"Улыбка, сотканная из страха "
Цирк «Улыбка» пах пылью, гримом и сахарной ватой. Но для его директора, Аркадия Воронова, это был аромат дома. Он стоял за кулисами, сияя ослепительной, отрепетированной до автоматизма улыбкой, и наблюдал, как его детище — его больное, прекрасное детище — оживало под софитами.
Под куполом, нарушая все законы гравитации, порхали балерины. На арене иллюзионист творил свое очередное колдовство, заставляя исчезать не только голубей, но и здравый смысл. А клоун Лекс, споткнувшись о собственную тень, с карточным шелестом рассыпал по всему манежу колоду чёрных, как его юмор, игральных карт.
Зрители были в восторге. Но всему приходит конец. Овации стихли, огни погасли, и публика медленно разошлась, унося с собой частичку магии.
В гримёрке царил привычный хаос. Балерины, скинувшие пуанты, носились друг за другом, словно мотыльки в шторм. Директор Аркадий с отеческим вздохом пытался навести подобие порядка и отправить всех по домам. А в углу, развалившись на столе, уже похрапывал клоун Лекс, уронив голову на разбросанные карты. Похоже, он снова решил, что гримёрка — его личная спальня.
И лишь один человек оставался недвижим. Иллюзионист, известный за кулисами как Упрямец, сидел в тени, отгороженный от всеобщего веселья невидимой стеной. Он был ходячим противоречием: воплощённой вредностью в одеждах опасно обаятельного джентльмена. Его иссиня-чёрный плащ, наброшенный на безупречно белую рубашку, и безукоризненно завязанный галстук кричали о контроле. Но чёрные растрёпанные волосы и ледяной, почти скучающий взгляд выдавали бурю, которую он так тщательно скрывал.
В его изящных, но упрямых пальцах замер стакан с водой. Это была его единственная слабость — в минуты скрытого волнения он делал несколько мелких, почти незаметных глотков, словно пытаясь потушить пожар внутри.
— Вам не кажется, что в цирке творится что-то... странное? — его голос прозвучал резко, разрезая воздух, как лезвие. — Уже третий день мне снится один и тот же ребёнок. Он плачет без остановки. А во время выступлений... — Упрямец сделал глоток. — Мне кажется, я вижу его на задних трибунах. Он смотрит на меня таким острым взглядом, а стоит мне отвести глаза — будто испаряется.
В ответ повисла тишина, которую нарушил лишь сонный вздох клоуна.
—Та забей ты, — прохрипел Лекс, не поднимая головы. — Подумаешь, ребёнок ноет. Не высыпаешься — вот и всё. Могу порекомендовать отличное снотворное... для вечного сна.
И, выдав свою коронную шутку в стиле «чёрный юмор на грани фола», он снова отключился.
Упрямец лишь едва заметно дрогнул уголком губ. Улыбка — редкий и ценный гость на его лице.
—Года летят, а ты, Лекс, не меняешься. Таким же странным остался, каким и был.
Он вышел из гримёрки, пожелав всем удачи, и растворился в ночи. А за его спиной цирк жил своей жизнью: балерины продолжали свой хаотичный балет, директор безнадежно уговаривал Лекса перебраться на кровать, а карты на столе лежали разбросанные, как предсказания несбывшихся желаний.
Но той ночью сон не принёс Упрямцу покоя. Тихий плач снова настиг его, перерастая в леденящий ужас. Ему стало нечем дышать. Он задыхался, в панике пытаясь вдохнуть воздух, которого не было, в то время как в темноте за его веками зловеще улыбался одинокий мальчик на пустых трибунах.
На следующее утро в гримёрке пахло скипидаром, пудрой и тихим отчаянием. Воздух был тяжёл, будто пропитан вчерашним страхом. Упрямец, обычно напоминавший затаившегося ястреба, сейчас сидел ссутулившись, его изящные пальцы с бессознательным упорством сжимали стакан с водой. Он и словами, и всем видом пытался передать тень того ужаса, что настиг его ночью — леденящую нехватку воздуха, беспомощность и тот пронзительный, недетский взгляд с задних рядов.
Выслушав его, директор Аркадий Воронов тяжело вздохнул. Его собственные шрамы, казалось, на мгновение проступили ярче.
—Послушай, — голос его звучал с непривычной, отеческой мягкостью. — Может, тебе стоит взять небольшой отпуск? Съездить, сменить обстановку. Цирк никуда не денется.
Упрямец не стал спорить, что было тревожнее любой его язвительной реплики. Он лишь коротко кивнул, отпил один последний, обжигающе медленный глоток и вышел, оставив за собой зияющую пустоту.
