Завод был не просто работой. Он был скафандром, в котором Глеб мог существовать в чужом мире. Завод стал для него форпостом и защитой. И мужчина отвечал ему взаимностью, ответственно охраняя и защищая его в ответ. Здесь уродство Глеба было не изъяном, а частью пейзажа — как потрескавшийся кирпич или ржавая заслонка.
Днём на заводе «Прогресс» кипела жизнь. Он метался, стонал, извергал клубы плотного пара. Глеб держался в стороне, стараясь не попадаться людям на глаза. Но с наступлением ночи завод затихал, превращался в огромного спящего зверя. И мужчина становился его единственным хранителем.
Каждое дежурство начиналось с ритуала. Он выходил из своей каморки и прислонялся спиной к тёплой кирпичной кладке главной трубы. Закрывал глаза.
Глеб ничего не слышал. Он чувствовал.
Глухой, мощный гул, идущий из глубин, — это работал ночной насос в артезианской скважине. Ровный, едва уловимый трепет под ногами — вентиляторы в подвале главного цеха. Прерывистая, слабая дрожь в стальной балке над головой — значит, на втором этаже администрации забыли выключить старый холодильник. Завод общался с ним на языке вибраций. И Глеб понимал каждое слово.
Затем начинался обход. Привычный маршрут. Глеб осматривал замки, окна. Когда в отражении стёкол он видел своё лицо, воспоминания тяжёлым ударом обрушивались на него.
Во время второй чеченской кампании их БТР-80 подорвался на фугасе. Глеб не услышал взрыва — первый удар воспринял телом: пол под ногами вздыбился, броня прогнулась с жутким скрежетом. Машина встала на дыбы и рухнула набок. Внутри воцарилась секундная тишина, густая от пыли и шока. Потом — крики, мат, и резкий, едкий запах дыма. Вспыхнули пролитые масло и солярка, резина, тряпки. Через мгновение салон заполнился едким, черным чадом.
«Горим! На выход!» — закричал механик-водитель. Верхний люк заклинило. Экипаж начал выбираться через аварийный люк в днище. Глеб, будучи ближе всех к корме, полез последним. Перед тем как вылезти, он обернулся, чтобы убедиться, что все выбрались. В этот момент из десантного отделения вырвался шквал пламени — воздух, хлынувший в открытый люк, дал огню новую жизнь. Пламя охватило голову и верхнюю часть туловища Глеба.
Загорелась толстая тканевая подшлемка-балаклава, обязательная в Чечне — и от пыли, и от холода. Она, пропитанная потом и масляной копотью, вспыхнула мгновенно. Огонь впился в затылок, виски, обволок лицо пеленой боли. Он рванулся в аварийный люк, кубарем скатился на землю и катался по мерзлой грязи, сбивая пламя с головы. Руки, в толстых перчатках, ничего не чувствовали. Рядом кто-то кричал, поливал его из фляги, сбивал огонь курткой.
Боль пришла позже, в вертолете. А тишина — почти сразу. Огонь, спаливший подшлемник, на долю секунды создал вокруг его головы вакуум пламени, выжегший барабанные перепонки и обугливший кожу.
Глеб очнулся в тишине. Настоящей. Абсолютной. Как будто голову погрузили в густой, непроницаемый мед. Внутри черепа гудела только собственная кровь. Сначала он сходил с ума. Звуки пытались прорваться изнутри: навязчивый звон, голоса, гул моторов — фантомы погибшего слуха. Потом он научился жить в этой тишине. Он открыл, что мир можно считывать иначе: по вибрациям, по дрожи, по движению воздуха на коже. Тишина стала его скафандром. В ней не было лживых слов, криков, визга тормозов. Она была чистым, выжженным пространством, где он мог существовать, не слыша, как мир от него отворачивается.
Раз в неделю Глеб покидал территорию завода, уходя за продуктами. Этот поход был вылазкой во враждебную территорию.
Магазин находился в двух остановках пути. Глеб шёл быстро, втянув голову в плечи, пряча лицо в воротник старого армейского бушлата. Но спрятаться было невозможно. Лицо и голова были похожи на маску для Хэллоуина. Сшитая из рубцов, стянутых, как парусина на высохшем каркасе. Кожа напоминала оплавленный воск, прозрачный в некоторых местах. Волосы не росли. Там, где когда-то были уши, теперь виднелись две аккуратные дырки, уходящие в череп.
Дети тыкали пальцами. «Мама, смотри, что с дядей?» — «Не смотри, иди быстро». Матери хватали их за руки, ускоряя шаг. Взрослые либо глазели, либо с отвращением отводили глаза. В магазине очередь расступалась. Люди делали вид, что изучают состав на банках тушенки, лишь бы не стоять за ним. Кассирша брала его деньги за кончики, и тут же протирала руки салфеткой. Сдачу выкладывала на край стойки. Монеты звонко скатывались на грязный линолеум.
Глеб молча нагибался, собирал их. Его спина горела от десятков глаз, утыкавшихся в неё. Он покупал самое простое: чёрный хлеб, горький чай, консервы. Его пенсия по инвалидности была не просто мала. Она была унизительным штампом на его неполноценности. За работу сторожем на заводе он тоже получал крайне мало. Деньги были еще одним барьером между ним и миром.
