихое учинят.
— А кто забрал-то? — спросил он дрожащим голосом.
— Нет у них ни имени, ни названия, — отвечает русалка, глаза её блестят как луч луны, — нечисть, одним словом.
— Да нет, — говорит Ваня, плечи расправив, — заберу я Машу. Я знаю: если взамен её чуть капель крови на землю пролить, то отдадут её мне.
— А без Маши мне отсюда нельзя уходить, — добавил он. — Что я отцу скажу? Он мне Машу доверил, а я не углядел… и если вернусь с пустыми руками, как же ему глаза в глаза смотреть?
— Да ты что! — вскрикнула русалка. — Не вздумай этого делать! Нельзя им кровь свою оставлять!
— Это тебе кикимора старая посоветовала, я знаю, — продолжала она, голос у неё скрипучий и злой. — Она сама из них!
— Если кровь свою там оставишь, — говорит она, — то назад уж никак не уйти. Налетят на тебя и всю кровь высосут. Им только дай запах крови услышать — и дело кончено, мальчик!
— А что ж мне им дать? — спрашивает Ваня. — Сестру-то забирать надо. У меня картошка есть варёная, сало, нож и верёвка.
— Да нет, Ваня, — отвечает русалка, — всё, что можно купить за деньги, им не нужно. Им нужно то, что цены не имеет.
— Ладно, — добавила она после паузы, тихо, почти ласково, — помогу я тебе. Понравился ты мне. Добрый ты и смелый, и за сестру готов собою пожертвовать.
Ваня глянул на неё и сердце как-то теплее забилось: вот она, помощь в лесу, где сам Чёрный лес наблюдает за каждым шагом.
— Сделай так, — говорит русалка тихо, но твёрдо, — сейчас обойди болото. Только не справа, где тропинка идёт, а слева, где через кусты колючие придётся продираться.
— А тогда, обойдя болотце, — продолжает она, — ты опять выйдешь на тропинку… но ты уже разорвёшь её.
— На тропинке стань спиной туда, куда тебе идти надо. И не вздумай поворачиваться! —Вниз смотри, можешь чуть наклониться, чтобы тропу лучше видеть. Но иди всегда задом наперёд.
— Выйдешь на поляну, — говорит русалка тихо, — и с тобой заговорят. Отвечай им, но не поворачивайся!
— Хотя они будут всячески заманивать, чтобы ты повернулся. Когда спросят, что за сестру оставишь, скажи им: — «Оставляю вам её болезнь». Они очень разозлятся, но сестру тебе отдадут.
— Машу поставишь перед собой и вели ей тоже не поворачиваться. И возвращайтесь уже не задом наперёд, как ты пришёл, а как обычно люди ходят. И не вздумайте оборачиваться, чтобы вы сзади не слышали!
— Когда вернётесь к этому болоту, — обходите его так же, как ты раньше обходил: через тернии, колючие кусты. А потом идите дальше по тропинке и через овраг.
— Когда овраг перейдёте, — продолжает она, — можете уже спокойно идти: вам ничего не грозит. После оврага их власть и сила заканчиваются.
— Всё запомнил? — глаза её сверкают, голос серьёзен и властен.
Ваня кивнул, дорога трудная, но шанс спасти Машу — дороже страха.
— Всё запомнил, — отвечает Ваня. — А если Маша тоже мимо твоего болота проходила, то почему ты ей не сказала обойти его с другой стороны?
— А потому что она девчонка, — ответила русалка, голос её стал капризным. — Не люблю я девчонок. Как подумаю о них, так сразу дочку ведьмину вспоминаю… гадкая такая.
— С твоей Машей я даже не разговаривала, прошла она себе и прошла.
— Хотя я всё про неё знаю, — сказала русалка. — И болезнь эту смертельную на неё Курий царь послал… за то, что твоя мама, как курицу зарежет, так куриную голову и потроха другим курам на съедение кидает. Они и склёвывают мясо себе подобного. А Курий царь этого ой как не любит. Нельзя есть себе подобных — страшное это зло.
— Хотел Курий царь своё проклятие на твою мать наслать, — продолжила она, — но она сильная, и проклятие отскочило от неё. В таких случаях оно всегда падает на самого слабого из тех, кто рядом.
— Ты тоже сильнее сестры, — вот оно и на Машу и упало.
— Ну, а теперь ты иди, — сказала русалка, — не медли. Помни: до заката солнца ты должен успеть. После заката вся сила нечисти удваивается.
