Пролог

Всё началось со снов. Вернее, с побега в них. Когда дверь в спальню матери закрывалась с тихим, но неумолимым щелчком, означавшим конец дня и начало долгой ночи молчания, мальчик научился ускользать. Не телом — оно лежало неподвижно на жёстком матрасе, — а сознанием. Он открывал в себе дверь, о существовании которой не подозревала даже мадам Рембо со всей её набожной строгостью.

Артюру было десять, когда он впервые остался в сне наяву. Он понял, что спит, но не проснулся. Вместо этого он поднялся с постели, подошёл к окну и увидел, что за ним не тёмный сад Шарлевиля, а бескрайнее море из жидкого серебра. Он шагнул в это море без страха.


Открытие

— Ты опять витал в облаках, — голос матери разрезал воздух, как нож. — Земля, Артюр. Ноги должны быть на земле.

Он молчал, опустив глаза в тарелку с остывшим супом. Земля. Такая скучная, плоская, серая материя. В его снах земля пела. Камни излучали тихое гудение, а корни деревьев переплетались в сложные поэмы, понятные лишь тем, кто умел слушать кожей.

В шестнадцать он уже владел своим даром как виртуоз.

«Осознанное сновидение» — такого термина он не знал. Для него это было просто “другое место”. Более реальное, чем классная комната с запахом мела и влажного дерева, чем улицы провинциального города, вымощенные отчаянием.

Именно там, в лабиринте из света и тени, он впервые увидел её.

Она сидела на мраморной скале, о которую разбивалось нефритовое море. В руках — свиток папируса. Её волосы были не просто золотыми; они казались сплавленными из самого источника света. Но лицо… лицо он разглядеть не мог. Оно было скрыто то ли дымкой, то ли его собственным неверием.

— Ты пришёл за словами, — сказала она. Её голос был подобен звучанию струн, которых нет ни на одном инструменте.

— Я пришёл… чтобы сбежать, — честно ответил он.

— Это одно и то же, — она улыбнулась, и Артюр почувствовал этот изгиб губ всем существом, как физическое тепло. — Смотри.

Она развернула свиток. На нём были стихи. Не буквы, а скорее, узоры, пляски чернильных пятен, которые мгновенно отпечатывались в его памяти с кристальной ясностью. Артюр прочёл строфу про «пьяный корабль», мечущийся по воле безумных течений. Это было именно то: освобождение, бегство, ярость против всех берегов.

— Запомни, — сказала она. — И проснись.

Его выбросило в реальность как из катапульты. Серое утро. Крик матери снизу. Но в голове юноши звучали строфы, полные такой силы, что тело дрожало. Он схватил перо и начал писать, боясь упустить хоть слово.


Союз

Он назвал её Эрато. Муза лирической поэзии. В мифологии она была одной из девяти. В его снах — единственной.

Их встречи перестали быть только литературными. После того как он принёс в мир «Пьяный корабль» и шокировал парижских литераторов, голод на её присутствие стал мучительным, почти физическим.

Однажды ночью (сонной ночью, которая длилась вечность) он нашёл её не с свитком, а у водопада, низвергающегося в бездонное озеро. Эрато обернулась, и на этот раз он увидел лицо. Высокие скулы, губы, которые, казалось, хранили вкус всех запретных плодов, глаза цвета грозового неба перед самым ливнем.

— Ты пишешь теперь своими руками, — заметила она. Её голос звучал иначе. В нём была нота… ревности?

— Я записываю то, что ты даришь. Без тебя там, наверху, лишь пустота.

— «Наверху», — она рассмеялась, и звук был подобен падению тысяч хрустальных бокалов. — Ты думаешь, я живу «внизу»? Я живу внутри. В разломе между твоим желанием и твоим страхом.

Эрато сделала шаг к нему. Касание её пальцев к виску Артюра было нежным, как прикосновение лепестка, и обжигающим, как удар тока.

— Ты хочешь не только моих стихов, Артюр. Ты хочешь источник.

Он не стал отрицать. Его сновиденческое тело, свободное от условностей Шарлевиля и Парижа, отвечало ей с такой искренностью, от которой захватывало дух.

Они погрузились в воду, которая не была ни тёплой, ни холодной, а просто была, как сама стихия. Поцелуй Эрато был похож на утоление жажды, о которой Артюр не подозревал. Он пил из её гул, из её тишины, из изгиба её спины, повторявшего линию волн на песке. Это был акт творения, более интимный, чем любое физическое соитие в мире бодрствования. Он чувствовал, как строки рождаются не на бумаге, а в самой точке их соединения, в вспышках синего и золотого света под водой.