Возвращался Глеб в свою каморку с чувством, будто прошёл через кордегардию. Вешал бушлат на гвоздь, ставил на плитку закопчённый чайник. В кармане бушлата глухо звенели те самые монеты — мелкая, горькая добыча, принесённая с поля боя. Здесь, среди знакомых теней и вибраций, он снова мог дышать. Здесь он был не уродом и не пугалом, а сторожем. Хранителем спящего зверя. И это было все, что ему было нужно. До того вечера.
***
Она появилась в его вселенной полгода назад. Уборщица в третьем цехе. Узбечка. Её звали Феруза.
Она была очень стройна и изящна, словно невесомая балерина. Из широких рукавов синей робы выпадали утончённые запястья, похожие на прутики вербы. Ее лицо было усталым, но не озлобленным. В больших темных глазах жила какая-то своя, далекая печаль и отрешённость — взгляд птицы в клетке.
Первое время, когда он появлялся в проеме цеховой двери, она вздрагивала. Отводила взгляд. Смущаясь, Глеб тут же растворялся в тени, становясь частью станка или стены.
Но однажды все изменилось. Он зашел в цех — она мыла пол. Увидев его, не отпрянула. Просто остановилась, опёршись на швабру, и посмотрела. Не на его шрамы, а сквозь них. Прямо в его глаза, словно пытаясь разглядеть через них душу.
И тогда Глеб, медленно, чтобы не спугнуть, поднял правую руку. Ладонью вперёд. Старый, въевшийся в мышечную память жест: «Я свой. Всё спокойно».
Феруза кивнула и чуть склонила голову. И в уголках её рта дрогнуло. Тень улыбки.
С тех пор это стало их ритуалом. Он входит — поднимает ладонь. Она — кивает. Иногда, очень редко, эта тень улыбки появлялась снова.
Он начал замечать детали. Она заканчивала работу всегда в одно время. Аккуратно, с почти монашеской точностью, отжимала тряпки. У неё была старая сумка из искусственной кожи, потрескавшаяся у сгибов, которую она каждый раз бережно ставила на одно и то же чистый участок пола у стены.
Однажды Глеб увидел больше. Зайдя в цех раньше обычного, он застал её у открытого окна. Она стояла, прижав к уху дешёвый мобильный телефон, и быстро, негромко говорила на своём певучем языке. Глеб читал по губам, но не понимал слов. Однако он видел, как менялось её лицо. Оно смягчалось, разглаживалось. Глаза становились тёплыми, влажными. Уголки губ поднимались в настоящей, не скрытой улыбке. Она что-то слушала, кивала, потом смеялась — беззвучно для него, но он видел, как трясутся её плечи. В этот миг Феруза не была уборщицей в чужом городе. Она была просто дочерью, сестрой, любимой — кем-то, чей смех украли тысячи километров.
Потом разговор закончился. Улыбка растворилась, как последний луч уходящего солнце. Она вздохнула, сунула телефон в сумку, достала кошелёк. Пересчитала купюры. Их было немного, она сложила их аккуратно, спрятала в потайной карман и снова вздохнула. В этом втором вздохе была вся её жизнь: тоска по дому, тяжесть невидимых долгов, усталость, пробирающая до костей.
Она была здесь чужой. Перелётной птицей, залетевшей в эти железные джунгли. Как и он. В этом молчаливом признании общего изгнанничества и рождалось их странное, хрупкое братство. Без слов. Без прикосновений.
Сам того не осознавая, Глеб уже начал охранять не только завод, но и эти тихие вечерние часы, когда изящная девушка в синей робе мыла пол, а он стоял в дверях, обеспечивая ей покой. Он сторожил её одиночество, как свое собственное. Так и текли их вечера. В тишине, прерываемой лишь свистом ветра в трубах.
***
В тот вечер всё началось, как обычно. Глеб завершил первый обход. После, согласно ритуалу, направился в третий цех.
Феруза уже заканчивала. Увидев его, остановилась, облокотилась на древко швабры. Не улыбнулась. В её глазах была глубокая, животная усталость, тянущая к земле.
Глеб приветственно поднял ладонь — всё спокойно. Кивнул и прошёл дальше, к выходу во двор. Он всегда сокращал свое присутствие до минимума. Боялся стать обузой, нарушителем ее пространства. Торопился убрать свою длинную, уродливую тень с её пути.
Двор тонул в синей мгле уличных прожекторов. Воздух был густым, пропитанным запахом остывшего металла, мазута и вечной заводской пыли. Глеб сделал круг, проверив боковые ворота. Все замки были в порядке.
Из проходной как раз вышла Феруза. Уже не в робе. В синем пуховике, тёмном платке. В руках —сумка. Она что-то сказала вахтёрше — Глеб прочитал по губам «спокойной ночи» — и быстрыми шажками пошла к остановке на другой стороне дороги.
Глеб отвернулся. Ему было неловко. Его внезапное появление могло спугнуть её, омрачить путь домой, в тот мир, о котором он ничего не знал. Он хотел быть для нее невидимым стражем. Тенью у стены.
И в этот миг его левый глаз, периферийное зрение, уловило резкую, рвущую тьму вспышку. Белую, размазанную.
Он повернул голову.
Слева, из-за крутого поворота, вылетел белый внедорожник. Он нёсся слишком быстро. Глеб не услышал рев мотора, но увидел его – в искаженном, прыгающем свете фар, в стремительном, хищном силуэте, вырвавшемся из темноты.
