Дубовая дверь кабинета вобрала в себя последние звуки дня, захлопнувшись с тяжёлым, живым стуком. Спиной, ощущая под сукном сюртука шершавую резьбу дуба, Дмитрий Бродский медленно сполз по двери на пол. Колени подкосились сами, предательски мягкие. Весь день, липкий и давящий, как болотная тина, вгонял его в каменные плиты, вдавливал в пропитанный воском паркет. В ушах стоял назойливый гул — отзвук часов в Совете, пустых взглядов делегатов, ядовитых, сладковатых словесных соболезнований по поводу «трагической случайности», испепелившей род Штокманов. Случайность. Горло сжала судорога, грозящая вырваться не смехом, а надсадным, истерическим хрипом, который он сглотнул, прикусив губу до крови.

Палец, холодный и одеревеневший, нащупал фарфоровый выключатель. Щелчок, сухой и одинокий. Свет арквейной лампы под зелёным абажуром хлынул в комнату неровной, пульсирующей волной, заставляя тени на стенах, обитых тёмным, чуть выцветшим штофом, дёргаться в немом припадке, удлиняясь и изламываясь. Воздух был густым коктейлем из воска, пыли с потрескавшихся переплётов старых фолиантов и едва уловимого, вечного запаха тины — родового аромата Бродских, который когда-то успокаивал, как дыхание родного болота, а ныне висел в лёгких тяжёлой, удушающей влагой, напоминая о корнях, что тянутся в самую грязь.

И тогда он его увидел.

В глубине вольтеровского кресла у потухшего, почерневшего камина, в самой гуще теней, сидела бесформенная масса. Неподвижная, она была лишь сгустком более темного мрака, пока взгляд, привыкший к полумраку, не выхватил из тьмы ослепительную, почти кощунственную белизну перевязанного предплечья, туго стянутого уже просочившимся сквозь марлю багрянцем.

Дмитрий застыл, став частью интерьера. Пальцы сами, помимо воли, потянулись к внутреннему карману сюртука, нащупывая под шёлком подкладки холодный клинок засапожника. В груди на мгновение воцарилась ледяная, абсолютная пустота, тут же вытесненная оглушительным, яростным гулом в висках. Не страх. После всего — после подписанных бумаг, после лечебницы Моргана, после пепла Штокманов — страх стал непозволительной, детской роскошью. Это было иное — холодное, острое, почти желанное ожидание нового удара судьбы, свиста рассекаемого воздуха.

— Кто здесь? — голос сорвался на хрип, глухой и чужой, рождённый где-то в спазме гортани.

Фигура в кресле дрогнула, тень шевельнулась. Свет лампы, будто нехотя, скользнул по лицу, высветив запавшие виски, искажённые усталостью и болью черты. Григорий. Муж Вереи. Учёный, втиснувший мир в рамки холодных формул и дистиллированных истин. Сейчас его взгляд был пуст и мутен, а под сломанной дужкой очков, запачканных копотью и чем-то тёмным, бурым, зияла свежая, сочащаяся ссадина.

— Виноват за вторжение, ваша светлость, — прошептал Григорий. Его голос был ровным и безжизненным, выдохнутым, но в нём, как натянутая струна, звенело сдерживаемое напряжение загнанного, прижатого к стене зверя. — Двери… были точкой наименьшего сопротивления.

Дмитрий медленно, с видимым усилием опустил руку. Не сводя с гостя пристального, тяжёлого взгляда, подошёл к резному дубовому бару. Налил в хрустальную стопу виски — тёмного, плотного, как воды ночной протоки, несущей в себе все отбросы города. Не предлагая, залпом осушил половину. Острое, обжигающее тепло разлилось по жилам, пьянящей волной ударив в голову, но так и не смогло растопить мёрзлую, вековую пустоту под сердцем.

— Ранен, — констатировал он, не задавая вопроса, просто отмечая факт, как погоду за окном. Взгляд, холодный и острый, скользнул по багровеющему, влажному бинту. — Говори. Зачем пришёл? Где она?

— Жива, — выдохнул Григорий, и в этом единственном слове, как в расколотой скорлупе, смешались хрупкое облегчение и бездонное, тонущее отчаяние. — Обе. Лидия и Верея. В пути. В столицу.

В груди Дмитрия что-то ёкнуло, оборвалось — короткий, болезненный спазм, где клочья безумной надежды пронзала острая, знакомая сталь тревоги.

— Кто? — его голос прозвучал как удар хлыста, коротко и безжалостно. Он сделал шаг вперёд, и его тень, огромная и безликая, накрыла Григория, поглотив последние клочки дрожащего света. — Кто напал?

Григорий попытался усмехнуться, скривить губы в знакомой учёной усмешке, но получилась лишь гримаса, обнажающая стиснутые, бескровные зубы. Дрожащей, неслушающейся рукой он поправил сломанные очки.

