Прятки

(посв. Хаиму Шапиро и всем детям Гродненского гетто)

Раз, два, три, четыре, пять! – быстрые шаги, сбивчивое дыхание. Тоненькая мальчишечья фигурка в куцей курточке – и тьма, крадущаяся за ней по всем переулкам города.

Шаги слишком громкие. Мальчик слишком маленький.

Раз, два, три, четыре, пять! – гул огромных башенных часов плывёт над рекой. Заливает весь город до последнего закутка пойманным и пятикратно расстрелянным временем. Отражается в глумливом гоготе сотен глоток – и подстёгивает робкие тени, что жмутся к стенам домов.

Мальчик торопится. В глазах темно от тревоги, и – раз, два, три, четыре, пять! – бьётся под самым горлом сердце. Но – бежать нельзя. Нельзя себя выдать – стать добычей тех, гоготливых, серомундирных, что давно захватили этот город и превратили в безгласные тени одну половину его жителей, а другую – заперли на крохотном пятачке квартала у старой синагоги. И охраняли эту «пятнашку» – так, что просочиться вовне сквозь все заграждения было сродни волшебству.

Но у мальчика это получалось. Надо было просто уметь подгадывать, когда меняется караул. Когда охране на доли минуты станет не до тебя. Юрким мышонком ввинтиться в узкий лаз, выкатиться из тени, обернуться обычным мальчишкой – прежним собой. И – спокойно, спокойно… мимо поста серомундирных, мимо крепости, где расположился их гарнизон. Мимо проезжающих и проходящих – тех, кто может узнать и удивлённо поинтересоваться, зачем это ты снял с одежды звёзды – и почему ты не там, не за стеной. Не со своими.

Идти по своему городу – как раньше.

Получалось, да. То, что он, крохотный челнок, сшивающий самим собой две половины города, до сих пор жив, доказывало, что он и смышленый, и удачливый.

Он всегда возвращался с добычей. Для мамы, для маленького братишки. Выменивал у «надёжных людей» еду на мамины колечки и серёжки - то малое, что удалось спрятать в младенческих пелёнках, когда их переселяли «за стену», - и что теперь спасало им жизнь, как и мамина швейная машинка. И, пожалуй, не им одним: в тёмной полуподвальной каморке вместе с ними ютилось еще три семьи; чтобы выжить всем – продукты, какие удавалось добыть каждому, делили поровну. Мальчик даже гордился тем, что он может вносить свою долю наравне со взрослыми…

… Вот только сегодня ничего не вышло.

Четыре двери «надёжных людей» захлопнулись прямо перед его носом, едва открывшись. Пятая испуганно скрипнула, мальчика втянули в сени – но лишь затем, чтобы прошипеть в самое ухо: «Не ходи к нам больше… кончено с вами, кончено… приказ вышел!» - и вытолкнуть его обратно на мостовую. Он не удержался тогда, заплакал. Не от этих слов – да и не понял он из них почти ничего. От того, что представил потемневший, больной взгляд матери. Её слова – тёплые и бессильные, как дотлевающий свечной огарок. И голодный крик братишки – которому не объяснишь ведь ничего…

Мальчик потерянно брёл вдоль обшарпанной монастырской стены, когда его весело и удивленно окликнули:

- Хаимка! Ты?

Он шарахнулся в сторону – его со смехом удержали за рукав:

- Да не бойся ты, ты чего – разве не узнаёшь?

Мальчик вскинул глаза – и опять заплакал, теперь уже от облегчения. И – обнял, и – рассказал, всё-всё рассказал этому рослому румяному человеку в сером пыльном фартуке.

Пекарь был их соседом – и отцом двух смешливых конопатых девчонок, Гельки и Яни, с которыми Хаимка приятельствовал – в те, совсем недавние – прошедшие – времена.... Дружбой это было всё-таки не назвать. Младшая, Яня, во всём смотрела Гельке в рот, а та была той ещё занозой и, когда на неё находил «стих», обожала изводить мальчишку с ходу сочинёнными дразнилками – так, что тот готов был оттаскать её за рыжие космы. Нет, не стал бы, конечно: девчонка же, с ними драться нельзя. А потом и сама Гелька, видя насупленное сердитое Хаимкино лицо, осекалась. Подходила мириться. И – уже радостные, ураганом проносились они по коридору и тремя кутятами выкатывались на общий двор. Играть в прятки. Лучше всех прятался Хаимка, у него и заветное место имелось во дворе – чердак старого ветхого сарая-дровяника. Взлетишь наверх, распластаешься на кипе прогнившей соломы – так, чтобы весь двор просматривался в узкое окошко… вслушиваешься в громкое-быстрое гелькино «Раздватричетырепять! Я иду искать!» - а сердце сладко ухает в самые пятки…

Может быть, поэтому Хаимке так везло в нынешней его жизни: он хорошо умел прятаться и замирать…

…Сарай был прежним, и двор их – ничуть не изменился (вот только окна их с мамой квартиры скалились разбитыми стеклами). Пекарь впустил Хаимку в тёплую кухню – его жена всплеснула руками, глянула быстро на мужа, тот кивнул ей, и она захлопотала вокруг мальчика, выпутывая его из грязной вымокшей курточки, подтягивая к нему ломоть хлеба, пододвигая миску с супом… Когда Хаимка сыто и успокоенно растянулся прямо на лавке, хозяйка вышла из кухни, плотно притворив за собой дверь.