И с этого дня цирк «Улыбка» стал выступать без своего главного скептика. На следующем представлении магия на арене творилась, но в ней не хватало его, упрямого, колючего присутствия. Публика, впрочем, ничего не заметила. Её восторженный взор был прикован к «Сестринскому трио» — Агате, Люси и Мире.
Агата, старшая, вела их танец с железной волей дирижёра, каждым взмахом руки повелевая пространством. Её взгляд был точным и неуклонным, словно стрелка компаса, всегда знающая путь. В её жилах текла не кровь, а расплавленная сталь ответственности.
Люси, средняя, была самой душой их танца. Её улыбка могла бы осветить самые тёмные углы цирка. Она не просто выполняла движения — она источала чистую, ничем не омрачённую радость бытия, заставляя зрителей верить в то, что мир прекрасен.
А вот Мира, младшая, парила в этом танце, как осенний листок, подхваченный вихрем. Её взгляд часто терялся в тенях под куполом, а мысли пускались в пляс, куда более сложный, чем тот, что она оттанцовывала на сцене. «Может, я лишняя? — шептало её сердце в такт музыке. — Возможно, я для них просто груз, балласт, который не решаются сбросить. Может, это не моё...»
Но едва в её движениях закрадывалась неуверенность, Агата встречалась с ней взглядом — твёрдым, но ободряющим, а пассия Люси мягко направляла её, словно поправляя невидимые крылья. Они были для неё и якорем, и парусом, не позволяя сбиться с пути или потонуть в трясине собственных сомнений.
Представление в цирке «Улыбка» шло как по маслу. Публика замирала в восторге, и этот гул восхищения был лучшим наркотиком для артистов. И вот на сцену выпорхнул Лекс — чтобы с размаху шлёпнуться на манеж, предварительно исполнив авангардный кульбит, больше смахивающий на падение ангела с заносом.
Он поднялся с видом монарха, поднявшего с земли не перчатку, а собственную корону, и тут же заметил, что один из его ботинок, предательски покинув ногу, укатился в оркестровую яму.
Лекс (с пафосом, обращаясь к ботинку): «Эй, беглец! Я тебя на роль пригласил, осветил софитами, подарил смысл! А ты в самый драматический момент устраиваешь саботаж? Помнишь, кем ты была? Дырявой подошвой на асфальте жизни! А теперь изволь вернуться — твоя сцена, твоё предназначение — это моя нога!»
В это время под куполом парило «Сестринское трио». Их танец был шедевром грации, пока в сознании Миры не раздался оглушительный детский плач. От этой звуковой иглы в висках её голова будто треснула изнутри. Контроль рухнул. Балерина споткнулась и упала на колени, вцепившись ладонями в голову.
Музыка смолкла. Зал застыл, и тишину пронзил встревоженный шёпот. И тут же к Мире подлетел Лекс, превращая чужой провал в свой аншлаг.
Лекс (с клоунским придыханием, протягивая руку): «Ох, милочка! Я, конечно, ослепителен, но не до такой же степени, чтобы вы падали передо мной на колени! Публика ещё подумает, что я делаю предложение!»
Зал взорвался смехом и овациями. Мира, всё ещё бледная, молча посмотрела на него, взяла протянутую руку, и номер был кое-как завершён.
(Позже. Гримёрка.)
Лекс, развалившись на стуле, снимал грим:
«Ну,Мира, я кое-чего не понимаю. Конечно, я парень видный и от меня исходит аура дорогого парфюма "Запах Победы", но так-то падать передо мной на сцене... Это уже слишком даже для моего самолюбия».
Мира (тихо): «Я просто...»
«Что"просто"? — перебил её Лекс. — А если бы меня рядом не оказалось? Что бы ты тогда делала? Рыдала в пол?»
Агата мгновенно вступилась, подходя к сестре:
«Лекс,хватит! Ситуация была ужасной, да. Ты помог её исправить — спасибо. Но не нужно на неё давить».
«Ладно, задрали! — Лекс махнул рукой. — Я для всех тут клоун-спасатель, а меня же и винят». Он тяжело вздохнул, и его голос внезапно стал не по-клоунски тихим и серьёзным. «А вы не задумывались... что наш цирк... он уже не тот? Вот даже Упрямец... Упрямец ушёл. Любимец публики. И что? Что, если он, вернувшись из "отпуска", скажет, что уходит навсегда? Что тогда будет с нами?»
С этими словами он нервно подошёл к своему любимому столу, плюхнулся на него и через мгновение уже тихо похрапывал.