Феруза, стоя уже на краю обочины, сделала неосторожный шаг на проезжую часть. Через мгновение свет фар выхватил её из темноты. Сначала тонкую фигурку в синем, а затем — её лицо. Оно было повернуто к свету. Глаза, широко раскрытые от внезапной слепоты и нарастающего понимания. Рот, приоткрытый в немом «О».
Удар. Короткий. Топорный.
Глеб почувствовал этот удар — всем телом, как ударную волну. В груди сжалось, выгнав воздух.
Тело Ферузы дёрнулось. Его отбросило в сторону с нелепой, сломанной грацией. Оно ударилось о землю спиной, отскочило и замерло.
Машину занесло. Она проскрежетала по асфальту, оставив чёрные следы, развернулась почти поперек дороги и остановилась.
Внутри Глеба что-то щёлкнуло. Сработал старый переключатель. Боевая тревога. Мир сузился до тоннеля. На его конце — синее пятно на асфальте. Помощь. Эвакуация.
Его ноги, помнящие рывки под огнём, сработали сами. Он уже бежал.
Из машины распахнулась дверь. Выскочил водитель. Молодой парень, в белом, надутом, как парус, дорогом пуховике. Он посмотрел на девушку. На его лице читалась паника. Грязная, эгоистичная паника человека, попавшего в переделку. Его взгляд метнулся по пустой дороге, скользнул по бегущему от забора сторожу — и отскочил. Этот взгляд был страшнее равнодушия. В нём был мгновенный расчёт угрозы для себя.
Парень не наклонился. Не проверил пульс. Он прыгнул обратно в машину. Дверь захлопнулась с глухим, жирным звуком, который Глеб увидел по резкому движению.
Глеб был уже в пятидесяти метрах. Он видел, как зажглись стоп-сигналы — два красных, злых глаза. Машина рванула с места и умчалась в ночь.
Он не успел. Но его мозг, заточенный на мгновенное запоминание в темноте и дыму, уже зафиксировал главное: белый Лексус RX. Новый. И номер, яркий под уличным светом: А 447 КН.
Тишина после отъезда машины была иной. Не внутренней, привычной. Она была оглушительной. Насыщенной, звенящей смыслом случившегося. Воздух словно выкачали.
Глеб подбежал к Ферузе и рухнул на колени рядом с ней. Она лежала на боку, скрючившись. Дышала. Отрывисто и хрипло. Глаза были открыты и с застывшим ужасом смотрели в никуда.
Глеб замер. Его руки повисли плетьми. Что делать? Трогать нельзя. Двигать нельзя. Может, сломан позвоночник. Любое движение может навредить девушке. Он снял свою старый армейский бушлат и, предельно осторожно, накрыл им девушку, стараясь укрыть хотя бы торс.
Нужна скорая. Полиция. Нужно звонить.
Он оглянулся на пустую дорогу, на тёмные, слепые окна завода. В горле встал горячий, тугой ком. Паника, холодная и липкая, поползла из живота. Сам он не мог позвонить. Не мог крикнуть.
Глеб был беспомощен. Так же, как и эта девушка на асфальте. Его увечья, его тишина, его отчужденность от мира – всё это обернулось против него в самый важный момент.
Он вскочил на ноги и побежал обратно, к проходной. Его ноги были ватными, но несли. В голове стучало одно: вахтёрша. Телефон.
Проходная. За стеклом сидела Людмила Степановна. Увидев перекошенное, дикое лицо Глеба в окошке, она вздрогнула и откинулась на стуле.
Глеб начал молотить кулаком по стеклу. Потом ткнул пальцем в сторону дороги, сделал жест, имитирующий удар.
– Глеб Николаевич, что вы? Что случилось?
Он не мог объяснить. Мужчина схватил со стола ручку и клочок бумаги. На оборотной стороне квитанции, давя на стержень, вывел корявыми, но ясными буквами:
НА ДОРОГЕ СБИЛИ ЧЕЛОВЕКА. СКОРАЯ. ПОЛИЦИЯ. БЫСТРО.
Людмила Степановна, побледнев, прочитала.
— Господи… Сейчас, сейчас!
Она схватила телефонный аппарат. Ее пальцы дрожал. Глеб стоял снаружи, прижав ладони к холодному стеклу, и смотрел, как она, задыхаясь, говорила в трубку, называя адрес. Каждая секунда тикала в его висках, как счетчик.
Вахтерша положила трубку, кивнула ему: «Едут». Но Глеб уже не видел ее. Он видел в голове то синее пятно на асфальте. Он развернулся и побежал обратно. Он не мог оставить Ферузу одну в этой синей, леденящей мгле. Это было бы предательством.
Глеб вернулся к Ферузе и снова опустился рядом. Сел на корточки, подтянув ноги. Чтобы не замерзнуть. Чтобы быть готовым.
Началось ожидание. Самое томительное дежурство в его жизни. Он следил за каждым клокочущим, хриплым вздохом. Считал их. Следил, чтобы пена на губах не закрыла рот полностью. Он смотрел в её невидящие глаза и пытался силой воли удержать в них жизнь, пока не приедет помощь. Он был сторожем. И он сторожил теперь ее дыхание. Это был его последний, самый важный пост.
Вдали, наконец, замигал синий свет. Не слышно, но видно. Глеб встал, поднял руку, чтобы его заметили. Машина резко затормозила, и двое в белых халатах выпрыгнули, хватая сумки и каталку. Потом подъехала и вторая — полицейская, с синим проблесковым маячком на крыше, чей свет заставлял дрожать его ресницы.
