Два дня миновало с того часа, как я получил послание, повергшее мой дух в состояние, близкое к беспросветной тоске. Письмо от Александра — друга моей юности, чей образ давно уже стал для меня светлым призраком из беззаботного прошлого.

Едва мои пальцы коснулись конверта, как сердце мое сжала ледяная рука дурного предчувствия. Это была не просто грусть — нет. Волна безнадёжности накрыла меня с такой физической осязаемостью, словно в комнате вдруг стал нестерпимо спёртым воздух. Конверт был тяжелее, чем следовало, и, как мне показалось на миг, тёплым, будто он проделал путь, согретый чьим-то лихорадочным дыханием.

Вскрыв его, я нашёл лишь подтверждение своим самым мрачным догадкам. Почерк! О, этот почерк, которым я так восхищался в юности. Ранее он был филигранен — каждая буква выводилась с тщательностью искусного мастера пера, лёгкий наклон выдавал не просто аристократа, но человека тонкой душевной организации, ценящего гармонию. Теперь же передо мной лежали свидетельства совершенного распада. Строки не шли прямо, они ползли по бумаге, как испуганные черви, то взбираясь вверх, то проваливаясь вниз. Буквы, некогда округлые и изящные, теперь были сломаны, разбросаны по странице в диком беспорядке, словно писавший боролся с неведомой силой, вырывавшей перо из его руки. Чернила кое-где расплылись жирными кляксами, похожими на запёкшуюся кровь, а в иных местах были едва различимы, будто у Александра не хватало сил даже на то, чтобы должным образом обмакнуть перо.

Более десяти лет минуло с нашей последней встречи. После того как он вступил в права наследования фамильного имения, затерянного в сумрачных лесах Восточной Пруссии, наша переписка стала реже, но не прерывалась. Мы обменивались мыслями, чувствами, планами. И вдруг — полгода гробового молчания. Я, признаться, не придал этому значения, решив, что виной тому хлопоты, связанные с женитьбой. В своём последнем, предшествовавшем этой зловещей тишине письме, он с воодушевлением писал о скорой свадьбе, сулил прислать приглашение и назвать точную дату торжества, которая должна была прийтись примерно, как раз на два месяца ранее. Я тешил себя мыслью, что он попросту забыл о приглашении или же церемонию пришлось отложить по причине, скажем, траура в семье невесты. Я ждал известий, но, признаюсь, ждал их со спокойствием, свойственным человеку, уверенному в завтрашнем дне.

Но то, что лежало передо мной сейчас, не было известием. Это был крик. Я мало что смог разобрать в этом хаосе каракуль. Слова налезали друг на друга, фразы обрывались на полуслове, будто писавший забывал, о чём хотел сказать, или же его внимание переключалось на нечто ужасное, происходящее прямо у него за спиной. Но общий смысл, пульсирующий в этом безумном тексте, был ясен: он молил. Молил приехать незамедлительно, не мешкая ни дня, ни часа. В этом призыве чувствовался не просто страх, но какая-то запредельная, всепоглощающая паника смертельно раненного зверя, забившегося в угол.

Разбирая корявые строчки, полные отчаяния, я наткнулся на странный постскриптум. Он был написан не в строку, а столбиком, словно Александр в беспамятстве пытался сложить слова в некое подобие стиха. Бумага под моими пальцами показалась холоднее, чем минуту назад, когда я прочёл вот эти строки:

Недели. Дни. Года.
Тоска — стена.
Не пускает меня.
Могильная плита.
Надо открыть врата.

Ни вперёд.
Ни назад.
Не смотрю —
Но вижу взгляд.
Всюду холод,

Всюду тьма.

Внизу стояла подпись: Барон Александр фон Вальденштейн — и под ней фамильная печать с изображением горгульи.

Я не медлил ни мгновения. Чувство долга перед другом, смешанное с жгучим, почти болезненным любопытством, погнало меня прочь из дома. Собрав самый необходимый багаж, я сел в первый же поезд, следующий на запад. И теперь, глядя в чёрное окно вагона, где пляшут лишь мои собственные, испуганные тени, я думаю об Александре. И о той тайне, что ждёт меня в старом доме, затерянном среди вековых сосен, где даже ветер, должно быть, шепчет на неведомом языке.

Загрузка...