Проснулся он с криком. На губах — солевой вкус. На простыне — следы реального, земного смятения. И в голове готовый, огранённый, как алмаз, текст «Озарений».

— Ты должен быть осторожен, — сказала Эрато ему как то раз, когда они лежали на лугу из светящегося мха. Её голова покоилась у него на груди, но он не чувствовал её веса. — Моё царство не терпит жадности.

— Я не жадный. Я голодный, — пробормотал он, обвивая её волосы вокруг пальцев. И волосы таяли, как дым.

— Голод ненасытен. Он может поглотить и того, кто его кормит.

В ту ночь он унёс с собой в мир людей строки о «вечности, найденной в море, смешавшейся с солнцем». И страх.


Разлом

Реальность стала наступать жёстко и неотвратимо.

Скандалы с Верленом, нищета, бродяжничество, абсент, который туманил рассудок, но не мог вернуть ту острую ясность сна. Парижская грязь прилипла к нему.

Чтобы войти в осознанный сон, теперь требовалось не просто закрыть глаза. Нужно было пробиться через слой усталости, разочарования, физической боли. Дверь в иное пространство становилась тяжелее.

Артюр увидел её в последний раз в странном месте, похожем на пустую библиотеку с бесконечными полками. На них не было книг.

— Эрато.

Эрато стояла спиной к нему. Её платье, обычно излучавшее мягкий свет, казалось потускневшим.

— Они закончились, — тихо сказала она.

— Что закончилось? Стихи? Возьми мои! Возьми все! — его собственный голос прозвучал истерично, чуждо.

Эрато обернулась. Её лицо было прекрасным, но отстранённым, как лицо статуи.

— Не стихи, Артюр. Мосты. Ты слишком много взял. Ты стал записывать не только слова, но и сам момент их рождения. Ты превратил таинство в ремесло. Даже здесь, во сне.

— Я не понимаю. Ты моя муза! Ты существуешь, чтобы вдохновлять!

— Нет, — Эрато покачала головой, и в этом движении была бесконечная грусть. — Я существую, потому что ты верил в чудо. Ты верил, что где то есть красота, которую можно только найти, а не создать самому. Эта вера и была твоим ключом. Ты её потерял. Ты захотел владеть, а не удивляться.

Эрато сделала шаг назад и начала растворяться, как утренний туман под лучом солнца, которое слишком ярко светит.

— Подожди! Вернись! Что мне делать?

— Жить, — прозвучал её последний шёпот, уже из ниоткуда. — Просто жить. Наяву.

Полки библиотеки зашатались и поплыли. Комната рухнула в тишину.


Пробуждение

Он больше не мог. Каждая попытка войти в сон приводила Артюра в обычные, смутные грёзы о торговых сделках, о верблюдах, о палящем солнце Африки. Никакого серебряного моря. Никакой скалы. Никакого светящегося мха.

Стихи умерли в нём не потому, что иссяк талант. Умер проводник. Исчез канал, по которому текло чудо.

Он, Артюр Рембо, торговец, искатель приключений, человек с подошвами из ветра, сидел у костра в пустыне и смотрел на звёзды. Они были холодными и бесконечно далёкими точками. Ни одна из них не складывалась в знакомый почерк, в изгиб её шеи, в узор на древнем свитке.

И тогда он нашёл другие миражи: золото, кофе, географические открытия. Они были плотными, осязаемыми, их можно было взвесить на весах. Они не требовали веры. Только расчёта.

Иногда, в редкие минуты перед сном, когда сознание уже отключалось от дневной жары, ему чудился шёпот, обрывок строфы, запах моря, которого не было. Артюр хватался за это чувство, как утопающий, но оно ускользало, оставляя во рту вкус пепла и невыразимой, абсолютной потери.

Он потерял не музу. Он потерял страну своего детства. Ворота в ту страну захлопнулись навсегда, и ключ был сломан.


Эпилог

На смертном одре в Марселе, когда боль в ампутированной ноге сливалась с болью всего мира, Артюр впадал в забытьё. И там, в самых глубинах, за пеленой морфия и горячки, он увидел проблеск.

Не её. Её он больше никогда не видел.

Но луч света, падающий на каменный пол, как когда то в его комнате в Шарлевиле. И в этой пыли, танцующей в луче, он на мгновение уловил старый, почти забытый ритм. Ритм стиха, который ему не нужно было ни запоминать, ни записывать.

Он был им.

А потом наступила тишина.

Загрузка...