— Скорее всего, его люди... — Григорий сделал паузу, тяжёлую, влажную, надеясь, что Потомственный и порядочный Герцог догадается, о ком идёт речь, что имя это, как яд, уже висит между ними. — Но у них получилось зацепить.

Он кивнул на свою рану, коротко, резко, и Дмитрий понял — речь идёт о Ричарде Безупречном. Не нужно было произносить это имя вслух, оно отозвалось ледяным эхом в тишине кабинета, запахом озона после чуждой молнии.

— Гм... — не звук, а выдох, хриплый и безвоздушный. И с этим стоном тело Григория окончательно обмякло, голова беспомощно, по-детски откинулась на бархатную спинку кресла. Дрожь, которую он сдерживал всё это время, вырвалась наружу, сотрясая его, как в лихорадке.

Ледяная ярость и тревога в Дмитрии вмиг уступили место холодному, отточенному как бритва расчёту. Раздавленный, обессиленный гость бесполезен. Мёртвый — катастрофа. Он резко, почти яростно дёрнул за шелковый, перетёртый шнур звонка, спускавшийся у стены в темноте. Почти сразу же, будто ждал за дверью, раздался сдержанный стук.

— Войди, Степан, — не оборачиваясь, бросил Дмитрий в пространство.

В кабинет вошёл сухопарый, как жердь, мужчина в безупречно сидящем строгом вицмундире, бесстрастный взгляд которого на мгновение, не более доли секунды, задержался на Григории, но не выдал ни единой эмоции, ни капли любопытства или удивления.

— Срочно. Лекаря. Из доверенных. И чтобы никто не знал, — распорядился Дмитрий, коротко кивнув в сторону кресла.

Степан молча, с почти незаметным движением склонил голову и вышел, растворившись в полумраке коридора бесшумно, как призрак.

Дмитрий подошёл к бару, с лёгким лязгом поставил свою стопу, налил ещё виски. На этот раз — в другую, чистую стопу. Он вернулся к Григорию, вложил холодный, отполированный пальцами хрусталь в его дрожащие, беспомощные пальцы.

— Держись. Ты не имеешь права отключиться сейчас. Я не позволю.

Он не сел. Он замер у камина, спиной к тлеющей, мёртвой золе, взгляд, тяжёлый и пристальный, прикованный к обессиленной фигуре в кресле. Минуты, растянувшиеся в липкую, тягучую вечность, наполнялись лишь прерывистым, свистящим дыханием Григория и мерным, назойливым тиканьем маятника в готическом корпусе в углу. Город за тяжёлой портьерой затягивало ночной, угольной пеленой, но теперь эта тьма казалась Дмитрию зрячей, живой. В ней шевелилось нечто, что чуяло в его жене и угрозу, и добычу, и звено в своей древней, непостижимой игре.

Наконец, дверь приоткрылась без стука, и Степан бесшумно ввёл в кабинет пожилого, сгорбленного человека с потёртым кожаным саквояжем. Лекарь, не говоря ни слова, без лишних движений склонился над Григорием. Дмитрий наблюдал, не двигаясь, как те ловкие, жилистые пальцы разрезают окровавленный бинт, обнажая глубокую, воспалённую, пылающую жаром рану. В воздухе густо запахло спиртом и какой-то едкой, горькой травой, пахнущей одновременно лекарством и ядом.

Процедура заняла не больше четверти часа. Лекарь, закончив перевязку, о чём-то тихо, одним шёпотом, сообщил на ухо Степану и также бесшумно удалился, словно его и не было.

— Рана чиста, господин, но потеря крови значительна, — доложил Степан, его голос был ровным, как поверхность мёртвого озера. — Он нуждается в покое.

— Он получит его, — отрезал Дмитрий, и в его голосе не осталось места для возражений. Он дождался, когда слуга скроется за дверью, поглощённый тишиной особняка, и вновь приблизился к креслу. Григорий выглядел смертельно бледным, восковым, но дрожь прошла, съёжившись где-то внутри, а взгляд из-под полуприкрытых век стал осознаннее, острее.

Теперь Дмитрий был готов. Всё постороннее, всё лишнее было устранено. Оставались лишь он, израненный вестник с потухшими глазами, и бездонная, зияющая пропасть правды, в которую предстояло шагнуть зажмурившись.

Он опустился в кресло напротив, с глухим стуком поставив свой тяжёлый стакан на лаковую поверхность стола между ними. Звук отозвался в тишине единственным ударом, ставящим точку в невысказанном, отсекая путь к отступлению.

— Как только ты придёшь в себя, Григорий, — голос Дмитрия был низким и ровным, без следов прежней хрипоты, выкованным в тигле этой ночи. В нём слышалась сталь, закалённая в горниле неизбежного. — Ты расскажешь мне всё, что знаешь. До последней червоточины. Взамен проси что хочешь.

Загрузка...