Мир вокруг Ферузы ожил, задвигался. Фельдшер, мужчина лет пятидесяти с усталым, профессиональным лицом, опустился на корточки. Его взгляд скользнул по Глебу, задержался на секунду — не на шрамах, а на его позе: напряженной, готовой к действию. Он кивнул — коротко, по-командирски: отойди. Глеб отступил на пару метров.
Фельдшер осторожно, пальцами, прощупал шею Ферузы, посветил фонариком в зрачки. Его лицо не изменилось. Потом он сделал знак напарнику, и они, движением, отточенным до автоматизма, перекатили тело на спину. Феруза беззвучно закричала. Ее лицо исказилось гримасой такой дикой боли, что Глеб почувствовал её у себя в животе, как удар тупым ножом. Его собственное нутро сжалось. Он видел, как тело девушки, казавшееся хрупким, теперь стало неестественно жестким, скованным спазмом.
На неё надели жёсткий, страшного вида ошейник — шейный корсет. Переложили на каталку. Одеяло. Ремни для фиксации.
Подошёл инспектор ДПС. Молодой, в новой, отглаженной форме. Лейтенантские погоны. Лицо ещё без морщин, но глаза усталые, с фиолетовыми тенями под ними. Он посмотрел на Глеба, потом на уезжающую «скорую», потом снова на Глеба.
— Вы свидетель? — спросил он, чётко артикулируя. Глеб кивнул.
— Можете объяснить, что произошло?
Глеб потянулся в карман за блокнотом, но его опередила Людмила Степановна, которая, задыхаясь, подбежала.
— Инспектор, он не может… он глухой. После войны. Он здесь сторож.
Лейтенант кивнул, без удивления, как будто ему доложили о технической неисправности. Он достал блокнот.
— Напишите. И машину, если видели.
У Глеба дрожали руки. Он сел на бордюр, положил блокнот на колено. Вспомнил свет фар, чистый, почти квадратный бок машины. Его память, вышколенная годами, выдала картинку с кристальной чёткостью. Он вывел печатными, как в боевом донесении:
Свидетель: Глеб Николаевич Меркулов, ночной сторож. 22:12. Белый внедорожник, гос. Номер А447КН. Скорость высокая. Сбил пешехода, женщину, уборщицу завода «Прогресс». Водитель: мужчина двадцати-двадцати пяти лет, светлые волосы, белая пуховая куртка. Скрылся в западном направлении от места происшествия.
Он протянул блокнот. Лейтенант — представившийся Игорем — прочитал. Его пальцы, переписывая данные в свой протокол, на секунду замерли над строчкой «А447КН».
— Вы уверены в номере? Видели четко?
Глеб кивнул однократно, резко. Его взгляд был стальным. В этой тишине была такая плотная уверенность, что усомниться было невозможно.
— Хорошо, — Игорь отложил блокнот. — Приезжайте завтра днём в отделение. Оформим. Вы главный свидетель.
***
В отделении запах был сложный: пыль на батареях, дешевый кофе с привкусом горелого, казенное мыло и подошвенная резина. И вездесущий запах усталости — душевной, выгоревшей.
Игорь усадил Глеба в маленьком, пустом кабинете с двумя стульями и обшарпанным столом, заваленным папками. Принес ему гранёный стакан с чаем. Глеб лишь прикоснулся к нему губами — жидкость была обжигающе горячей и безвкусной.
— Подождите здесь. Я оформлю первоначальные бумаги, — сказал Игорь, опять чётко двигая губами.
Глеб ждал. Он сидел, положив ладони на колени, и смотрел на стену. Сквозь тонкую перегородку доносилась вибрация — кто-то говорил громко, почти крича. Он видел, как дрожит стекляшка в рамке с портретом на стене. Этот гул чужих голосов, который он не слышал, но чувствовал кожей, был похож на отдаленную канонаду. Он снова был на войне. Только здесь враг был невидим.
Прошло минут сорок. Дверь открылась. Вошел не Игорь.
Человек в штатском — добротном, но немодном пиджаке, который хорошо сидел на плечах. Лет пятидесяти. Лицо спокойное, ровное, как старый речной камень, отполированный годами течения. С проседью в короткой щетине. Он вошел без стука, с папкой под мышкой, кивнул Глебу и сел напротив. Положил папку на стол, сложил руки. Аккуратные, чистые руки.
— Глеб Николаевич? — спросил он, и его губы двигались медленно, неестественно, будто он разговаривал с иностранцем или ребёнком. — Я капитан Ершов. Расследую это дело.
Глеб кивнул. Внутри что-то насторожилось, сжалось в холодный комок. Почему не Игорь? Почему этот человек? Его взгляд был пристальным, оценивающим.
— Я ознакомился с вашими показаниями, — Ершов открыл папку. Там лежала копия того листка из блокнота. — Очень… конкретные показания. Машина, номер, приметы. Это хорошо.
Он помолчал, давая словам повиснуть в воздухе.
— Но ситуация, Глеб Николаевич, нестандартная. Есть нюансы.
Он вынул из папки фотографию, распечатанную на обычной бумаге. Слайд с камеры наружного наблюдения с какого-то магазина. Размытый, но узнаваемый белый «Лексус». Номер читался с трудом, но первые буквы и цифры угадывались: «А 447».
— Машина, действительно, такая есть. Её владелец… ну, скажем так, человек известный в городе. Уважаемый судья. Его сын, Артем Сергеевич, отрицает свою причастность. Утверждает, что вчера вечером машина была у него на даче, в гараже. А сам он был в городе, в ночном клубе «Эверест». У него есть свидетели. Алиби.