— Хорошо, — сказал Ваня и пошёл. Обошёл болото слева, продираясь через колючие кусты; штаны ободрал, руки поцарапал, да всё-таки вышел на тропинку с другой стороны. Повернулся спиной вперёд и стал пятиться.
Тяжело было так идти: ветки деревьев опять опустились низко и цепляли его, ноги то в ямку провалятся, то на корень наткнутся. Несколько раз даже падал, за землю руками держался, но не осмеливался смотреть вперёд.
Становился и опять пятился назад, — впереди сестра, и за неё идти стоит всех трудов и опасностей.
Через какое-то время стало темнеть. Хотя день был в разгаре, и небо ясное, без облачка, воздух стал затхлым и спертым, дышать тяжело.
И тогда раздался голос ужасный, хриплый, будто сам лес шепчет и злится:
— О, какие гости к нам пожаловали! Ну поворачивайся, проходи, садись, поговори с нами, расскажи, чего ты хочешь, чего пришёл!
Ваня остановился, сердце в груди колотилось, а вокруг — тишина, в которой пряталась злобная сила обитателей Чёрного леса.
Слова звучали миролюбиво, да только такая ненависть в них пряталась, что у Вани оторопь прошла.
— Не буду я поворачиваться и садиться с вами не буду, — сказал он, еле сдерживая дрожащий голос. — Отдавайте сестру.
Сзади раздался громкий гогот, с полдюжины глоток, хриплый и мерзкий, как скрежет железа.
— Ишь ты какой, — прогремел другой голос, грубый и сварливый, — сестру ему подавай! Ничего мы так не отдаём, если ничего не получим взамен. Что ты нам дашь? Что у тебя есть?
— Если хочешь, — добавил голос другой, низкий и скрипучий, — можешь кровь свою на землю капнуть. Мы это любим. Капнешь — вернём твою сестру.
— Не дам я вам своей крови! — громко выкрикнул Ваня. — Даже понюхать её не дам! Отдавайте сестру!
— А что ты нам оставишь вместо неё? — раздался грубый голос. — Хочешь — сам оставайся. Нам всё равно, кого жрать. Только учти: едой, ножиком и верёвкой ты не откупишься, не нужны они нам. Что оставишь?
— Оставляю вам её болезнь! — громко крикнул Ваня, и слова его эхом разнеслись по лесу.
Жуткий вопль раздался в ответ, разрывая тишину леса, и постепенно перешёл в злобное рычание множества существ, будто сама тьма шевелилась и шипела.
Потом раздался ужасный голос, полный злобы и ненависти, прокричавший так, что эхом отразилось по чащобе:
— Это русалка его научила, мерзость такая! Эх, добраться бы нам до неё!
И тут что-то ткнулось Ване в руку. Он чуть повернулся в сторону и увидел — рядом стоит Маша. Она вложила свою ладонь в его и тихо сказала:
— Пойдём, Ванечка, уведи меня… мне страшно здесь.
— Хорошо, Машенька, — сказал Ваня. — Но встань впереди меня и иди вперёд. Я буду идти сзади и держать тебя за плечи, чтобы ты не оглянулась. Ни в коем случае нельзя оглядываться! Если кто-то из нас оглянется — мы навсегда останемся здесь.
Он поставил Машу перед собой, взял сзади за плечи и, слегка подталкивая, повел вперёд.
Сзади раздавались всякие звуки: вопли, крики, голоса друзей, зовущих их. Один раз даже послышался голос мамы, и Маша чуть не оглянулась, но Ваня крепко держал её за плечи, не давая повернуть голову.
Потом позвал голос отца. Тут уж Ваня чуть не сорвался и не оглянулся, но сдержался.
Постепенно звуки и голоса стали стихать, воздух стал чище, дышать стало легче. Светлело вокруг, и вот они вышли к болотцу.
Обошли его через тернии, потом опять вернулись на тропинку. Тут Ваня остановился и громко сказал:
— Спасибо, Олечка… уж не знаю, как тебя отблагодарить.
И услышал Ваня в ответ голос русалки, тихий и звонкий, словно сама вода журчит:
— На Иван Купала сплети веночек и опусти его в речку, что возле вашего села течёт. И скажи при этом: «Веночек, веночек, плыви к русалке в омуточек».
— Он приплывёт ко мне, — продолжала она, — и я буду довольна. У меня цветы никогда не завянут, буду любоваться ими и разговаривать с ними. Тогда всё как-то легче будет.
