Анатолий Борисович, хмурый пожилой мужчина с блестящей лысиной, закрыл дверь. Отхлебнув кофе из одноразового стаканчика, он присел на край стола и уставился на студента, который, насупившись, сидел перед ним на стуле.
— Каждый из нас, — начал Анатолий Борисович низким, глубоким голосом опытного лектора, — время от времени на что-нибудь триггерится. И это абсолютно нормально. До тех пор, пока мы…
Здесь его губы искривились, и он, не выдержав, расхохотался.
— Стоп! — скомандовал режиссёр. — По новой. Готовы?
— Да… — вздохнул Анатолий Борисович, встал со стола и подошёл к двери, открыл её.
— Сцена номер тридцать семь, дубль два, — протараторил ассистент и щёлкнул хлопушкой.
Анатолий Борисович закрыл дверь. Повернулся, вздохнул, отпил кофе и присел на край стола. Посмотрел на студента долгим тяжёлым взглядом.
— Каждый из нас, — тихо сказал он, — время от времени на что-нибудь триггерится.
Тут щёки Анатолия Борисовича едва заметно дрогнули. Режиссёр поморщился, но ничего не сказал; актёр продолжил:
— И это абсолютно нормально. До тех пор, пока мы не начинаем…
Здесь он вновь прыснул от смеха, согнулся пополам и даже застонал.
— Стоп! — махнул рукой режиссёр.
— Да я никогда этого не скажу! — простонал Анатолий Борисович. — Кто этот бред писал, Господи…
— Борисыч, сконцентрируйся, — попросил режиссёр. — Давай, на полном серьёзе. Говори и представляй себе что-нибудь абсолютно печальное. Замерзающих щеночков представляй.
— Попробую… — Анатолий Борисович вытер непрошеные слёзы.
— Давай. Так, давайте с реплики. Мне в прошлом дубле проход от двери понравился, а потом склеим через крупный план студента. Борисыч, давай, играй. Станиславский смотрит.
— Сцена номер тридцать семь, дубль три!
Анатолий Борисович уставился на студента.
— Каждый из нас время от времени на что-нибудь триггерится. — Тут он выдержал высокохудожественную паузу. — И это абсолютно нормально. — Ещё одна высокохудожественная пауза. — До тех пор, пока мы не начинаем лупиться в очко. Что само по себе подпадает…
Черты лица Анатолия Борисовича мучительным образом исказились, и он уже попросту заржал.
— Сто-о-оп! — Режиссёр откинулся на стуле и запустил пальцы в свою и без того всклокоченную шевелюру.
— Я не могу! — прохныкал Анатолий Борисович. — Нет, я понимаю, это как в том анекдоте, где медведь добежал до поляны и полетел. То есть, персонаж начинает говорить что-то осмысленное, пытается искренне помочь студенту, а потом его просто уносит, и он сам этого не понимает, но продолжает говорить. Это шизофазия… Но у меня мозг такого не держит уже!
— Борисыч, надо собраться!
— Да, знаю… Ладно. Замерзающие щенки, замерзающие щенки… Господи, грустно-то как…
Взгляд Анатолия Борисовича остекленел. Режиссёр кивнул.
— Сцена тридцать семь, дубль четыре!
— Каждый из нас, — сказал Анатолий Борисович так, будто мыслями и сердцем находился где-то в совершенно другом месте, — время от времени на что-нибудь триггерится.
Режиссёр показал два больших пальца. Не актёру — тот его не видел — но самой вселенной, которая, наконец, его услышала.
— И это абсолютно нормально, — продолжал Анатолий Борисович, не забывая расставлять высокохудожественные паузы. — До тех пор, пока мы не начинаем лупиться в очко. Что само по себе подпадает под определение педерасти-и-и-и-ии! — закончил он фразу и, уронив лицо в ладони, наполовину засмеялся, наполовину заплакал.
Студент тоже беззастенчиво ржал.
— Стоп, — сказал режиссёр, опустив голову.
— Давай я последнюю фразу скажу, — взмолился Анатолий Борисович. — Смонтируете через крупный план студента. До «педерастии» же всё отлично?