…Хаимке снилось лето. И мама – в кресле у высокого окна, под кружевом занавески – будто бы под свадебным покрывалом… У мамы – красивое широкое платье, и она в нем похожа на русалку в пене кружев. У мамы – большой живот (и – «тссс, сынок, положи ладошку… чувствуешь, как пинается маленький? Это твой братик или сестричка… уже скоро…»), и передвигается она по дому – плавно, медленно… Папа, забежав домой на обед между посещениями своих пациентов, обнимает маму и, не видя притаившегося в углу сынишку, целует её – сначала в волосы, потом – в губы. Мама смеётся и поводит глазами – выдает Хаимку… а отец подхватывает его и подбрасывает высоко к самому потолку… в небо!

Хаимка засмеялся… проснулся. На него смотрела Гелька. Смотрела строго, решительно… и как-то отчаянно.

- Ну, быстрее ты! – с досадой прошептала Гелька одними губами и плотнее завернулась в огромную теплую материну шаль. – Хватай свою одёвку, пойдём!

- Куда? – Хаимка спросонья ничего не понимал. Гелька наклонилась к самому его уху:

- Татка за полицейскими пошел. Если он им тебя сдаст, то нам денег дадут. Мама тебя заперла, но я же знаю, где у неё ключ… Пошли за мной. Скорее. Пока Янька не проснулась. Она крик подымет…

Хаимка скользнул следом за Гелькой в холодные сени. Ни ступенькой не скрипнув, стекли они с крыльца и, сторожко оглядываясь, подобрались к дровянику.

- Лезь наверх! – скомандовала Гелька. – И – тихо… Я калитку и дверь в доме и в сенях не буду затворять, как будто ты сам ушел. Чтобы они во дворе тебя не искали.

И сверкнула глазами, растянула в насмешке большой рот:

- Не бойся, цуцик! Мы с Янькой никогда тебя здесь не находили – и эти не найдут. Куда им!

Всполох рыжей головы – и нет её. Хаимка отполз как можно дальше от окошка – лишь бы только не видеть то, что втечёт на двор скоро, совсем скоро… Лишь бы ни взглядом, ни вздохом не выдать себя – серомундирным. Отполз – и почти перестал дышать…

А еще через несколько мгновений лязгнула калитка, и двор залила тень, сожравшая город…

… Он очнулся от полузабытья вскоре после того, как всё – каркающая брань серомундирных, жалкий оправдывающийся голос пекаря и – потом, чуть погодя, долгая тяжёлая ругань его же с женой – стихло. И понял, что ему опять повезло, несказанно, волшебно повезло – что было бы, если бы серомундирные прихватили с собой собаку?

Хаимка дождался, пока непроглядная ноябрьская темень подёрнется серой ряской предрассветья, соскользнул вниз и выглянул из своего убежища. Калитка теперь была заперта, но выбраться на улицу – для того, кто знал, как - не составляло никакого труда: отвёл в сторону сломанную доску в заборе – и вот мальчик уже летит по гулким пустым мостовым: успеть бы, успеть – к смене утреннего караула.

К маме, к братишке. За стену. Скорей, скорей! – еще один поворот и только три перекрестка…

Раз, два, три, четыре, пять! – быстрые шаги, сбивчивое дыхание.

Но стены больше не было. А был – длинный, длинный коридор из всего города. По нему серомундирные гнали всех, кто так долго бок о бок с Хаимкиной семьёй жил в застенье у старой синагоги. Людей с жёлтыми звездами.

Рассветные улицы были пусты: город замкнул уста, город смежил все свои ставни: только бы не видеть, только бы не притянуть беду этих – выброшенных, принесённых в жертву серомундирным и тьме. И лишь ближе к вокзалу стали попадаться встречные. Кто-то шарахался в сторону от потока людей, подгоняемых окриками, руганью, лаем собак, редкими выстрелами. Кто-то останавливался и смотрел вслед.

Мальчик бежал проходными дворами и параллельными улицами, проскакивал какими-то подворотнями, падал, вставал, почти догонял – и не смел приблизиться. Ладони и коленки ныли от ссадин, лицо было мокрым от слез, рот - сведен беззвучным криком. Он ни о чем не думал, он – выискивал в толпе глазами яркий мамин платок – и боялся, до смерти боялся попасться на глаза кому-нибудь из охранников. Так он дошёл со своими до самого вокзала. И когда мальчик увидел, как идущих впереди стали загонять в товарные вагоны ждущего на путях поезда, он решился.

Хватит. Никаких пряток. Подбежать к одному из серомундирных, крикнуть: « Я тоже с ними, я – их!» И затем выдохнуть: «Пустите меня к маме!»

Мальчик почти выскочил из тени вокзала, почти рванулся к серомундирным. К вагонам. К людям с жёлтыми звездами на рукавах…

И тут его перехватили чьи-то сильные руки, накинули на плечи огромный пиждак – словно спеленали. Старческий сорванный голос зашептал в самое ухо:

- Хлопчык, ты что это удумал?

Мальчик в отчаянии глянул на толпу у товарняка. И тут – нет, не может быть! – он встретился глазами с мамой. Она вздрогнула, потом едва заметно качнула головой: нет, не надо к нам, не надо – с нами...

А гривастый дед, крестьянин из предместья, подтащил мальчика к телеге с фуражом:

- А ну-ка лезь под брезент… со мной поедешь, на хутор. Скажу: внук сестры, без родителей остался. Он на тебя похож, такой же светленький, кудрявый. С метрикой что-нибудь придумаем, пана ксёндза я тоже уговорю, он добрый человек, поможет…

И потрепал мальчика по голове:

- Как тебя звать, хлопчык? Хаим? Тебе выжить надо, Хаим. Во что бы то ни стало – выжить. Чтобы было кому помнить – и своих, и семью. Чтобы самим собой доказать: не навсегда эти прятки. И темень эта – не навсегда.

25.09.2025, Ярославль

Загрузка...