— Да, и ещё, — тихо добавила русалка, — скажи своей маме, чтобы больше головы и потроха кур, которых она режет, курам на съедение не отдавалась. Нельзя есть себе подобных. Курьему царю это очень не нравится. Как бы он опять не наслал на вас за это какую беду.
— Собаке можете отдавать эти потроха или кошкам, — продолжала она, — а можете просто в землю закапывать. Но курам не отдавайте. Нельзя есть себе подобных.
— Хорошо, русалочка, — сказал Ваня, и они пошли дальше.
Вскоре подошли к оврагу и с трудом перебрались через него. Солнце уже клонилось к закату, но лес вдруг стал другим: снова раздались песни птиц, жужжание насекомых, запахи трав и цветов.
Лес наполнился жизнью, стал таким, к какому они привыкли, добрым и знакомым, и тревога постепенно отступила. Ваня больше не держал Машу за плечи, самое трудное позади, и впереди — путь домой.
Выйдя из лесу, они подошли к дому. Мама, которая всё это время сидела у окна и плакала, выбежала им навстречу.
Слёзы катились по её лицу, но вместе с ними слышался смех — радостный и облегчённый. Она обнимала то Машу, то Ваню, то их обоих сразу, словно не могла насытиться радостью, что дети её живы и здоровы.
Односельчане тоже подошли поближе, стали расспрашивать, где же они были, где Ваня нашёл Машу.
А потом кто-то заметил:
— А Маша-то похорошела!
И тут все обратили внимание: с Машиной кожи ушла желтизна, на щёчках появился румянец, губки налились цветом спелой клубники. Она ещё была худенькая, но уже не измождённая, как раньше, а словно свет самого леса коснулся её, вернул жизнь и здоровье.
Когда люди, порадовавшись возвращению детей, разошлись, Ваня подошёл к маме и сказал тихо, но серьёзно:
— Мамочка… никогда больше не отдавай головы и потроха зарезанных кур самим курам на съедение. Не хорошо это очень. Из-за этого Машенька и болела.
— Да ну что ты говоришь, — ответила мама, смущённо морщась, — я всегда им головы и потроха отдавала, им это полезно. Это же белок.
Ваня только покачал головой: лес и его тайны учат людей, а человек без внимания к ним может дорого заплатить.
— Нет, мама, — сказала Маша, голос её был твёрдый, — не делай этого больше, а то быть беде. Подобные не должны есть подобных. Отдавай Шарику или Мурке, а не курам.
— Ну хорошо, — вздохнула мама, и в её глазах сияла радость от того, что дети живы и здоровы; спорить она больше не стала.
С тех пор куры перестали есть кур: подобные не ели подобных. И в доме снова воцарился порядок, а в сердце каждого была благодарность за то, что зло обошло их стороной.
Вскоре с заработков вернулся папа. Все были безмерно счастливы. Рассказали ему про болезнь Маши и её чудесное выздоровление. Папа испугался сильно — он очень любил свою доченьку. Но Маша к тому времени уже полностью поправилась: похорошела, расцвела, так что бояться за её здоровье не было причин.
Мама смеялась и рассказывала, как врачи по нескольку раз обследовали Машеньку. Всё никак не могли поверить, что она была больна такой тяжёлой, неизлечимой болезнью, а теперь здорова, как прежде.
И зажили они всей семьёй дружно и счастливо, и каждый день был полон тепла, заботы и радости.
Только о том, что происходило в Чёрном лесу, Ваня и Маша никому не рассказывали. Словно невидимая сила удерживала их от этого, шептала на ухо: «Не говори». Они понимали — говорить об этом нельзя, и молчали, храня в сердце тайну леса, суровую и строгую, как сама природа.
Вскоре подошёл праздник Ивана Купалы. Ваня сплёл венок из полевых ромашек, чтобы отблагодарить русалочку. Маша тоже сплела венок, только из одуванчиков, и захотела отправить его русалочке.
Вечером они подошли к речке, осторожно положили свои венки на воду и вместе тихо произнесли:
— Веночек, веночек, плыви к русалке в омуточек!
И словно невидимая сила подхватила венки и понесла их по воде. Не по течению поплыли они, а в сторону от Вани и Маши. При этом им почудился сзади, со стороны леса, счастливый смех — тихий, как шелест травы. Может, им даже и показалось…
После они взялись за руки и вернулись домой. Впереди их ждала долгая и счастливая жизнь, полная радости, тепла и тихой благодарности лесу и его тайнам.