— Не отлично, Борисыч. — Режиссёр вскочил и, подойдя к актёру, положил руку ему на плечо. — Я хочу, чтобы ты вжился, понимаешь?
— Во что вжился? Это же бред, сюр, скетч…
— Нет. Ладно, к чёрту щенков. Сосредоточься на пустоте.
— На пустоте?
— На пустоте.
— Какой ещё пустоте?
— Внутри тебя. — Режиссёр указательным и средним пальцами прикоснулся к животу Анатолия Борисовича, при этом внимательно глядя ему в глаза. — Ты — пожилой преподаватель в мятом грязном костюме, от тебя пахнет по́том. Твоя жизнь, по большому счёту, осталась позади. Ты во всём разочарован, в тебе ещё худо-бедно работают какие-то чудом уцелевшие механизмы, которые тащили тебя по жизни, вроде желания помогать людям. И ты действительно можешь — ну, мог — им помогать, ты это много раз делал, а что в итоге? Ты один. Не сумел удержать любимую женщину, не сумел написать научную работу, о которой всегда мечтал, не поднялся по карьерной лестнице. Дома тебя ждут ужин из микроволновки и телевизор. На работе над тобой смеются коллеги и студенты. Но что самое страшное, тебе плевать, потому что внутри не осталось ничего, только пустота. Твоя душа перегорела. И вот запускается один из этих механизмов. Он работает на две фразы, а потом зубчатое колесо просто начинает цеплять те слова, которые попадаются. Ты это понимаешь, но чувствуешь, что тебе плевать. Одно слово стоит другого. Какая разница, что именно будет произнесено? Какая разница, что подумает о тебе этот студент? Ты умрёшь завтра, а он — послезавтра, в масштабах вечности, и ничто не имеет никакого смысла. Ты смотришь будто со стороны на эти свои мысли, и тебе немного страшно от того, что тебе действительно плевать. Ты погружаешься всё глубже внутрь себя, но дна нет. Только бесконечная пустота, которая бесконечно засасывает в себя.
— Пустота, — повторил Анатолий Борисович.
— Сделаешь?
Актёр кивнул. Режиссёр вернулся на свой стул и дал отмашку.
— Сцена тридцать семь, дубль пять!
Хлопок.
Анатолий Борисович смотрел на студента с таким же ледяным безразличием, с каким могила взирает на опускающийся гроб. Студент непроизвольно поёжился, и режиссёр кивнул.
— Каждый из нас, — тихо сказал Анатолий Борисович, — время от времени на что-нибудь триггерится. И это абсолютно нормально. До тех пор, пока мы не начинаем лупиться в очко. Что само по себе подпадает под определение педерастии.
Он замолчал, будто задумался о чём-то своём.
— К-какой педерастии? — спросил ошалевший студент. — Вы чего? Я этому чёрту морду бил, а не…
— Древние греки, — перебил Анатолий Борисович, — любили тренироваться голыми. Также голыми они и боролись друг с другом на разнообразных игрищах. Нередко так называемая борьба перерастала в откровенное совокупление на глазах возбуждённой публики. А публика видела красивых мускулистых мужчин и полагала, что сие есть — пример для подражания. Вернувшись домой, мужчины начинали долбить друг друга в жопы, игнорируя протестующих, недоумевающих женщин. И их дети, видя, что делают отцы, также усваивали эту манеру поведения, как само собой разумеющуюся.
Анатолий Борисович глотнул кофе, взгляд его немного прояснился.
— Поэтому греческая культура в конце концов пришла в упадок, — резюмировал он. — Запомни мои слова, сынок. Вспоминай их каждый раз, как почувствуешь, что срабатывает триггер.
На экране, передающем картинку с камеры, отобразилось комически обескураженное лицо студента.
— Снято! — воскликнул режиссёр и трижды хлопнул в ладоши. — Отлично! Оба молодцы. Это «Оскар», однозначно. Борисыч, у меня мурашки по коже бегали!
Сделалось шумно. Засуетились техники, отключая и собирая оборудование. Студент встал и потянулся, разминаясь после долгого сидения. Только Анатолий Борисович продолжал сидеть на краю стола, держа в руке позабытый стаканчик, в котором вместо кофе была налита вода.
Сидел и молча смотрел в пустоту.
От автора