Глеб резко потянул к себе лежащий на столе блокнот. Написал, рванув бумагу:
ОН ВРЁТ. Я ВИДЕЛ ЕГО ГЛАЗА. ОН БЫЛ ИСПУГАН. ОН СМОТРЕЛ И РЕШИЛ — УБЕЖАТЬ.
Он сунул листок Ершову.
Тот прочитал, не меняясь в лице, как будто читал доклад о погоде.
— Вы видели человека за рулём. В темноте. Со значительного расстояния. При сильнейшем стрессе. Зрение могло подвести. Память — сыграть злую шутку. У вас же, — он посмотрел прямо на шрамы Глеба, не моргнув, — проблемы со здоровьем. Тяжёлая контузия. Психиатр мог бы указать на возможность… скажем так, флешбэков. Галлюцинаторных эпизодов. Когда мозг достраивает картину из обрывков прошлого. Вы же воевали. Видели смерть. Могло сработать. Видели то, что ожидали увидеть — подлеца, бросающего своих.
Глеб сжал кулаки так, что костяшки побелели. Кровь ударила в виски, загудела в черепе. Он не галлюцинировал. Он видел. Он видел панику того мальчишки так же ясно, как сейчас видел циничное спокойствие в глазах Ершова. И этот человек в хорошем пиджаке сейчас расстреливал его правду аккуратными, хлёсткими очередями.
— Есть второй момент, — Ершов продолжил, будто не замечая его реакции. Он достал другие бумаги. — Потерпевшая. Феруза Рахимова. Гражданка Узбекистана. У неё… — он поискал слово, — не урегулирован правовой статус. Нет патента на работу. Нет регистрации по месту пребывания. Работала неофициально, что есть нарушение. Если мы возбудим громкое уголовное дело с такими фигурантами… первым делом миграционная служба заинтересуется именно ею. Её задержат. Будет суд. Депортация с запретом на въезд лет на пять. Её семья там… — он заглянул в бумаги, — в долгах. Больная мать. Она для них — единственный источник средств. Хотите вы для неё такой участи? Вы, ветеран, который знает, что такое быть выброшенным за борт.
Он положил перед Глебом два листа. На одном — машинописный текст с дрожащей, неуверенной подписью на арабской вязи. На втором — заявление об отказе от претензий, красиво напечатанное на бланке.
— Это её заявление. Она ничего не помнит о наезде. И её официальный отказ от претензий. Она просит не возбуждать дело. Ей гарантируют лечение. Оформят документы. У неё появится шанс начать всё с чистого листа. Легально. Она сможет остаться. Это ведь лучше, чем ваша правда, не так ли?
Глеб уставился на подпись. Детские загогулины. Это была ловушка. Идеальная. Его правда упиралась в две непробиваемые стены: статус «уважаемого человека» и «законное желание» потерпевшей, подписанное её страхом. Любое его упорство выглядело бы либо клеветой на невиновного, либо эгоистичным упрямством, грозящим разрушить жизнь той, кого он хотел защитить.
Он взял ручку. Его рука дрожала. Он написал, давя на стержень:
ОНА ЖИВА? ГДЕ ОНА?
— Жива, — Ершов кивнул, и в его глазах на секунду мелькнуло что-то похожее на облегчение. — В травматологической поликлинике №24. В тяжёлом, но стабильном состоянии.
Он встал, поправил безупречный пиджак.
— Вы герой, Глеб Николаевич. Вытащили её, вызвали помощь. Спасли её жизнь. Вы знаете, что такое тяжёлые решения. Иногда… чтобы спасти одного, нужно промолчать о другом. Вам решать. Подумайте, кому ваша правда сейчас больше нужна — вам или ей?
Он оставил бумаги на столе.
— Ваши показания… мы их приобщим к материалам проверки. Но, учитывая заявление потерпевшей и отсутствие состава… дело, скорее всего, не пойдет дальше этой папки. У вас есть копия ваших показаний? Нет? Тогда, считайте, что вы их нам… продиктовали. А мы… их учтём.
Это был приговор. Вежливый, цивилизованный, завернутый в заботу о потерпевшей. Его слова, его правда должны были раствориться в бюрократическом эфире этой комнаты. Правда превращалась в неудобное мнение контуженного инвалида, от помощи которого отказалась сама жертва.
Глеб медленно встал. Его ноги были ватными. Он взял свой листок из блокнота — тот самый, с четким описанием. Посмотрел на ясные, неопровержимые буквы, которые теперь ничего не значили. Он медленно, с нечеловеческим усилием, скомкал его в тугой, плотный шар. Бумага хрустнула, как ломающиеся кости.
Ершов наблюдал. Не остановил. Не сказал ни слова. Просто ждал, когда процесс будет завершён.
Когда Глеб вышел в коридор, он увидел Игоря. Тот стоял у окна, курил, глядя в тёмный, грязный двор отделения. Услышав шаги, обернулся. Их взгляды встретились. Во взгляде лейтенанта читался стыд. Глухой, беспомощный стыд. Он быстро опустил глаза, сделал вид, что тушит сигарету о подоконник, и отвернулся.
Система подло шептала. И от этого шепота, пропитанного ложью и циничным прагматизмом, хотелось закричать. Но Глеб не мог. Он мог только молча сжать в кармане комок бумаги — бывшую правду — и выйти на холодный, равнодушный воздух ночи.
