Когда холодная, исхудавшая рука матери обмякла в ладони пятнадцатилетней Арлин Рэнделл, что-то хрустнуло внутри неё — не просто сердце, а целый мир. Душа девочки, измятая горем, навеки заключила в себе последнее дыхание любимой женщины — те предсмертные слова, сорвавшиеся с губ, уже тронутых леденящей тенью. Мир застыл. Комната, казалось, замерла в безвременье, только слабое пламя свечи дрожало, будто тоже плакало.
Тогда же родилась клятва — не молитва, а вопль, выжженный на сердце, как тавро на живом мясе: отомстить. За ту боль, что скручивала тело матери по ночам. За страх в её глазах. За слёзы, которые она прятала под улыбкой ради дочери. За то, что ей так и не позволили быть просто счастливой.
Арлин дрожала, сжимая безжизненную ладонь, пока пальцы не побелели.
— Матушка, — голос её дрогнул, сорвался, но девочка заставила себя выговорить каждое слово, словно заклинание. — Клянусь, я отомщу. Всем. За всё, что сделали с тобой. За каждую каплю твоей боли... Я заставлю их заплатить.
Она не плакала. Слёзы замёрзли внутри, как кровь на губах умирающего. И когда, спустя несколько минут, она поднялась, задув свечи над телом любимой матери, в её глазах уже не было детства. Там теперь жили ночь, сталь и клятва.
Маленькая госпожа вернулась в свои покои. Её голос был сух, но в нём дрожала ломкая, невыносимая боль:
— Скажите отцу… что я хочу его видеть.
Она не сказала — "пожалуйста". Не дрогнула. Но когда служанка скрылась за дверью, Арлин села на пол и прижала холодные пальцы к груди, будто надеялась удержать то, что навсегда ушло. И впервые за весь вечер позволила себе шепнуть то, что больше никто не услышит:
— Не оставляй меня, мама… Пожалуйста… хоть во сне.
***
Десять лет назад, когда крошке Арлин исполнилось пять, её мать, маркиза Иделла, раскрыла ей тайну, обжигающую сердце холодом вечности. Это случилось в ночь после пышного празднества — когда отзвуки смеха растворились в мраке, а хрусталь бокалов отзвенел последнюю мелодию. Комнаты замолкли. Казалось, весь замок затаил дыхание, предчувствуя приближение чего-то страшного.
Иделла держала дочь слишком крепко, слишком долго, будто прощаясь — и в её глазах плескался первобытный ужас. Маленькая Арлин, почувствовав этот внезапный холод, испуганно закричала и оттолкнула мать — она стала чужой, будто в любимой женщине пробудилось нечто незримое, древнее, и оно смотрело на девочку сквозь глаза той, кого она всегда звала «мамой».
Маркиза застыла, будто окаменев. Лишь слабое дрожание губ выдавало её внутреннюю бурю. Розовые локоны, выбившиеся из прически Арлин, словно следы рассвета на чёрном небе, падали на плечи. Но в их мягком сиянии таилось тревожное предчувствие, как будто сама судьба дрожала рядом.
— Прости, милая, — прошептала Иделла, натянув слабую, дрожащую улыбку. — Я… не хотела тебя напугать.
Девочка медленно, будто нащупывая утраченный уют, прильнула к матери. Носик уткнулся в её плечо, сердце билось быстро — она не понимала, но чувствовала: что-то внутри неё навсегда изменилось.
Именно в тот вечер, в день своего рождения, Арлин впервые узнала правду — жуткую, пугающую, запретную.
Она появилась на свет раньше срока, в ледяной тишине Собора святой Айве. Когда младенца приняли на руки, женщина, принимавшая роды, вскрикнула, и по её щекам хлынули слёзы.
— Мы… Мы ждали её тысячу лет, — прошептала она, глядя на Иделлу, будто на святыню. — Ты… ты родила нам Святую. Ты дала нам надежду.
Но в сердце герцогини не было радости. Лишь ужас — липкий, вцепившийся в грудную клетку когтями. Она поняла: то, что казалось чудом, для мира обернётся проклятием. Иделла приказала изменить внешность ребёнка, скрыть все следы чуда, стереть само его дыхание. А тех, кто видел новорождённую с необычным цветом волос, уже к утру не существовало — их имена исчезли, словно их и не было.
С тех пор, каждый год, словно молитву, с настойчивой болью в голосе она твердила дочери одно и то же:
— Никогда. Слышишь? Никогда не говори, кто ты на самом деле. Скажешь и тебя убьют.
И Арлин верила. Сначала по-детски, путая страх с доверием. Потом — осознанно. С каждым годом тайна давила сильнее, как тяжёлое ожерелье, которое не снять. Её истинная суть — свет, проклятие или дар — томилась в темнице молчания. И с этой ношей Арлин росла, выпрямляя спину и учась скрывать дрожь. Обречённая быть чужой даже себе.
Маркиз де Валуа — златовласый, величественный, словно вышедший со страниц древнего романа, — был человеком, чей образ пленял и внушал одновременно. Белоснежный мундир со сверкающими орденами обманывал взгляд: под его безупречной гладью скрывался человек, измученный своей ролью. Его выправка была идеальной, но внутри — всё шаталось.
Голубые глаза — чистые, как горные озёра, и такие же холодные — таили тоску. Он почти никогда не позволял себе быть слабым. Но когда он вошёл в комнату дочери в ту ночь, его спина была согнута, а походка — медленной, будто он нёс невыносимый груз.
Он остановился в полумраке, где слабо мерцал свет от настенных ламп. Арлин стояла у окна, не оборачиваясь. Её плечи были прямыми, как у взрослой. Слишком прямыми.
Он, сжав кулаки, тихо прошёл вперёд. Его голос дрогнул:
— Ты… звала меня, дитя моё?
Сев на краешек кровати, он почувствовал, как дрожит собственное тело. Привычная маска рушилась. Он потерял свою любовь. И боялся — страшился до одури — потерять теперь и её.
Арлин повернулась. Её взгляд пронзал. Это были глаза не ребёнка. Это были глаза той, кто слишком рано познала смерть, предательство… и судьбу, от которой не сбежать.
Она не плакала. Слёзы были сожжены огнём, который пылал внутри. В её молчании звенела клятва. И маркиз понял: дочь у него отняли. Вместо неё осталась наследница древнего света… и древней боли.