Мира (обращаясь к Аркадию и сёстрам, дрожащим голосом): «У меня в голове... закричал маленький мальчик. Это был... такой громкий крик, что я думала, моя голова треснет. Прямо как... как у Упрямца бывало».
Директор Аркадий Воронов замер, его лицо стало каменным. В этот момент с стола донёсся сонный голос:
Лекс (сквозь дрёму, не открывая глаз): «А помните, года полтора назад, ко мне тут один сопляк приставал... Автограф ему подавай, а я спать хотел... Вроде, и к вам он тогда подходил... Ох и ревень же был, когда я ему отказал... Интересно, он ещё ходит на наши выступления
И, громко чмокнув, как будто говоря во сне, он повернулся на другой бок, оставив в гримёрке повисшее в воздухе тяжёлое, многое объясняющее молчание
С тех пор как Упрямец покинул цирк, прошло несколько дней. Жизнь в «Улыбке» будто бы текла по-прежнему, но это была иллюзия, натянутая, как барабанная кожа. Каждый артист, выходя на арену, теперь украдкой вглядывался в затемнённые трибуны, пытаясь в каждой тени разглядеть того самого мальчика. Что же видел Упрямец? Какой ужас отнял у него сон и заставил бежать?
Тем временем сам Упрямец возвращался из магазина. На его лице появились крохи былой уверенности, ушла мертвенная бледность. Но глаза — эти зеркала души — оставались двумя выгоревшими пустынями, а синяки под ними, густо-фиолетовые, лежали, как мешки с проклятым золотом, тяжёлые и неспрятанные.
«Пора возвращаться, — давила его мысль, навязчивая и чёткая. — Вроде всё позади. Я справлюсь».
Но едва он поравнялся с золочёными воротами цирка, откуда-то изнутри полилась весёлая, беспечная музыка. И тут его собственная рука, будто на привязи у невидимого кукловода, дёрнулась в сторону «Улыбки». По щеке скатилась предательская слеза, а из горла вырвался душераздирающий, по-детски искренний смех. Он хохотал, заливаясь, не в силах сомкнуть губы, не в силах остановиться. Стиснув зубы, он с яростью оторвал ноги от асфальта и, почти бегом, добежал до дома.
Упрямец рухнул на кровать, сердце колотилось где-то в горле. Запив панику глотком ледяной воды, он потянулся к своему дневнику — толстой потрёпанной тетради, хранившей все тайны его жизни. Последние страницы были испещрены одной темой: мальчик. Кто он? Откуда? Едва в голове Упрямца рождалась хоть какая-то версия, он хватал ручку, чтобы зафиксировать её, но в тот же миг острая боль раскалённым гвоздём входила в висок, а его собственная кисть с неподдельным отвращением швыряла пишущий предмет на пол.
Он снова был бледен. Снова проигрывал. Отбросив тетрадь, Упрямец попытался выкинуть кошмар из головы, как вдруг вспомнил: завтра цирку «Улыбка» исполняется ровно 7 лет. На его измученном лице, против воли, расплылась широкая, самая настоящая улыбка.
«Друзья,— прошептал он в тишину, — спасибо вам».
Тем времена в цирке, завершив юбилейное представление, артисты устроили настоящий пир. Воздух гримёрки гудел от смеха, звенел бокалами и пах дорогим ромом. Балерины, раскрасневшиеся и счастливые, о чём-то оживлённо щебетали с директором. В углу, устроившись на своём законном столе, бездыханным сном спал Лекс, в обнимку с полупустой бутылкой выдержанного рома, словно с самой ценной в мире игрушкой.
Все были счастливы. И все, как один, тихо тосковали по тому, кого не хватало за этим столом больше всего — по их угрюмому, молчаливому Упрямцу.
И тут, будто почувствовав всеобщую грусть сквозь сон, Лекс резко восстал из небытия. Он вскочил на ноги, с грацией подвыпившего фламинго, и, высоко подняв бутылку, воззвал к замершему залу своим звучным, чуть хриплым от сна голосом:
«Друзья! Сияющие, блистательные, но, увы, меркнущие рядом со мной! То, что я скажу дальше, — невероятно, неслыханно и бросает вызов моему самолюбию! Но я предлагаю выпить за того, кто сейчас не среди нас! За того, чья вредность была прекрасней любой музыки, а молчание — красноречивей моих шуток! За Упрямца! За тебя!»
Громкое «ЗА УПРЯМЦА!» прокатилось по комнате, и воздух взорвался дружным стуком стекла о стекло — тостом в честь того, чья тень незримо витала среди них, связывая прошлое с надвигающимся ужасом.