***
Следующую неделю Глеб прожил в оцепенении. Он почти не спал. Его каморка, обычно надёжное убежище, теперь казалась клеткой. Тепло от кирпичей не грело, а душило. Внутренний гул мыслей и чувств смешался с новым, пронзительным звоном — звоном несправедливости.
Он снова и снова прокручивал в голове сцену в кабинете Ершова. Фразу: «Вы герой... Иногда... чтобы спасти одного, нужно промолчать». Это была ложь, завернутая в красивую бумагу милосердия. Но самая горькая правда была в том, что эта ложь имела вес. Феруза действительно могла пострадать. Эта мысль разъедала Глеба изнутри сильнее любой кислоты.
Он должен был увидеть Ферузу. Убедиться, что она жива. Увидеть не бумажку с подписью, а её глаза.
Поликлиника стояла на окраине города, серый бетонный монстр эпохи застоя. Глеб просочился внутрь. Воздух здесь пах хлоркой, лекарствами и тем особым, сладковатым страхом, что сочится из стен таких мест.
За стеклянным окошком регистратуры сидела женщина лет сорока с лицом, будто высеченным из гранита. Глеб показал записку, заранее приготовленную: «РАХИМОВА ФЕРУЗА. КАКАЯ ПАЛАТА?»
Женщина посмотрела на него поверх очков, сжала тонкие, накрашенные губы.
— Вы кто ей? — спросила она, отчётливо артикулируя, ее взгляд сканировал его шрамы и поношенную парку.
Глеб написал: «МУЖ СЕСТРЫ. ХОЧУ УЗНАТЬ, КАК ОНА».
— Муж сестры… — женщина фыркнула, и в этом звуке было раздражение ко всей мировой несправедливости, вывалившейся к её окошку в лице этого калеки. — Её сегодня выписали. Уехала.
Она увидела его немой, остолбеневший взгляд, полный непонимания. Её раздражение, казалось, достигло физической температуры. Она проговорила, преувеличенно растягивая слова, как объясняют идиоту:
— Вы-пи-са-ли. Её за-бра-ли. До-ку-мен-ты офор-ми-ли. Уе-ха-ла. Понятно?
Слова падали, как камни, в тихое озеро его сознания, расходясь тяжелыми, черными кругами. Все по плану. Чисто, быстро, без следов. Ферузу стёрли с этого места, как стирают меловые контуры с асфальта. Её уже не было здесь. Девушку превратили в бумажку с подписью, в «нюанс», в закрытое дело.
Глеб вышел из больницы. Стоял на обледенелых ступеньках, глотая холодный, колючий воздух января 2003 года. По его щеке, по старому, бесчувственному шраму, скатилась капля. Дождь? Он провел рукой. Нет. Это была слеза. Он удивился самому себе. Казалось, все слёзы выгорели в том чеченском аду, испарились вместе с плотью. Но это была не жалость к себе. Это была ярость. Слепая, всесокрушающая ярость от несправедливости, которую некуда было излить.
***
Ветеран чеченской войны не собирался сдаваться. Глеб вспомнил, как в части писали рапорты, когда командир закрывал глаза на беспредел. Нужно было идти выше. Он сел за стол в каморке, под коптящей лампой, и начал писать. Печатными буквами, как в том донесении для Игоря, но подробнее. Он описывал всё: время, место, номер белого Лексуса, лицо водителя, бегство. Писал о встрече с Ершовым, о бумажке с подписью Ферузы, о давлении. Не эмоции — факты. Сухие, неопровержимые, как сводка с передовой. Это был его последний боевой рапорт.
На следующий день, отложив дежурство, Глеб поехал в центр. Следственный комитет располагался в новом, стеклянно-бетонном здании, которое казалось ему инопланетной крепостью. Внутри пахло свежей краской и властью. Он долго объяснялся с дежурной у стойки, показывая записку: «ХОЧУ НАПИСАТЬ ЗАЯВЛЕНИЕ. ПРЕПЯТСТВИЕ СЛЕДСТВИЮ. СООБЩЕНИЕ О ПРЕСТУПЛЕНИИ». В конце концов, его направили в маленькую комнату с консультантом.
Молодой человек в строгой рубашке, выслушал его немую, написанную на бумаге историю, изредка задавая уточняющие вопросы. Его лицо было профессионально-нейтральным.
— Вы подаете заявление на бездействие сотрудников полиции и на предполагаемое ДТП с оставлением места происшествия?
Глеб кивнул.
— И у вас есть данные о машине и водителе?
Глеб снова кивнул, показал копию своего заявления, которую сделал в ближайшем киоске.
Консультант вздохнул, едва заметно.
— Хорошо. Мы примем ваше заявление. Оно будет зарегистрировано и направлено для проведения проверки. Это может занять время.
Глеб вышел из здания с чувством, что сделал невозможное. Он вступил в бой с системой на её же территории, по её же уставу. У него на руках осталась квитанция-талон о принятии заявления с входящим номером. Этот клочок бумаги казался ему тяжелее медали. Он снова был солдатом, выполняющим долг. Пусть мир немой и кривой, но свой участок фронта он не оставит.
Он вернулся на завод, и следующие две недели жил в напряжённом ожидании. Каждый день он справлялся у вахтёрши, не пришло ли для него письмо. Глеб ждал, что вот-вот приедут настоящие следователи, возьмут у него показания, начнут искать тот белый внедорожник. Он мысленно репетировал, что напишет, какие детали добавит.
Но система ответила иначе.
Именно тогда, спустя две недели, когда первая надежда уже начала оседать тяжёлым шлаком на дне души, система, почувствовав его опасную активность, пришла за ним сама.
Глеб чистил картошку над жестяным тазом, когда дверь его каморки распахнулась без стука. Вошёл участковый — молодой, лет двадцати пяти, с гладким, непроницаемым лицом, на котором читалось только ожидание конца смены. Петренко. За ним, в дверном проёме, стоял понятой — грузный мужик в телогрейке с равнодушным взглядом.
— Глеб Николаевич Меркулов? — Петренко говорил громко, чётко, как в пустоту, глядя куда-то за его плечо. — Проживаете здесь?
Глеб кивнул, вытирая руки. Он показал на вагончик, на свои вещи, помахал рукой — договоренность с директором.
— Устная договоренность с руководством юридической силы не имеет, — отчеканил Петренко, будто зачитывал статью. Его взгляд, холодный и методичный, скользнул по ржавой печке, по солдатской койке с серым байковым одеялом, по единственной полке. — Помещение нежилое, неприспособленное. Нарушение правил пожарной безопасности. Отсутствие регистрации по месту пребывания. Это административные правонарушения.
Он достал планшет, что-то быстро и ловко заполнил.
— Штраф. Оплатить в течение двадцати дней.
Он протянул бумажку. Сумма была унизительной и составляла около половины имеющихся у Глеба средств.
— И есть обращение руководства завода, — продолжал Петренко тем же ровным, бюрократическим тоном. — В связи с плановыми проверками надзорных органов и несоответствием данного помещения санитарным и противопожарным нормам, они просят вас его освободить. Вам выдадут расчёт. У вас есть трое суток на сборы. После этого будет произведено принудительное выселение. И новый штраф.
Взгляд участкового на секунду задержался на единственной полке. Там стояла фотография в рамке молодого, ещё не изуродованного солдата с ясным взглядом и картонная коробочка, в которой виднелась красно-синяя лента медали «За отвагу». Взгляд Петренко скользнул по ним без интереса, как по мусору. В его глазах не было ни злорадства, ни сочувствия. Была усталая, профессиональная констатация факта: ещё одна проблема, которую нужно устранить по инструкции, чтобы в отчете было чисто. Он быстро отвел взгляд, как от неприятной, но незначительной детали.
— Все понятно? — спросил он, уже поворачиваясь к двери.
Глеб молча кивнул.
Они ушли, оставив дверь открытой. Холодный сквозняк гулял по каморке. Глеб подошел к полке, взял медаль. Холодный металл обжег пальцы. Он не был героем. Он был свидетелем. А свидетели, как выяснилось, были системе не нужны. Особенно такие — немые, уродливые и упрямые.
Утром его навестил директор Семёныч. Он топтался на пороге, не решаясь войти. Лицо серое, землистое от страха и вины.
— Глебыч… родной… Ну что ж ты… — он бормотал, не глядя в глаза. — На тебя жалобы пошли! Сверху! Мне звонят! Из администрации района! — он понизил голос до шепота, хотя вокруг никого не было. — «У вас сторож-псих свидетельствует на всех подряд! Создает проблемы!» Я что, весь завод из-за тебя под угрозу поставлю? Контракты сорвутся! Людей уволят! Ты же понимаешь…
Он сунул Глебу тонкий, жалкий конверт.
— Бери расчет. Полторы ставки. И… ищи другое место. Я больше не могу. Прости.
И он убежал, семеня, как пойманный на воровстве школьник. Не оглядываясь, спасая свою маленькую империю ржавых труб.
***
Вечером Глеб уложил в рюкзак весь свой небогатый скарб. Фотография. Медаль в коробочке. Две смены одежды. Бритва. Все, что осталось от жизни. Он сидел на своем ящике и смотрел в закопченное окно. По дороге мчались машины. Одна из них могла быть белым «Лексусом» с номером А 447 КН. За рулём мог сидеть тот самый парень. Он уже, наверное, не боялся. Ему объяснили, что свидетель — просто глухой псих с обгоревшим лицом. Что его слова ничего не стоят.
Глеб достал из кармана тот самый смятый шар бумаги — бывшее донесение, бывшую правду. Разгладил его на колене. Чернила расплылись, но надпись была ещё читаема.
Он медленно, с нечеловеческим усилием воли, начал рвать лист. Сначала пополам. Потом каждую половинку — еще и еще. На тонкие полоски. Потом эти полоски — на мелкие квадратики. Пока от самого факта правды не осталась лишь горсть бесполезных, белых бумажных хлопьев на его ладони.
Глеб покинул завод на рассвете следующего дня. Тихо, как и жил. Забросил рюкзак на плечо, окинул взглядом потрескавшиеся кирпичи своей последней крепости. Она его больше не защищала, как и он её.
Город просыпался. Улицы наполнялись утренней суетой, которая для Глеба была немой пантомимой. Люди текли на работу — лица, заспанные и озабоченные, погруженные в свои мысли. Он шёл среди них, втянув голову в плечи, как черепаха в панцирь. Только панциря не было. Был лишь старый армейский бушлат, воротник которого не мог скрыть шрамов.
Автовокзал встретил его бетонным бездушием. Зал ожидания пах сыростью, хлоркой и тоской. Глеб подошел к кассе, показал записку с названием самого дальнего, но самого дешевого пункта, куда хватило бы денег после уплаты штрафа. Билет был тонким, почти невесомым кусочком бумаги — пропуском в никуда.
До отправления оставался час. Он вышел на привокзальную площадь, залитую грязным рассветным солнцем. Нашел лавку в самом дальнем углу, под нависающим козырьком. И в этот момент он увидел её.
Дверь из зала ожидания распахнулась, и вышла Феруза.
Она шла медленно, осторожно, как по тонкому льду. Опиралась на простую, деревянную трость. На ней был тот же синий пуховик, но чистый, будто новый. И новый, яркий платок, покрывавший голову. Лицо было бледным, восковым. Под глазами лежали глубокие, фиолетовые тени — печати боли и бессонницы. Но Феруза была жива. Она дышала. Она двигалась.
Девушка заметила Глеба не сразу. Она смотрела под ноги, сосредоточенно выбирая место, куда поставить трость. Она направлялась к остановке городских автобусов.
Их взгляды встретились, когда между ними оставалось метров десять.
Феруза замерла. Её пальцы, тонкие и смуглые, так сильно сжали ручку трости, что костяшки побелели. Её тело напряглось, будто готовясь к удару. Глеб не шевельнулся. Он просто смотрел. Смотрел внимательно, впиваясь в её лицо, ища. Ища что угодно: признание, благодарность, вину, страх, хоть искру памяти об их немом союзе, о той ночи, о его попытке встать между ней и безнаказанностью.
Он увидел лишь ужас. Чистый, первобытный, животный ужас. Не перед воспоминанием об аварии. А перед ним. Перед его лицом. Перед его существом. В её больших, тёмных глазах не было ничего, кроме панического, непреодолимого отвращения и страха. Он был для Ферузы не свидетелем. Не тем, кто пытался помочь. Он был вестником того кошмара. Проклятием, воплощением той ночи, которое явилось сюда, на солнечную площадь, чтобы снова ввергнуть девушку в ад бумаг, допросов, угроз и безысходности.
Её губы беззвучно сложились в одно слово: «Нет…»
Феруза резко, так резко, что чуть не потеряла равновесие, развернулась. Её взгляд метнулся по сторонам — не увидел ли кто? Не заметил ли этот контакт? И затем она заковыляла прочь. В противоположную остановке сторону. Ускоряя шаг, спотыкаясь о трость, почти бежала, хромая и нелепо переставляя ноги. Она бежала от Глеба. От его правды. От его лица. От его самого существования, которое теперь для неё было страшнее той белой машины.
Глеб смотрел ей вслед, пока синее пятно ее пуховика не растворилось в утренней толпе, смешалось с другими куртками и исчезло.
Внутри него что-то оборвалось. Окончательно и бесповоротно. Словно лопнувшая струна, ушло в беззвучный вой.
Он боролся за нее. За эту хрупкую девушку с тонкими запястьями, которая когда-то его не боялась. А она теперь видела в нем не спасителя, а угрозу. Угрозу своему новому, купленному молчанием, хрупкому существованию. Его жертва, его готовность идти до конца, его изгнание — все это было не только бесполезным. Оно было нежелательным. Он стал для нее частью травмы, от которой она отрекалась.
Он был не свидетелем, а напоминанием. А напоминания — стирают.
***
Водитель, грузный мужчина с брюхом поверх ремня, взял у Глеба билет, пробурчал что-то невнятное и кивнул в конец почти пустого салона. Глеб прошел, сел у окна, у самого конца. Он отгородился от мира грязным, в разводах стеклом.
Мотор взревел, автобус дёрнулся и тронулся, набирая скорость. Они выехали с вокзала, поплыли по городским улицам. И вот он — завод «Прогресс». Знакомая проходная. Его коморка. Они промчались мимо, не замедляя хода.
А потом автобус выехал на ту самую дорогу. На место ДТП.
Глеб прижался лбом к холодному стеклу и смотрел. Место было пустынным. Совершенно чистым. Ни пятен, ни осколков, никаких следов. Асфальт был ровным, будто здесь никогда ничего не происходило. Кто-то поработал на совесть. Природа и городские службы быстро зализывали раны. Стирали память. Делали вид, что все в порядке.
Автобус набрал скорость, покидая городскую черту. За окном поплыли серые поля, редкие, голые перелески, унылое, низкое небо. Пейзаж беднел с каждым километром.
Глеб закрыл глаза. Внутри была тишина. Это была тишина полной и окончательной капитуляции. Тишина выжженного поля после боя. Тишина, в которой стихли даже воспоминания. Тишина, равная небытию.
Он не знал, что ждет его впереди. Ни работы, ни жилья, ни знакомых. Он был пылью, которую ветер гнал по дороге. Он был эхом, которое так и не нашло стены, чтобы отозваться. Он был немым криком, запертым в обугленной плоти.
Автобус нырнул в короткий, грязный тоннель под насыпью. На несколько секунд всё поглотила полная, густая тьма. Глеб не открывал глаз.
А когда автобус вынырнул на свет, пассажир у окна с обгоревшим лицом уже ни на что не смотрел. Он просто сидел, откинувшись на сиденье, уставившись пустым, невидящим взором в спинку кресла перед собой. В свое собственное, бессрочное, беззвучное заточение. В ту самую тишину, которую ему когда-то подарила война, а теперь — его же собственный мир.
Дорога убегала назад. Впереди был только серый горизонт. И никакого ответа.